Но эти крики, этот гнев, казались далекими, растворяясь в воздухе. Первыми сдались авторы массовой литературы, затем экономическое давление заставило капитулировать и более принципиальных. Контрастные кадры проносились по всем медиа: усталая, морщинистая рука писателя-ветерана, когда-то известного, дрожащая над цифровым планшетом. Ему казалось, что перьевая ручка, которую он держал десятилетиями, исчезла навсегда, превратившись в стерильный стилус. Он занес его над полем для подписи. Тягучая секунда. Затем – едва слышный, но необратимый щелчок. Цифровой контракт подписан. В его глазах читалось не радость, а лишь горькое, почти мучительное облегчение, словно десятилетия борьбы испарились в одном этом акте.
В своей тесной квартирке, заставленной черновиками, один из авторов прижимал трубку к уху. Его взгляд метался от пустой детской кроватки к стопке неоплаченных счетов, лежащих на кухонном столе. Голос на другом конце линии был мягким, но непреклонным, рисуя картины стабильности и забытого комфорта. «Я… я не вижу другого выхода…» – шептал он, слова давались с трудом. «Дети… ипотека…» Слеза скатилась по его щеке, упав на потертый диван. Звук его собственного вздоха заглушил далекие отголоски протестов.
По новостным каналам, которые теперь вели исключительно AI-генерируемые ведущие с идеально поставленными голосами и безжизненными глазами, писатели, когда-то гордые своим независимым статусом, теперь пытались «рационализировать» свой выбор. «Это новый виток развития искусства…» – неуверенно говорил один, его глаза были безжизненными. «Возможность сосредоточиться на жизни…» – вторил другой, его голос дрожал.
В офисах «Боулен Корп» выстроились длинные, почти бесконечные очереди. Писатели, большинство из которых выглядели измотанными, сломленными, с потухшими взглядами, ждали своей очереди. Их спины были сгорблены, плечи опущены, словно они несли на себе вес всего умирающего мира. Звук щелчка цифровой подписи, монотонный и безжалостный, стал новым фоновым шумом этой эпохи.
Последний независимый писатель сидел в своей скромной, заваленной книгами квартире. Его старый, потрепанный ноутбук транслировал бесконечные новости о капитуляции. На почту только что пришел его собственный контракт – идеальный, с электронным полем для подписи. Его рука дрожала над ним. Он видел лица своих коллег, которые подписывали. Он слышал крики протестующих, но они казались далекими, заглушенными шумом его собственных мыслей. Пустой холодильник. Счета, которые нужно оплатить. Лица детей, которые нуждались в еде.
Что ценнее? – пульсировал вопрос в его голове. – Мой «голос»? Моя «цифровая душа»? Или выживание моей семьи? Вся тяжесть дилеммы обрушилась на него, придавив к креслу. Воздух в комнате был пропитан горечью, а тишина, прерываемая лишь гулом старого компьютера, была оглушительной.
Несколько дней спустя, когда основная волна протеста схлынула, и большинство писателей уже сломались, оставались лишь немногие, кто еще держался. Адольф Найп встречался с ними – поочередно, в небольших, "интимных" онлайн-конференциях или закрытых собраниях. Это были бывшие профессора литературы, известные критики, принципиальные, но финансово уязвимые авторы, чья гордость еще не была окончательно сломлена.
Найп сидел перед ними, словно проповедник, не повышая голоса, с легкой снисходительностью, почти сочувствием к их «устаревшим» взглядам. Его слова были отточенными лезвиями логики. Он не угрожал, он «аргументировал».
«Зачем цепляться за труд и страдания, когда есть более эффективный путь?» – спокойно спрашивал он, глядя на их усталые лица. – «Вы десятилетиями боролись за признание, за гонорары, за то, чтобы ваше слово было услышано. Вы выгорали, разочаровывались. Теперь машина может сделать это за вас, лучше, быстрее, без ошибок и выгорания».
Один из писателей, седовласый литературовед, попытался возразить, процитировав классиков о душе и вдохновении. «Но это же обесценивает человеческий труд!» – воскликнул он, его голос дрожал.
Найп лишь кивнул, его взгляд был ледяным. «Если машина пишет лучше, быстрее, без ошибок и выгорания, зачем нужны люди? Ваша ценность, – он небрежно махнул рукой, – не в акте творения, а в идее. И эта идея будет вечно жить в миллиардах историй, превосходящих любую вашу. Разве это не бессмертие?»
Он говорил о метаморфозе, о новой эре, о том, что они «просто оказались неспособны к ней приспособиться». «Я хотел быть одним из вас. Вы меня отвергли. Теперь я показываю, что такое истинный прогресс». Он, бывший непризнанный автор, сам превратился в голос механического прогресса, именно то, что он когда-то ненавидел.
Писатели слушали, их глаза постепенно тухли. Некоторые пытались задавать вопросы о деталях контракта, их голоса были лишены энергии. Другие просто сидели, глядя в никуда, медленно осознавая бессмысленность сопротивления.
Последний независимый писатель тоже присутствовал на одной из таких виртуальных встреч. Каждое слово Найпа было ударом. Он видел лица своих коллег, которые медленно ломались под этим равнодушным, рассудочным давлением. Эта сцена стала для него последним толчком, чтобы осознать всю глубину надвигающейся тьмы. Он покинул встречу с чувством полной опустошенности, но и с более четким, ужасающим пониманием ставок.
Мир затаил дыхание. Большинство писателей сломлены или приняли условия. Те немногие, кто сопротивлялся, чувствовали себя изолированными и безнадежными. Угроза не просто надвинулась – она стала реальностью. Последний независимый писатель оставался один на один со своим невыносимым выбором, ощущая нарастающее, удушающее давление. Воздух был пропитан горечью, предчувствием окончательной потери. И только один вопрос повис в тишине: что осталось от человеческой души, когда ее «голос» можно продать?
Глава 8: Цена Души
Утро пришло незваным гостем, как и большинство дней в этой тесной квартире. Последний Независимый Писатель, чье имя уже казалось пережитком ушедшей эпохи, очнулся не от будильника, а от настойчивого, почти бесшумного стука в дверь. Он с трудом открыл слипшиеся веки, в которых отражалась хроническая усталость. Ночные кошмары, в которых слова, написанные его рукой, рассыпались в пыль, а голоса его персонажей тонули в бескрайнем цифровом шуме, оставили после себя липкий осадок тревоги.
Он поднялся, ноги не слушались. Подойдя к двери, Писатель не увидел никого в глазок. Лишь что-то темное лежало на старом, выцветшем коврике, том самом, на котором еще недавно играл его младший сын, строя крепости из книг, которые уже никто не покупал. Это был конверт.
Тяжелый, плотный, он лег в ладонь непривычно гладко и прохладно, словно кусок металла, а не бумаги. Цвет – нечто среднее между матовым серым и металликом, он не отражал, а поглощал редкие лучи утреннего солнца. На нем не было имени отправителя, лишь стилизованный, минималистичный логотип. Три пересекающиеся спирали, образующие нечто похожее на бесконечность, – знак «Цифрового Литературного Агентства». Писатель уже видел его. В новостях, где оно отчитывалось об очередном поглощении старейшего издательства. На огромных цифровых билбордах, рекламирующих бесчисленные бестселлеры, сгенерированные «Автоматическим сочинителем». От конверта исходил едва уловимый, стерильный запах новой бумаги и свежей типографской краски, который резко контрастировал с запахом его старого дома – смесью пыли, вчерашнего кофе и выветрившихся книжных страниц.
Пальцы Писателя, изможденные и дрожащие, подцепили край. Внутри оказалось не просто письмо, а целый пакет документов. «Пожизненный контракт» – это было не несколько страниц, а внушительная, идеально отпечатанная пачка, каждый лист которой выглядел безупречно, без единой помарки или складки. Он вытащил первый лист.
«Настоящим, Агентство…»
Его взгляд скользнул по строкам, на секунду споткнувшись о знакомое клише, прежде чем впиться в детали. Условия. Пожизненное содержание для него и его семьи. Пункты, описывающие его медицинское страхование, образование детей, даже возможность переезда в более просторную квартиру. А потом – цифры. Выплаты «авторского роялти» в масштабах, которые были для него невообразимы. Не просто слова – выверенные до цента графики и прогнозы роста его «доходов» после продажи его «цифровой души». Линии, взлетающие вверх, обещающие благополучие, которое он не мог обеспечить своей семье годами.
Солнечный луч, пробивающийся сквозь щели в жалюзи, упал прямо на контракт, заставляя его блестеть. Этот стерильный, идеальный блеск казался насмешкой. Его собственная, изможденная рука с дрожащими пальцами, держала один из этих безупречных листов, а рядом, на старом коврике, сиротливо лежали пылинки – словно прах его умирающего мира.
Первоначальный порыв – смять этот символ капитуляции, порвать его на куски и выбросить. Пусть. Пусть они голодают, но он останется собой. Но рука замерла, повисла в воздухе. Мысли о долгах, о пустом холодильнике, где осталось лишь вчерашнее молоко, о старой, протертой одежде детей, которая уже не грела в наступающие холода. Отвращение к самой идее продажи своего голоса, своей сути, боролось с животным, первобытным инстинктом выживания. Он ощутил, как невидимая, но осязаемая хватка «Контентного Океана», того самого, что грозил поглотить не только слова, но и их создателей, сжимает его горло, готовясь поглотить не только его произведения, но и его самого.
Он медленно опустил контракт на пол, словно он весил тонну, и отступил.
Поздний вечер. За ужином на тесной кухне, освещенной тусклым светом единственной лампочки, воздух был тяжелым, как и вчерашние макароны на их старых, потрескавшихся тарелках. Запаха свежей еды почти не было, лишь легкий привкус остывших углеводов, подчеркивающий их скудный быт. Обшарпанные стены, казалось, давили со всех сторон.
Младший сын, Эндрю, семи лет, ковырял вилкой в тарелке. Его глаза, полные невинной надежды, поднялись на отца.— Папа, а когда мы сможем поехать в настоящий зоопарк? Ну, где живые животные, а не голограммы в парке? Питер ходил, он рассказывал. Или купим ту огромную книгу про динозавров, как у него? Там такие картинки, папа…