Вадим Габриэлевич ШершеневичАвтомобилья поступь
Предисловие
Выпуская «Автомобилью Поступь», я не счел возможным не написать предисловия.
Предисловие – автомобильная сирена. Эта сирена своим воем и пронзительным гуденьем хватает за руки внимание прохожих, возвещая близость тэф-тэфа. С другой стороны – сирена позволяет спортсмэну развить любую скорость и изведать сладострастное ощущение: побитие рекорда, – отшвырнув опасность раздавить изумленных пешеходов и ленивых коров, романтично кушающих тощую травку.
В предисловии принято фарисейски, патетично восклицать: «Кому нужна эта книга?!» Надо этот вопросительный знак вывести в тираж. Каждый поэт уверен, что его книга нужна читателю; убежден в этом и я.
Наша эпоха слишком изменила чувствование человека, чтобы мои стихи могли быть похожи на произведения прошлых лет. В этом я вижу главное достоинство моей лирики: она насквозь современна.
Поэзия покинула Парнас; неуклюжий, старомодный, одинокий Парнас «сдается по случаю отъезда в наем». Поэтическое, т. е. лунные безделушки, «вперед-народ», слоновые башни, рифмованная риторика, стилизация, – распродается по дешевым ценам. Этим объясняется мнимая непоэтичность и антиэстетность моей лирики. Слишком все «поэтичное» и «красивое» захватано руками прошлых веков, чтобы оно могло быть красивым. Красота выявляется отовсюду, но в мраморе она расхищена в большой степени, чем в навозе.
Урбанизм со своей динамикой, красотой быстроты, со своим внутренним американизмом – растоптал нашу цельную душу; у нас сотни душ, но каждая умеет в нужное время сжаться и распрямиться с наивысшей экспрессией. Мы потеряли способность постигать жизнь недвижной статуи, но движение холерных бацилл вовремя эпидемии – нам понятно и восхитительно.
Здесь не место доказывать те или иные теоретические устремления поэта, не место спорить о тех или иных формальных заданиях, о том, что пренебрежительно зовут «техникой». Кстати, именно эта техника и создает поэта из стихотворца.
Я считаю ненужным объяснять мои методы, так как это дело критика и внимательного читателя. Только один прием нуждается в объяснении, так как может быть истолкован неверно.
Я подразумеваю часто мною допускаемые, вопреки законам современной пиитики, переносы слов из одной строки в другую при помощи тире. Конечно, не оригинальничанье и не эпатаж побудили меня поступать так. Это не ново, а на эпатаж у меня нет ни времени, ни охоты.
Мной руководила уверенность, что связь двух строк должна достигаться чисто-поэтическим приемом, и эти переносы дали возможность связать строки при помощи голой формы, не держась за пресловутый смысл.
Других приемов, как-то ритмического стиха, политематизма, ассо-диссонансов и т. д., - я объяснять не стану.
В эту книгу включены стихотворения, написанные в период 1912–1914 гг. Многие из этих пьес были уже напечатаны, как в моих предыдущих брошюрах, так и в периодических изданиях. Еще бо́льшее количество пьес, написанных в то же время, мною сюда не включено.
Я хотел представить в этой книге весь мой путь за это время, не опуская ни одного отклона. Для каждого устремления я попытался выбрать самое характерное, откинув подходы, пробы и переходы.
Ни для кого не тайна, что разбивание книги на отделы – всегда произвольно и случайно, так как преследует чаще всего внешние удобства. В пределах каждого отдела мною сохранена приблизительно хронологическая последовательность.
В заключение отмечу, что я не без колебания поставил на этом сборнике «Книга II-ая». Дело в том, что «Книга I-ая» (Carmina) сегодня бесконечно далека от меня, и я ее почти не считаю своей. Однако, пометив «Автомобилью Поступь» – «Книга I-ая», я обрекал себя на бесчисленное количество «Книг I-ых»: я надеюсь, что через год и эта книга станет для меня чужой.
Лето. 1914.
Вадим Шершеневич.
P. S. В книгу мною включены пьесы, написанные на военные темы.
Осень 1915.
В. Ш.
Автомобилья поступь
«Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»
Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью
Взыскриваются ваши глаза, но ведь это потому,
Что вы плагиатируете фонари автомобильи,
Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму.
Послушайте! Вы говорите, что ваше сердце ужасно
Стучит, но ведь это же совсем пустяки;
Вы значит не слыхали входной двери! Всякий раз она
Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки.
Нет, кроме шуток! Вы уверяете, что корью
Захворало ваше сердце. Но ведь это необходимо хоть раз.
Я в этом убежден; хотите, с докторами поспорю.
У каждого бывает покрытый сыпною болезнью час.
А вот когда вы выйдете, в разорванный полдень,
На главную улицу, где пляшет холоден,
Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг,
Как будто раки в пакете шуршат, –
Вы увидите, как огромный день, с животом,
Раздутым прямо невероятно от проглоченных людишек.
На тротуар выхаркивает с трудом,
И пища, пищи излишек.
А около него вскрикивает пронзительно, но скорбно
Монументальная женщина, которую душит мой горбатый стишок.
Всплескивается и хватается за его горб она,
А он весь оседает, пыхтя и превращаясь в порошок.
Послушайте! Ведь это же, в конце концов, нестерпимо.
Каждый день моторы, моторы и водосточный контрабас.
Это так оглушительно!
Но это необходимо,
Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз.
Евгении Давидовне
Шершеневич –
посвящаю.
Восклицательные скелеты
«В рукавицу извощика серебряную каплю пролил…»
В рукавицу извощика серебряную каплю пролил, –
Взлифтился, отпер дверь легко.
В потерянной комнате пахло молью
И полночь скакала в черном трико.
Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив,
Втягивался нервный лунный тик,
А на гениальном диване, прямо напротив
Меня, хохотал в белье мой двойник.
И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная,
Обнимали мой вариант костяной.
Я руками взял Ваше сердце выхоленное,
Исчеркал его ревностью стальной;
И вместе с двойником, фейерверя тосты,
Вашу любовь до утра грызли мы,
До-сыта, до-сыта, до-сыта,
Запивая шипучею мыслью.
А когда солнце на моторе резком
Уверенно выиграло главный приз,
Мой двойник вполз в меня, потрескивая,
И тяжелою массою рухнулся вниз.
«Год позабыл, но помню, что в пятницу…»
Год позабыл, но помню, что в пятницу,
К небоскребу подъехав в коляске простой;
Я попросил седую привратницу
В лифте поднять меня к вам в шестой.
Вы из окошка, туберкулезно-фиалковая,
Увидали меня и вышли на площадку.
В лифт сел один и, веревку подталкивая,
Заранее снял ласково правую перчатку.
И вот уж, когда до конца укорачивая
Канат подъемника, я был в четвертом, –
Допрыгнула до меня Ваша песенка вкрадчивая
А снизу другая, запетая чортом.
И вдруг застопорил лифт привередливо,
И я застрял между двух этажей.
Бился и плакал, кричал надоедливо,
Напоминая в мышеловке мышей.
А Вы все выше,
Уходили сквозь крышу,
И чорт все громче, все ярче пел,
И только его одну песню слышал,
И вниз полетел.
«Летнее небо похоже на кожу мулатки…»
Летнее небо похоже на кожу мулатки,
Солнце, как красная ссадина на щеке;
С грохотом рушатся витрины и палатки,
И дома, провалившись, тонут в реке.
Падают с отчаяньем в пропасть экипажи,
В гранитной мостовой все камни раздражены,
Женщины без платий, на голове – плюмажи,
И у мужчин в петлице – ресница Сатаны.
И только Вы, с электричеством во взоре,
Слегка нахмурившись, глазом одним
Глядите, как Гамлет, в венке из теорий,
Дико мечтает над черепом моим.
Воздух бездушен и миндально-горек,
Автомобили рушатся в провалы минут,
И Вы поете: Мой бедный Йорик,
Королевы жизни покойный шут!
«Такого вечера не была во-веки…»
Такого вечера не была во-веки:
Это первый вечер самый настоящий.
Небо тяжелей, чем веки
Мертвой женщины в гробу лежащей.
Вы, лежащая в гробу, как в кресле,
Кажетесь кошмарною виньеткой.
Вы не встанете – я знаю; ну, а если?
Если вскинетесь гримасой едкой.
В палисаднике осины – словно струны,
Ветер трогает смычком размерным.
Если вскочите безмерно-юной,
Что скажу Вам взглядом я неверным.
Нет! Я знаю: – дьявол не обманет,
Навсегда прикованная к гробу!
Ветер на струнах дождя в тумане
До конца разыгрывает злобу.
«Стучу, и из каждой буквы…»
Стучу, и из каждой буквы,
Особенно из неприличной,
Под странный стук вы-
лезает карлик анемичный.
В руке у него фиалки,
В другой – перочинный ножик.
Он смеяться устал, ки-
вая зигзагом ножек.
Мне мерно разрежет сердце,
Вспискнет, вложит цветочек,
Снова исчезнет в, це-
пляясь за округлость точек.
Маленький мой, опрометчивый!
Вы ужасно устали!
Но ведь я поэт – чего
же вы ждали?
«Из-за глухонемоты серых портьер…»
Из-за глухонемоты серых портьер, це-
пляясь за кресла кабинета,
Вы появились и свое смуглое сердце
Положили на бронзовые руки поэта.
Разделись, и только в брюнетной голове чер-
епашилась гребенка и желтела.
Вы завернулись в прозрачный вечер,
Как будто тюлем в июле
Завернули
Тело.
Я метался, как на пожаре огонь, ше-
пча: Пощадите, не надо, не надо!
А Вы становились все тише и тоньше,
И продолжалась сумасшедшая бравада.
И в страсти и в злости кости и кисти на
части ломались, трещали, сгибались,
И вдруг стало ясно, что истина –
Это Вы, а Вы улыбались.
Я умолял Вас: «Моя? Моя!», вол-
нуясь и бегая по кабинету.
А сладострастный и угрюмый Дьявол
Расставлял восклицательные скелеты.
«Вы бежали испуганно, уронив вуалетку…»
Вы бежали испуганно, уронив вуалетку,
А за Вами, с гиканьем и дико крича,
Мчалась толпа по темному проспекту,
И их вздохи скользили по Вашим плечам..
Бросались под ноги фоксы и таксы,
Вы откидывались, отгибая перо,
Отмахивались от исступленной ласки,
Как от укусов июньских комаров.
И кому-то шептали: «Не надо! Оставьте!»
Ваше белое платье было в грязи,
Но за Вами неслись в истерической клятве
И люди, и зданья, и даже магазин.
Срывались с места фонарь и палатка,
Все бежало за Вами, хохоча
И крича,
И только Дьявол, созерцая факты,
Шел неспешно за Вами и костями стучал.
«Сумасшедшая людскость бульвара…»
Рюрику Ивневу
Сумасшедшая людскость бульвара,
Толпобег по удивленной мостовой,
Земля пополнела от июльского жара,
Колоратурен и дик миговой
Моторов вой.
Толпа гульлива, как с шампанским бокалы,
С немного дикостью кричат попури,
А верхние поты, будто шакалы,
Яростно прыгают на фонари
И эспри.
Отрывные звуки, и Вы с плюмажем
На веранде в манто пьете мотив.
У вас чьи-то черепа за корсажем.
Небо распахнулось, как дамский лиф,
Облачные груди раскрыв.
Длиннеет… Свежеет… Стальной полосою
Ветер бьет в лица и в газовый свет,
И над бульваром машет косою,
В гимнастный костюм одет,
Плешивый скелет.
«Я осталась одна и мне стало скучно…»
Я осталась одна и мне стало скучно…
Около лежал мой двухнедельный ребенок…
Было октябрьски… Разноцветились юбочки-тучи,
И черти выглядывали из под кучи пеленок…
И мне стало истерически скучно и печально…
– (Ах, почему Вы не понимаете, что такое тоска?!) –
Я от боли утончилась и слегка одичала,
И невольно к подушке протянулась рука.
И вот этою самой голубой подушкой
С хохотом я задушила ребенка…
Я помню его торчащие уши
И то, что из прически выпала гребенка.
Подошла к окошку, побарабанила звонко,
Улыбнулась в прыгнувший ветер, в стужу,
Подошла к висячему телефону
И обо всем сообщила удивленному мужу.
Подмигнула чертям на электролюстре,
Одела серое платье, чтоб быть похожей на тучи…
Вы понимаете, что все это было от грусти!
Отчего же врачи говорили про патологический случай?
«За фужером горящего, разноцветного пунша…»
Льву Заку
За фужером горящего, разноцветного пунша,
В кафэ заполночном, под брызги «Maccheroni»,
С нервным пробором, без профиля юноша
Дико, исступленно и сумасшедше стонет.
Из застекленной двери, не мешкая,
Торопливо поправляя прическу крутую,
Выходит расхлябанная, развинченная девушка,
И плачь юноши привычно целует.
И вдруг у юноши из ногтей вырастают когти,
Сквозь пробор пробиваются, как грибы сквозь листья,
Два рога козлиных, и в ресторанном рокоте
Юноша в грудь ударяет девушке плечистой.
Мертвая, конечно, падает… Какие-то лица
Сбегаются на шум и, сквозь сигарный угар,
Жестикулируя, юноша объясняет полиции,
Что у нее апоплексический удар.
«Эпизоды и факты проходят сквозь разум…»
Эпизоды и факты проходят сквозь разум
И, как из машин, выходят стальными полосками;
Все около пахнет жирным наркозом,
А душа закапана воском.
Электрическое сердце мигнуло робко
И перегорело, – Где другое найду?!
Ах, я вверну Вашу улыбку
Под абажур моих дум.
И буду плакать – как весело плакать
В электрическом свете, а не в темноте! –
Натыкаться на жилистый дьявольский коготь
И на готику Ваших локтей.
И будут подмаргивать колени Ваши,
И будет хныкать моя судьба…
Ах, тоска меня треплет, будто афишу.
Расклеив мою душу на днях-столбах.
«Верю таинственным мелодиям…»
Верю таинственным мелодиям
Электрических чертей пролетевших.
Пойдемте, в шумах побродим,
Посмотрим растаявших девушек.
Пыхтят черти двуглазые,
Газовые,
Канделябрясь над звуканьем грузной прихоти.
Обнаглевшие трамваи показывают
Мертвецов, застывших при выходе.
Вечер-гаер обаятельно раскрашен,
Как я уже говорил, разгриммировать его нёкому,
А мотоциклетка отчаянный кашель
Втискивает в нашу флегму.
Верю в таинственность личика,
Замкнутого конвертно.
Ужас зажигает спичкой
Мое отчаянье предсмертное.
Долой! Долой! Иссера-
Синеваты проспекты, дома, газовый хор…
Пригоршни тяжелого, крупного бисера
Разметнул передо мною мотор.
«Полусумрак вздрагивал…»
Полсумрак вздрагивал. Фонари световыми топорами
Разрубали городскую тьму на улицы гулкие.
Как щепки, под неслышными ударами
Отлетали маленькие переулки.
Громоздились друг на друга стоэтажные вымыслы.
Город пролил крики, визги, гуловые брызги.
Вздыбились моторы и душу вынесли
Пьяную от шума, как от стакана виски.
Электрические черти в черепе развесили
Веселые когда-то суеверия – теперь трупы;
И ко мне, забронированному позой Кесаря,
Подкрадывается город с кинжалом Брута.
«Уродцы сервировали стол…»
Уродцы сервировали стол. Черти щупленькие
Были вставлены в вазы вместо цветов.
Свешивались рожки и ножки, и хохотала публика,
И хихикало на сливочной даме манто.
Гудел и шумел,
Свистел и пел
Южный ужин
И все пролетало, проваливаясь в пустоту.
Сердце стало замерзать изнутри, а не снаружи.
Я выбежал, опрокинув танцующий стул.
Чтоб укрыться от пронизаний ливня мокрого
Событий – я надел на душу плащ мелочей.
Вязну в шуме города, – в звяканье, в звуканье кинематографа
В манной кашице лиц мужчин и девочек.
А придя домой, где нечего бояться
Облипов щупальцев стоногой толпы –
Торопливо и деловито пишу куда-то кассацию
На несправедливый приговор судьбы
«Тонем, испуганная, в гуле спираемом…»
Тонем, испуганная, в гуле спираемом
Инквизиторской пыткой небоскребных щипцов.
Эй, взлетайте на аэро
С ненавистным гаером
К истеричной мазурке нервных облаков.
Небоскребы опустятся. Мы в окна взмечем
Любопытство, прыгающее в наших глазах.
В окне, с мольбою: не зачем-нечем,
Увидим на веревке оскаленный страх.
Под чердаком в треугольник отверстия
Слух наш схватит за руки скелетный лязг,
И тотчас-же поймем вчерашнюю версию
О новом на сатанинских плясок.
А за крышею, выше, где луна-неврастеничка
Прогрызла заматеревший беловатый шелк,
Вы потушите в абсолютном безмолвии личико,
Искаженное от боли шумовых иголок.
На память о взлете сегодняшнем выстругав
Из соседней тучки экзальтированный апрель,
Мы с дикою ирацией признанных призраков,
Вверх тормашками грохнемся вниз, на панель.
«Небоскребы трясутся и в хохоте валятся…»
Небоскребы трясутся и в хохоте валятся
На улицы, прошитые каменными вышивками.
Чьи-то невидимые игривые пальцы
Щекочут землю под мышками.
Набережные заламывают виадуки железные,
Секунды проносятся в сумасшедшем карьере
Уставшие, взмыленные, и взрывы внезапно обрезанные;
Красноречивят о пароксизме истерик.
Раскрываются могилы и, как рвота, вываливаются
Оттуда полусгнившие трупы и кости,
Оживают скелеты под стихийными пальцами,
А небо громами вбивает гвозди.
С грозовых монопланов падают на-землю,
Перевертываясь в воздухе, молнии и кресты.
Скрестярукий любуется на безобразие
Угрюмый Дьявол, сухопаро застыв.
«Взвизгнул локомотив и, брызжа…»
Взвизгнул локомотив и, брызжа
Паровою слюною на рельсы, проглотил челюстями спиц
Трехаршинные версты. День чахоточный высох,
А вечер, расстрелянный фонарями рыжими,
Вытаращил пучеглазые витрины из под ресниц
Подмалеванных плакатов и вывесок.
Курносых от высокомерия женщин целовал неврастенник –
Электрический свет. Перегнулась над улицей модель,
А вы, связывая переулки в огромный веник,
Расплескали взорную черень на панель.
Я и сам знал, что я слаб, и
Над нами прокаркало летучее кладбище ворон.
Я, культяпая, раздул мои жабьи
Бедра и прыгнул сразу со всех сторон.
Ведь если мое сердце красно, так это же
Потому, что ею бросили совсем живым
В кипящую жизнь, как рака. Изведавши
Кипяток, я шевелю, как клешней, языком тугим.
Шевелю и нахлобучиваю до бровей железную крышу
На канкан моих великолепных и тряских костей,
И в каждом вопле автомобиля слышу
Крик, распятых наукой и людьми, чертей.