«Толпа гудела, как трамвайная проволока…»
Толпа гудела, как трамвайная проволока,
И небо вогнуто, как абажур,
Луна просвечивала сквозь облако,
Как женская ножка сквозь модный ажур.
А в заплеванном сквере, среди фейерверка
Зазывов и фраз,
Экстазов и поз,
Голая женщина скорбно померкла,
Встав на скамейку, в перчатках из роз.
И толпа хихикала, в смехе разменивая
Жестокую боль и упреки, а там,
У ног, копошилась девочка ультра-сиреневая,
И слезы, как рифмы, текли по щекам.
И, когда хотела женщина доверчивая
Из грудей отвислых выжать молоко,
Кровь выступала, на теле расчерчивая
Красный узор в стиле рококо.
«Испуганная дерезня быстро бежала…»
Испуганная дерезня быстро бежала,
Спотыкалась…
Без усталости,
Город весь в черном, но слегка отрепанном,
Преследовал ее, шепча комплименты.
Она убегала расторопно,
И развевались ленты
Предрассудков вечных,
Остроконечных,
Но слегка притупленных…
Сладострастник – город влюбленно
Швырял, как фразы, автомобили,
Подкалывая тишину:
– О, если бы Вы полюбили
Треск, блеск, звук, стук минут!
Деревня потеряла свою косынку – загородный парк!
…Становилось жарко…
Из за угла
Колокола
Наносили на палитру разноцветного шума
Багровые блики звуков и знаков.
Вспыхивали лихорадочно и угрюмо
Лампочками витрины в молоке мрака.
Господин город подмигнул кошельком Фантаста
И мосты – гимнасты
Безмысленно повисли через реки. В бреду
Взъерепенилась река.
Через виадук
Шел город; шаги просчитали века.
Настиг.
Захватил.
Крик.
Без сил
Подчиняется деревня ласкам насильника,
Стонет средь ельника.
Время летит, как будто она на картечи,
На пуле…
Осень, зима, лето! Чет! Нечет!
В гуле
Уснули
Стоны уставшей страдалки. Поник
Город, снимая свой электрический воротник,
А потерянная косынка ситцевая
– (О, бедность загородного парка!) –
От солнца жаркого
Выцвела.
И только осень – шикарная портниха –
Лихо
Разузорит ее огнелистьями,
От пыли и грязи
Очистив.
Разве
Не подарок
Найденный парк?
..Деревня дышит устало…
Настало
Время позорных родов…
…Веснушен, большеголов
Родился ребенок. Торчали ушки.
…Он сразу запел частушки…
«Сердце от грусти кашне обвертываю…»
Сердце от грусти кашнэ обвертываю,
На душу надеваю скептическое пальто.
В столице над улицей мертвою
Бесстыдно кощунствуют авто.
В хрипах трамваев, в моторном кашле,
В торчащих вихрах небоскребных труб
Пристально слышу, как секунды-монашки
Отпевают огромный разложившийся труп.
Шипит озлобленно каждый угол,
Треск, визг, лязг во всех переходах;
Захваченный пальцами электрических пугал,
По городу тащится священный отдых.
А вверху, как икрою кетовою,
Звездами небо ровно намазано.
Протоколы жизни расследывая,
Смерть бормочет что-то бессвязно.
«В переулках шумящих мы бредим и бродим…»
В переулках шумящих мы бредим и бродим.
Перебои мотора заливают площадь.
Как по битому стеклу – душа по острым мелодиям
Своего сочинения гуляет, тощая.
Вспоминанья встают, как дрожжи; как дрожжи,
Разрыхляют душу, сбившуюся в темпе.
Судьба перочинным, заржавленным ножиком
Вырезает на сердце пошловатый штемпель.
Улыбаюсь брюнеткам, блондинкам, шатенкам,
Виртуожу негритянские фабулы.
Увы! Остановиться не на ком
Душе, которая насквозь ослабла!
Жизнь загримирована фактическими бреднями,
А, впрочем, она и без грима вылитый фавн.
Видали Вы, как фонарь на столбе повесился медленно,
Обвернутый в электрический саван.
«Фонарь умирал задушенный дряблыми мускулами…»
Фонарь умирал задушенный дряблыми мускулами
Вечерней сырости, свое лицо обезображивая.
Трамваи прокалывали воздух тупыми музыками,
Фальшивя в каждом адажио.
В кинемо! В кинемо! В зале смотрели мы
Секунды остановленные снимком для вечного.
Бра тусклели, как слепого бельма,
И время прошмыгнуло незамеченное.
Ужас трагический, краснобенгальский
Сердца освещал, а когда мы вышли,
В фойе колыхавшемся мы услушали,
Как воздух кружился в замусленном вальсе.
Под скучное небо… Хмуро, пасмурно.
Ночь разбита луною до́-крови.
Расползается туша рыхлого насморка,
Щупальцы толпы спрутят в кинемато́графе.
«Благовест кувыркнулся басовыми гроздьями…»
Благовест кувырнулся басовыми гроздьями,
Будто лунатики, побрели звуки тоненькие.
Небо старое, обрюзгшее, с проседью,
Угрюмо глядело на земные хроники.
Вы меня испугали взглядом растрепанным,
Говорившим: Маски и Пасха.
Укушенный взором неистово-злобным,
Я вытер душу от радости на́-сухо.
Ветер взметал с неосторожной улицы
Пыль, как пудру с лица кокотки.
Не хочу прогуливаться!
Тоска подбирается осторожнее жулика,
С небоскребов свисают отсыревшие бородки.
Звуки переполненные падают навзничь, но я
Испуганно держусь за юбку судьбы.
Авто прорывают секунды праздничные.
Трамваи дико встают на дыбы.
«Магазины обнажают в обсвете газовом…»
Магазины обнажают в обсвете газовом
Гнойные витрины из под лохмотьев вывески.
Промелькнули взгляды по алмазным язвам.
В груду авто вмешалась карета от Иверской.
Подкрашенные запятые на лицах колышется.
Ставят точки над страстью глаза фривольные.
На тротуарах шевелятся огромные мышцы
То напряженные, то обезволенные.
Прыскают готикой тощие ощупи.
Физиономию речи до крови разбил арго.
Два трамвая, столкнувшиеся на площади,
Как два танцора в сумасшедшем танго.
«Фонареют конфузливо недоразумения газовые…»
Фонареют конфузливо недоразумения газовые.
Эй! Котелок, панама и клак!
Неужели не понимаете сразу Вы,
Что сегодня на сердце обрадовался аншлаг.
Осторожней! Не прислоняйтесь к душе выкрашенной!
Следы придется покрывать снова лаком!
Дьяволом из пол черепа шумы выброшены
И они полетели, звеня по проволокам.
Буквы спрыгивают с афиш на землю жонглерами
И акробатами влезают в разбухшие зрачки.
Душа, трамваями разорванная, в ксероформе
Следит, как счастье на роликах выделывает скачки.
Так прищемите же руками мой день шатучий, как
Палец ребенка в дверях вы, милосердие!
Отворяю вечность подделанным ключиком
И на нем корчусь, как на вертеле.
«Прохожие липнут мухами…»
Прохожие липнут мухами к клейким
Витринам, где митинг ботинок,
И не надоест подъездным лейкам
Выцеживать зевак в воздух густой, как цинк.
Недоразумения, как параллели, сошлись и разбухли,
Чахотка в нервах подергивающихся проводов.
Я сам не понимаю: у небоскребов изо рта ли, из уха ли
Выпираются шероховатые почерки дымных клубков.
Вспенье трамваев из за угла отвратительней,
Чем выстуканная на Ремингтоне любовная записка,
А беременная женщина на площади живот пронзительный
Вываливает на неуклюжие руки толпящегося писка.
Кинемо окровянили свои беззубые пасти, не рты, а пасти,
И глотают дверьми, окнами, рамами зазевавшихся всех,
А я вижу чулок моего далеко не оконченного счастья,
Как то неловко на трамвайные рельсы сев.
«Сердце вспотело, трясет двойным подбородком…»
Константину Большакову.
…А завтра едва ли зайдет за Вами.
Сердце вспотело, трясет двойным подбородком и
Кидает тяжелые пульсы рассеянно по сторонам.
На проспекте, изжеванном поступью и походками,
Чьи то острые глаза бритвят по моим щекам.
Пусть завтра не придет и пропищит оно
В телефон, что не может приехать и
Что дни мои до итога бездельниками сосчитаны,
И будет говорить что то долго и нехотя.
А я не поверю и пристыжу: «Глупое, глупое, глупое!
Я сегодня ночью придумал новую арифметику,
А прежняя не годится; я баланс перещупаю,
А итог на язык попробую, как редьку».
И завтра испугается, честное слово, испугается,
Заедет за мною в авто взятом на прокат,
На мою душу покосившуюся, как глаза у китайца,
Насадит зазывный трехаршинный плакат.
И плюнет мне в рожу фразой, что в млечном
Кабинете опять звездные крысы забегали,
А я солнечным шаром в кегельбане вневечном
Буду с пьяными вышибать дни, как кегли.
И во всегда пролезу, как шар в лузу,
И мысли на конверты всех веков наклею,
А время, мой капельдинер кривой и кургузый,
Будет каждое утро чистить вечность мою.
Не верите – не верьте!
Обнимите сомнениями мускулистый вопрос!
А я зазнавшейся выскочке-смерти
Утру без платка крючковатый нос.
«Маленькие люди пронумеровывали по блудячим полкам…»
Маленькие люди пронумеровывали по блудячим полкам
Шатающуюся суматоху моторного свербежа,
А город причудливый, как каприз беременной, иголкой
Всунул в суету сутулый излом кривого мятежа.
И в подпрыгнувшие небоскребы швырнул болюче
Огромный скок безбоких лошадей,
Перекличкой реклам оглушил замерзающих чучел
И прессом пассажей прижал треск и взвизг площадей.
Вспотевший труд тек по водостокам, взвывая
Дома накренялись в хронику газет впопыхах,
И, шурша, копошились шепелявые трамваи
Огненными глистами в уличных кишках.
«Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки…»
Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки,
А двухэтажный флигель присел за брандмауэр впопыхах.
Я весь трамваями и моторами выпачкан.
Где-где дождеет на всех парах.
Крутень винопьющих за отгородкой стекольной.
Сквозь витрины укусит мой вскрик ваши уши,
Вы заторопите шаги, затрясетесь походкой алкогольной,
Как гальванизированная лягушка
А у прохожих автомобильное выраженье. До-нёльзя
Обваливается штукатурка с души моей,
И взметнулся моего голоса шмель, за-
девая за провода сердец все испуганней и гудей.
Заводской трубой вычернившееся небо пробило,
Засеменили вело еженочный волторнопассаж,
И луна ошалелая, раскаленная до́-бела,
Завопила, пробегая беззвездный вираж.
Бухнули губы бестолковых часов,
Боднув пространство, разорвали рты.
На сердце железнул навечный засов,
А в небо взлетели перекрестков кресты.
Все тукало, звукало, звякало, тряскало,
Я в кори сплётен сплетен со всем,
Что посторонне, что юнело и ляскало.
Эй, знаете: постаревшая весна высохла совсем.
Пусть же шаркают по снегу моторы. Некстати ле-
зет взглядом из язв застекленных за любовниками муж,
А я всем расскажу о пьяной матери,
Пляшущей с моторами среди забагровевших луж.
«Город выкинул сотни неприличных жестов и выкликов…»
Город выкинул сотни неприличных жестов и выкликов,
Оскалил побуревшие, нечищеные фонари;
Сквозь засморкавшийся дождь мы привыкли ко
Всему, а вечер разбил пузырек иодоватой зари.
Долговязый лифт звонкал, как щелк пальцев скелета,
Шепотливый мотор въехал в беззубое площадей,
Над перепрыгом вело́, в бестолковой тоске лета,
Душа раздула заросшие складки ноздрей.
Небоскреб навалился каменной крутью и тушей
На спину, я отбрякнулся и в страхе оседлал трамвай,
И он закусил губу, надставил металльные уши
И понес меня сквозь ночной каравай.
Разбивайте скрижали и кусками скрижалей
Выкладывайте в уборных на площадях полы.
Смотрите: нас всех кто-то щипцами зажали,
Мы смрадим, дымим и пахнем едью смолы.
Сквозь нас – дома, улицы, переулки… На лифте
Взлетайте на небо, где погас шум и газ!
Счастливитесь, счастливитесь и нас счастливьте!
Бросьте вниз на нас,
Выручку звездных касс.
Шейте из облаков сорочки бессвязно,
На аршины продается лунная бахрома!
Сверху косматый город кажется только грязной
Скатертью, где крошками набросаны дома.
«Прямо в небо качнул я вскрик свой…»
Прямо в небо качнул я вскрик свой,
Вскрик сердца, которое в кровоподтеках и в синяках.
Сквозь меня мотоциклы проходят как лучи иксовые,
И площадь таращит пассажи на моих щеках.
Переулки выкидывают из мгол пригоршнями
Одутловатых дромадеров, звенящих вперебой,
А навстречу им улицы ерзают поршнями
И толкают мою душу, пережаренную зазевавшейся судьбой.
Небоскреб выставляет свой живот обвислый,
Топокопытит по рельсам трамвай свой массивный скок,
А у барьера крыш, сквозь рекламные буквы и числа,
Хохочет кроваво электрический электроток.
Выходят из могил освещенных автомобили
И, осклабясь, как индюк, харей смешной,
Они вдруг тяжелыми колокольнями забили
По барабану моей перепонки ушной.
Рвет крыши с домов. Негритянно чернеет. Попарно
Врываются кабаки в мой охрипший лоб,
А прямо в пухлое небо, безгудочно, безфонарно,
Громкаюший паровоз врезал свой стальной галоп.
«Так ползите ко мне по зигзагистым переулкам мозга…»
Так ползите ко мне по зигзагистым переулкам мозга,
Всверлите мне в сердце штопоры зрачков чопорных и густых,
А я развешу мои слова, как рекламы, невероятно плоско
На верткие столбы интонаций скабрезных и простых.
Шлите в распечатанном рте поцелуи и бутерброды,
Пусть зазывит верниссаж запыленных глаз,
А я, хромой на канате, ударю канатом зевоты,
Как на арене пони, Вас, Вас, Вас.
Из Ваших поцелуев и из ласк протертых
Я в полоску сошью себе огромный плащ
И пойду кипятить в стоэтажных ретортах
Перекиси страсти и докуренный плач.
В оголенное небо всуну упреки,
Зацепив их за тучи, и, сломанный сам,
Переломаю моторам распухшие от водянки ноги
И пусть по тротуару проскачет трам.
А город захрюкает из каменного стула,
Мне бросит плевки газовых фонарей
И из подъездов заструятся на рельсы гула
Двугорбые женщины и писки порочных детей.
И я, заложивший междометия наглости и крики
В ломбарде времени, в пылающей кладовой,
Выстираю надежды и контуженные миги,
Глядя, как город подстриг мой
Миговой
Вой.
«Улица декольтированная в снежном балете…»
Улица декольтированная в снежном балете.
Забеременели огнями животы витрин.
У меня из ушей выползают маленькие дети,
А с крыш обвисают жирные икры балерин.
Все прошлое возвращается на бумеранге.
Дни в шеренге делают на-караул. Ки-
вая головой, надеваю мешковатый комод на-ноги
И шопотом бегаю в причесывающемся переулке –
Мне тоже хочется надеть необъятное
Пенснэ, тянущее с вывески через улицу вздрог,
Оскалить свой крякнувший взгляд, но я
Флегматично кушаю снежный творог.
А рекламные пошлости кажут сторожие
С этажей и пассажей, вдруг обезволясь;
Я кричу исключительно, и капают прохожие
Из подъездов гноем на тротуарную скользь.
Так пойдемте же тыкать расплюснутые морды
В шатучую манну и в завтрашнее нельзя,
Давайте сыпать глаза за декольтэ похабного города,
Шальными руками по юбкам железным скользя.
«Я не буду Вас компрометировать…»
Я не буду Вас компрометировать дешевыми объедками цветочными,
А из уличных тротуаров сошью Вам платье,
Перетяну Вашу талию мостами прочными,
А эгретом будет труба на железном канате.
Электричеством вытку Вашу походку и улыбку,
Вверну в Ваши слова лампы в 120 свеч,
А в глазах пусть заплещутся чувственные рыбки
И рекламы скользнут с провалившихся плеч.
А город в зимнем белом трико захохочет
И бросит Вам в спину куски ресторанных меню,
И во рту моем закопошатся ломти непрожеванной ночи,
И я каракатицей по Вашим губам просеменю.
А Вы, нанизывая витрины на пальцы,
Обнаглевших трамваев двухэтажные звонки
Перецелуете, глядя, как валятся, валятся, валятся
Бешенные секунды в наксероформленные зрачки.
И когда я, обезумевший, начну прижиматься
К горящим грудям бульварных особняков,
Когда мертвое время, с косым глазом китайца
Прожонглирует стрелками башенных часов,
Вы ничего не поймете, коллекционеры жира,
Статисты страсти, в шкатулке корельских душ
Хранящие прогнившую истину хромоногого мира,
А не бравурный, бульварный, душный туш.
Так спрячьте ж спеленутые сердца в гардеробы,
Пронафталиньте Ваше хихиканье и прокисший стон,
А я Вам брошу с крыш небоскреба
Ваши зашнурованные привычки, как пару дохлых ворон.
«Покой косолап, нелеп, громоздок…»
С. М. Третьякову.
Покой косолап, нелеп, громоздок.
Сквозь стекло читаю бессфинксов лунного конспекта.
Телефон покрыл звонкою сыпью комнатный воздух.
Выбегаю, и моим дыханьем жонглируют факты проспекта.
Пешеходя, перелистываю улицу и ужас,
А с соседнего тротуара, сквозь быстр авто.
Наскакивает на меня, топорщась и неуклюжась,
Напыжившийся небоскреба, в афишно-пестром пальто.
Верю я артиллерии артерий, и аллегориям, и ариям.
С уличной палитры лезу
На голый зов
Митральезы
Голосов
И распрыгавшихся в Красных Шапочках языков. Я
Отчаянье и боли на тротуаре ем.
Истекаю кровью
На трапеции эмоций и инерций
Превращая финальную ноту в бравурное интермеццо.
«Болтливые моторы пробормотали быстро…»
Болтливые моторы пробормотали быстро, и на
Опущенную челюсть трамвая, прогрохотавшую по глянцу торца,
Попался шум несуразный, однобокий, неуклюже-выстроенный
И вечер взглянул кошмаром хитрей, чем глаз мертвеца.
Раскрывались, как раны, рамы электро, и
Оттуда сочились гнойные массы изабелловых дам;
Разогревали душу газетными сенсациями некоторые,
А другие спрягали любовь по всем падежам и родам.
А когда город начал крениться на-бок и
Побежал по крышам обваливающихся домов,
Когда фонари сервировали газовые яблоки
Над компотом мыслей, шарад и слов,
Когда я увлекся этим бешенным макао, сам
Подтасовывая факты крапленных колод.
Над чавкающим, пережевывающим мгновения хаосом
Вы возникли, проливая из сердца иод.
«Вот там направо, где в потрепанный ветер окунулась сутуло…»
Вот там направо, где в потрепанный ветер окунулась сутуло
Исстонавшая вывеска табака, гильз и папирос,
Вот там налево, где закусили заводские трубы гнилыми зубами гула
Совершенно плоский горизонт, весь в язвах молний-заноз –
Там ночь, переваливаясь и культяпая, заковыляла, растекаясь а скрипач
Выпиливает песни на струнах телеграфа, в чердаки покашливая…
Это я, – срезавший с моего сердца горб, горбач –
Иду заулыбаться щелями ресниц неряшливо.
Улица бьется гудками ощупью, тоще, мне о́-щеку,
Размазывает слюни по тротуару помешанный дождь…
Так отчаянно приказать извощику,
Чтобы взвихрил меня с мостовой
На восьмой
Этаж извощ.
И там, где в рабочем лежит, в папке,
Любовь, пересыпанная письмами, как нафталином, –
Все выволочь в переулки, туда, где в ночной охапке
Фонари целовались нервно электричеством и тупо керосином;
Господа-собивштексники! Над выпирающей из мостовой трубою грыжи,
Над лапками усевшихся водосточных стрекоз,
Где над покатистой пасмурью взбугрившейся крыши
Зонт кудрявого дыма возрос –
Еще выше под скатерью медвежьих бесснежий,
Еще выше узнал я, грубоглазый поэт,
Что там только глыбы воздуха реже,
А белых вскрыленных там не было и нет;
И, небо, гнусно румянясь, прожжено рекламой,
Брошенной наугад электрическим стрелком из города,
И потому, что я самый,
Самый свой – мне отчаянно-молодо.
«Мое сердце звенит бубенчиками, как пони…»
Мое сердце звенит бубенчиками, как пони
В красной попоне –
Hip, hip! – перебирая пульсами по барьеру цирка и
Фыркая.
Но спирали вальса, по ступенькам венгерки, мысли – акробаты
Влезли под купол черепа и качаются снизу вверх,
А лампы моих глаз швыряют яростно горбатый
Высверк.
Атлетами сплелись артерии и вены,
И мускулами набухает кровь моя в них.
Толпитесь, любимые, над желтью арены,
Подбоченьте осанку душ своих!
И когда все бесстукно потухнет и кинется в тени,
Обещаю, что на лай реклам, обнажающих острые огни,
В знак того, что кончено представление,
Тяжелый слон полночи обрушит свои ступни.
«Ночь огромным моржом навалилась на простыни заката…»
Ночь огромным моржом навалилась на простыни заката,
Ощетинилась, злобясь, колючими усами фонарных дуг,
И проходящая женщина свои глазища, как двухцветные заплаты,
Распластала на внезапно-буркнувший моторный звук.
А там, где неслись плывью растерянной
Пароходные трубы мужских цилиндров среди волнных шляп
Кто-то красноречивил, как присяжный поверенный,
И принимал пожатья безперчаточных лап.
А облако слизнуло пищащую устрицей луну влажную
И успело за пазуху два десятка свежих звезд положить,
Улицы вступили между собой в рукопашную
И даже этажи кричали, что не могут так больше жить…
Револьвер вокзалов стрелял поездами,
Каркали кладбища, исчернив колокольный шпиц,
А окно магазина отлакировало пояс даме,
Заставив ее заключить глаза в скобки ресниц.
И город гудел огромной рекламой, укутав
Свои легкие в колоссальный машинный припев,
И над облупленной многоножкой пешеходивших трупов
Властительным волком вертелся тэф-тэф.
«Разорвал глупое солнце на клочья и наклеил желтые бумажки…»
Разорвал глупое солнце на клочья и наклеил желтые бумажки
Глумливо на вывески пивных, на магазинные стекла, и строго
На мосты перекинувшиеся, как подтяжки,
А у меня осталось еще обрывков много,
Сотни, тысячи клочий; я их насовал повсюду, с шутками и без шуток
Глыбами, комьями, кусочками, дробью, пылью,
На звонки трамвайные, на очки автомобильи,
Накидал на обрызганные ласками паспорта проституток;
И проститутки стали добрыми и ……, как в ящик почтовый,
Я бросал моих желаний и страстей одногорбый караван,
А город вскинулся огромный, слоновий, к драке готовый,
И небо задребезжало, как раненый стакан.
Улицам было необходимо заколоть растрепанные пряди переулков
Шпильками особняков и воткнуть желтой гребенкой магазин –
И площадь бросила, как сотню перековерканных, смятых окурков,
Из за каждого угла фырк и сморк пополневших шин.
А когда рыжее утро, как ласковый отчим,
Вытолкнуло в шею мачеху-ночь,
И мгла как-то неуверенно, между прочим,
Швырнулась в подворотни на задние дворы изнемочь,
А в широкую ноздрю окраски предутренней
Пьяницы протащили выкатившийся зрачок, –
Я, подарчивый, взметнул в сонливого моржа звона заутрени
Оставшегося солнечка последний, малюсенький клочок.
«Воздух, пропитанный камнем и железом, вырос крепче и массивней…»
Воздух, пропитанный камнем и железом, вырос крепче и массивней.
Он схватил из под мотора гири гудков литых,
Поднял их и понес, и обязательно хотел утопить их бивни
В фыркающих бассейнах ушей моих.
А город чавкал, оскалив крабье
Щетинистое лицо мостовых, вымытых в рвоте фонарей со столбов,
И подмигивал вывесками, сумасшедше ослабив
Желтозеленые, неоперившиеся рты пивных и кабаков…
А воздух не донес до бассейнов гири гулов и жести,
Запутавшись в витринах, нажравшись сыпью огней.
И дома нервничали, в остроегипетском жесте,
К земле пригнув водостоки натянутей и больней.
А я вазелином сна смягчил моих щек вазы,
Обсеверенные избезумевшейся лихорадкой кинема́;
Обнимаю трамваи, игристый и грубоглазый,
И приглашаю к чехарду поиграть дома.
А мир укоризненно развалил свое вспотевшее тело
В диванах городов и дрожит, мчась в авто,
Как будто так и надо, как будто это мое дело
Терпеливо считать заплаты его пальто.
«Ночь бросила черный шопот из под выцветших усов фонарных светов…»
Ночь бросила черный шопот из под выцветших усов фонарных светов,
Запрыгала засаленным зверком по пням обвалившихся особняков,
И по лужам (штемпелям весны) забродили души поэтов,
Пересыпанные трупьем обмохрившихся веков.
Я, конечно, говорю, что все надо в порядке, что перчатки
С вывесок нельзя надевать на ноги, как ажурные чулки,
И ядреный пульс городской лихорадки
(Звонки трамвая) щупаю, как доктор, сквозь очки.
Но это я говорю только для старых и шершавых,
А у меня самого на губах сигнал женских грудей,
И мои кости перессорились в своих суставах,
Как в одной кроватке пара детей.
И там, где пароходы швырялись зрачком
На податливые тела изнаглевшей пристани,
Где каждое платье глядело вспотевшим трудом
На то, как прибрежья приторно присвистывали, –
Я совершенно случайно взмахнул, как флагом,
Праздничным флагом, моей развернутой душой,
И переулки немедленно затормошились мускулистым шагом,
И я вдруг стал огромней колокольни большой.
Ведь если мир и сам не понимает, как он наивен,
Как ему к лицу суматохи канат,
Протянутый сквозь гулы гудящих железопрядилен,
И над пожарами, как эхо пожаров, набат, –
Мне все это удивительно ясно, просто, понятно,
Честное слово, даже не может быть ничего простей,
А то, что у моего сердца на щеках топорщатся пятна,
Так это крики не чахотки, а радости моей.
«Дом на дом вскочил, и улица переулками смутилась…»
Дом на дом вскочил и улица переулками смутилась,
По каналам привычек, вспенясь, забурлила вода,
А маленькое небо сквозь белье облаков загорячилось
Бормотливым дождем на пошатнувшиеся города.
Мы перелистывали тротуары выпуклой походкой,
Выращивая тени в одну секунду, как факир…
Сквернословил и плакал у стакана с водкой,
Обнимая женщин, захмелевший мир.
Он донес до трактира только лохмотья зевоты,
Рельсами обмотал усталую боль головы;
А если мои глаза – только два похабных анекдота,
Так зачем так внимательно их слушаете вы?
А из медных гильз моих взрывных стихов
Коническая нуля усмешки выглядывает дико,
И прыгают по городу брыкливые табуны домов,
Оседлывая друг друга басовым криком.
«Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый…»
Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый
И измяли физиономию моря, пудрящагося у берегов;
И кто-то удочку молний, блеснувшую электрическим скатом,
Неловко запутал в карягах самых высоких домов.
У небоскребов чмокали исступленные форточки,
Из взрезанной мостовой выползали кишки труб,
На набережной жерла пушек присели на корточки,
Выплевывая карамелью ядра из толстых губ.
Прибрежия раздули ноздри-пещеры,
У земли разливалась желчь потоками лавы,
И куда-то спешили запыхавшиеся дромадеры
Горных хребтов громадной оравой.
А когда у земли из головы выпадал человек,
Как длинный волос, блестящим сальцем, –
Земля укоризненно к небу устремляла Казбек,
Словно грозя указательным пальцем.
«Над гневным лицом бульваров осенневших…»
Над гневным лицом бульваров осенневших
Вскинуты веревочной лестницей трамвайные молнии гулко,
И стая райских пичужек, на огненные верна витрин прилетевших,
Запуталась бешено в проволоке переулков,
И в железно-раскиданном городом блеске
Море вздыбило кулаки разъяренных валов,
И сморщенное небо в облачно-красной феске
Оперлось на упругие дымы фабричных клыков.
И небо расточало ураганы, как пинки свирепые,
Сбривая зеленую бороду провинций быстротой,
А солнце скакало смешно и нелепо,
Нагло покрикивая, как наездник цирковой.
И в этом дзенькании сквозь гребни смеха,
Где бросали в тунели поезда электрической тройкою взгляд
– Звуки строющихся небоскребов – это гулкое эхо
Мира, шагающего куда то наугад.
«Вежливый ветер схватил верткую талию пыли…»
Вежливый ветер схватил верткую талию пыли,
В сумасшедшем галопе прыгая через бугры.
У простуженной равнины на скошенном рыле
Вздулся огромный флюс горы.
Громоздкую фабрику года исцарапали,
Люди перевязали ее бинтами лесов,
А на плеши вспотевшего неба проступили капли
Маленьких звезденят, не обтертые платком облаков.
Крылья мельниц воздух косили без пауз,
В наморднике плотин бушевала река,
И деревня от города бежала, как страус,
Запрятавши голову в шерсть тростника.
А город приближался длиннорукий, длинноусый,
Смазывающий машины кровью и ругней,
И высокие церкви гордились знаками плюса
Между раненым небом и потертой землей.
«Безгрудой негритянкой прокинулись черные пашни, веснея…»
Безгрудой негритянкой прокинулись черные пашни, веснея,
Сквозь женские зрачки, привинченные у оконного стекла,
И пляшущая дробь колес, набухая и яснея,
По линолеуму коридора и по купэ протекла.
А юркая судорога ветра зашевелила шершаво
Седые пряди берез над горизонтным лбом,
И из прически выскакивал, с криком «браво»,
Зеленой блохою лист за листом.
И огромной заплатой на рваной пазухе поля
В солнце вонзился вертикальный плакат папирос,
И кисть речной руки, изнемогшая в боли колик,
Запуталась в бороде изгибистых лоз.
А в женщине, как в поезде, дремали крылья апашки,
Полдень обшарил ее браслетные часы,
И локомотив, подходя к перрону, рассыпал свистков мурашки
И воткнул поверх шпал паровые усы.
«Сгорбленное небо поджало губы и без смеха, без шуток…»
Сгорбленное небо поджало губы и без смеха, без шуток
Обшарило мир черными перчатками сердитых ночей,
А трамвай занозил свой набитый желудок
Десятком угрюмых, спешащих людей.
Мягким матрацем развалилась ночь-усталка
И обмуслила лунной слизью ораву домов,
Которым сегодня особенно жалко
Забыть удары исступленных молотков.
В загородном парке сумрак вынул свой плотничий резак
Чтобы сгладить шероховатые абрисы ели.
Я слышу, как щелкает внутри меня мерный Кода́к,
А женщины говорят, что это сердце ворочается в постели.
Я только что повзрослел, я еще пахну лаком и клеем,
Но уже умею в мысль вдавить зубы острых слов.
Давайте, ласкающим в глаза неосторожно свеем
Легкие морщинки ночных голосов!
Мы знаем: все вопли, все вскрики, проклятья и всхлип
Неумеющих плакать над пудрой безмолвья,
– Это только огромный, колоссальный скрип
Земной оси, несмазанной кровью.