Автопортрет на фоне русского пианино — страница 6 из 24

Она легко умерла. Последнюю свечу, стоявшую у смертного одра, зажгла сама.

Некоторые коллеги советовали мне обратиться к невропатологу. С их точки зрения, всякий, купивший билет на концерт, оплатил, так сказать, право выделиться. Они не понимали моего возбуждения. Вмешалась даже моя дочурка, знавшая одного гипнотизера. Она из тех, кто до сих пор в это верит. Спиритизм! Чудотворные иконы! Знаете, старинные русские болезни – святые, странствующие монахи, фокусы. И водка, разумеется. Слава богу, у меня была прекрасная, разумная жена. Никогда не унывала. Каждому, кто ей говорил, что она должна повлиять на меня, направить на путь истинный, жена с улыбкой отвечала: «Он уже не изменится, никогда. Он такой, какой есть, – enfant terrible![2]» По-русски: On svolotsch! Можно перевести и как, пардон: «Он сволочь!»

И Суворин рассмеялся, как, вероятно, смеялась его жена.

Так мы и жили. Счастливо. Упокой ее Господь!

Суворин умолк, как всякий раз при напоминании о потере, переживаемой им после смерти жены. Он выпил стакан молока, вытер губы и почесал щетину. Как она была бесстрашна, ловка, остра на язык. Она смирилась с тем, что я обращал на себя внимание своим отношением к официальной советской организации музыкального дела, и не больше моего удивилась, когда в один прекрасный день у нас под дверью нарисовался функционер из государственного реперткома, которому ввиду моего поведения поручили воззвать к моей совести – разумеется, без грубостей. Отвергающий людей, аплодирующих исполнителю, отвергает людей вообще. Искусство, товарищ Суворин, принадлежит народу. Разве он не любит свой народ? Как концертирующий музыкант, он должен служить народу, всем сердцем служить любви к своему народу – разве ему неясно? Что, если не народность, проникающая в самое сердце, не солидарность с простыми людьми, с рабочими массами, является наивысшей задачей творческого человека? Разве он не хочет крепить силы человека оптимизмом, подлинностью, правдой, а выражаясь музыкально, мелодичностью? Не хочет всеми силами защитить человека от ложных, пагубных, разлагающих народный дух, иными словами антисоветских, ревизионистских, контрреволюционных идей?

Нет, он не поперхнулся, у него от зубов отскакивало, звучало елейно, пахло, впрочем, тоже. Произнося свою речь, он все время поглаживал галстук. Я ждал, мы ждали, моя жена и я, терпеливо, очень терпеливо ждали финала. Тот отвечал требованиям композиции – мощные короткие аккорды. Функционер говорил о великой дружбе, но и о великой ошибке, о великодушии власти, ее снисходительности к иным грехам, однако заходить слишком далеко отщепенцам, как он выразился, небезопасно.

Довольный собой, он сидел за нашим столом, закинув ногу на ногу. Поскольку курил, попросил пепельницу и, тут же закашлявшись, что-нибудь попить. Он держал себя так, будто нам предстояло заключить сделку: за подчеркнутую мнимую вежливость, какой он думал произвести на нас впечатление, я должен был заплатить благоразумием и покаянием, на официозном русском – «исправить политические ошибки». Не сразу, не здесь и сейчас, о, отнюдь.

Я уже видел себя не за решеткой, нет, но в очень скором времени зажатым в обычные для пианистов клещи на службе коллективу, народу. Я стал бы не первым и уж точно не последним, кто получил бы такое сравнительно мягкое наказание – поработать тапером.

Я не ошибся. Они велят мне каяться. Но первый приказ представлял из себя лишь простой, безобидный на вид вопрос: вы ведь любите кино?

Были ли то банальности, которые он оттарабанил наизусть, или полная до краев стопка водки, выпитая мною тайком на кухне, пока жена принимала у него пальто и провожала в гостиную, но я испытал настоящий зуд его наказать. Человек проделал путь, чтобы напугать другого человека, в данном случае меня. Кроме того, я знал, что в лице жены имею союзника и не вправе ее разочаровать.

Вы, сударь, говорите старческим голосом. Как из могилы. Старческий голос, старческие мысли, кричаще старческие привычки, вдобавок скверные. Ведь мы ровесники? Вы знаете, чем я занимаюсь, а я о вас не знаю ничего. Вы, как вижу, носите обручальное кольцо. Хоть что-то. Правда, кольцо не расскажет, счастлив ли ваш брак. Вы держитесь вежливо, но вы действительно вежливы? У ваших родителей есть еще дети? Вы больше похожи на мать или на отца? А ваши братья, сестры, если они у вас есть, они похожи на вас? Старательные, целеустремленные, никогда не привлекают к себе внимания возражениями, да? Словом, я ничего о вас не знаю, меньше, чем ничего. К какого рода успеху вы стремитесь? Распрямить горбатого? А зачем вам, собственно, галстук? Причем столь броский, многозначительно красный? Сколько у вас на сегодня в списке людей вроде меня? Сколько поэтов, профессоров, композиторов? К чему все усилия? Зачем повторять историю и истории стольких преступлений?

Когда вы отсюда выйдете, говорил я, на улице вас вполне можно будет принять за безобидного прохожего. Но вы куда как не безобидны. Однако что вы такое, и прежде всего, кто вы такой, когда звоните в двери чужих домов? Вас ничего тогда не смущает? Что из вас сделала жизнь? Я уложил его на лопатки, я чувствовал. Он был в моей власти. Теперь только не останавливаться, не реагировать на легкий женин пинок ногой под столом. Надо двигаться дальше. Больше вопросов, давай, все подряд. Какие сны вам снились в детстве? Когда вы еще ходили в коротких штанишках и шерстяных носках даже летом?

Во время своего монолога я смотрел ему прямо в глаза. Мы с вами, вы и я, могли бы быть друзьями, которые хотят полюбить девушек. Клясться в верности, как могут лишь юноша и девушка. Не прошло бы и года, мы бы напились. Стали бы свободны, молоды и легкомысленны. И, не зная того, счастливы, что выяснилось бы позже. Разве не в этом дело и сегодня? Ладно, чтобы все получилось, перейдем к работе. Я говорил бесстрастно, мягко, спокойно, как течет река в солнечном свете, приглашая любоваться собой, но не запрыгивать. Значит, быть оптимистом – профессия, а я не знал. Однако не новее и выискивать других – трудных, безграмотных, сомневающихся, ошибающихся, – находить, приходить, срамить. Что в подобных случаях говорит ваша совесть? Вы никогда не задумывались? Вам не страшно?

Я наклонился. Если бы я говорил шепотом, он бы все равно меня понял. Когда вы смотрите на меня, вот как сейчас, у вас перед глазами ваша корысть, не я. По-моему, от такого уже не избавиться. Что вы видите, когда смотрите на свою жену? Да бросьте, никаких слабостей? И на них времени не хватает? Они были даже у Бетховена.

Жаль, что в такой ситуации я не имел возможности подкрепиться второй стопкой. Но сил завершить наказание хватило и без нее. Интересно, сколько минут требуется людям вроде вас, чтобы из человека, который совсем недавно, свернувшись эмбрионом в материнском чреве, лежал под одеялом и спал, может, видел сны, неважно какие, а проснувшись, чувствовал рядом тепло женского тела, превратиться в того, кто почти не дает себе времени спокойно позавтракать, сказать жене ласковое слово, признаться в любви, кто торопится спасти мир, по крайней мере наиболее ценную его часть, и, как настоящий товарищ, приступить к работе по поручению своего ведомства? Холодного душа достаточно? Бритья? Кто вы, собственно: функционер, идеолог или маленький злобный…

Еще один пинок мне в ногу! Теперь болезненный. Он заставил меня замолчать.

Я еще слышал, как жена, выслушав все мои якобы грехи, потом плоды моего красноречия, потом его молчание, мое молчание, сказала: «Я куплю мужу саксофон, он сможет на нем музицировать, причем исключительно для себя».

И Суворин опять рассмеялся, и смеялся, смеялся. Исполненный огромной, глубокой тоски человек, который смеется.

Нигде чиновники не обладают такой удушающей властью, как у нас, сказал Суворин. Они прислали носильщиков и вынесли из квартиры казенное пианино «Красный Октябрь», на время предоставленное мне консерваторией. Да ладно, товарищи, забирайте. Что за комедия? Вы думаете, они вывели меня из строя? Неделей позже мне втащили «Эстонию», советскую копию «Стейнвея», выпускавшуюся в промышленных масштабах. Я приобрел ее у знакомого, хотя в общем-то целился на его «Бехштейн». И «Эстония» неплохо мне послужила, действительно лучше, чем я думал. Но какой же неуклюжий инструмент, по праву его прозвали танком! Это неубиваемое пианино стояло в каждом Доме культуры, в самых отдаленных городах Советского Союза, но как на нем воспроизвести улетучивающиеся звуки Дебюсси или танцующую печаль Шуберта? Не слишком обнадеживающе. За границей я бы ни в жизнь не вышел с ним на сцену. Ни следа тонкости в звуках. Поначалу я мучился с тяжелым туше, но что оставалось делать? Приходилось экспериментировать, привыкать, приигрываться. Но и тогда не хватало важнейшего. Не было, и все тут. Копии бывают и хорошими, однако нельзя скопировать называемое нами душой инструмента. Просто невозможно, тем более если речь идет о «танке».

Суворин выпрямился. А потом, внимание! Вы слушаете? Вместе со смехом к нему вернулось хорошее настроение. Однажды вечером мы с женой сидели в пивной, чем особо не увлекались, но, как разведал один мой ученик, там разливали хорошее чешское пиво, лучшее, по его утверждению, пиво на свете. И мы пошли. Он оказался прав, пиво действительно было отменное, хотя, в принципе, я его не пью. И в целом нам понравилось. Простые, симпатичные люди, все так естественно, вежливо, и, несмотря на разговоры за каждым столиком, зал окутывал приятный, мягкий покой. О чем мы могли говорить, как не о моем смущении перед публикой? Ее невоспитанности я с каменным лицом в очередной раз вкусил пару дней назад (мы играли Чайковского, его трио, опус 50), но на самом деле мне хотелось кричать, а еще больше – разнести все вокруг. Разумеется, мы говорили обо всем, что нас беспокоило, – о будущем, о жизни, жизни наших детей, о том, какие возможности остаются с учетом нынешних, насквозь волюнтаристских, культурно-политических решений и резолюций, как вдруг сидевший за соседним столиком человек с пивом, отнюдь не навязчиво, вмешался в разговор. Он произнес фразу, которой было суждено изменить мою жизнь. «Играйте то, что никому не понравится, – сказал он, – и не будет вам аплодисментов».