Автор Исландии — страница 8 из 96

– И ты до сих пор тут!

От него разило винищем. А на кончике носа у него собиралась еще одна табачная капля. Я поспешил отодвинуться подальше в угол.

– Ну, я жду, типа того…

– Да, ты тот еще тип, ху.

– Да…

– И ты все еще пишешь? Пишешь?

– Э… да, я… Я тут письмецо написал. Могу ли я попросить…

– Письмо?

– Да, короткое письмецо моему знакомому.

– А, чтобы спросить его, как тебя зовут? Ху?

– А?.. Да-да. Будь так добр, отправь его почтой в следующий раз, когда поедешь в городок.

– Да-да. Что бы мне, старому лису, этот долг не отдать. Ху.

От него несло винищем, а за окном потявкивала динамо-машинка в первом морозном безветрии этой зимы. Я протянул ему конверт с моим славным письмецом. Конечно, это было в высшей степени неразумно: пленник под домашним арестом сам отдает своему тюремщику письмо с просьбой о помощи, об освобождении. Передав ему письмо, я тотчас сам понял, как глупо поступил. Да-да. Только жалеть об этом уже поздно. Впрочем, попытка не помешает: вдруг это на самом деле я чего-то не понял. Может, этот бедный фермер из глухой долины на самом деле – сердобольный малый, который приютил под своей крышей парализованного путника, упавшего с грузовика? Я уже вот-вот собрался спросить, знает ли он Фридтьоува Йоунссона, но не решился, потому что, когда фермер стал рассматривать конверт, выражение лица у него изменилось. Он молчал, в глазах читалось удивление: он разом протрезвел. Табачная капля все-таки упала у него с носа, но, к счастью, на пол, пролетев совсем близко от края кровати.

– Эйнар Й. Аусгримссон, – безучастным тоном прочел он.

– Ээ… да, он в издательстве работает, в столице. А ты его знаешь?

Он все не мог оторвать глаз от письма, и впервые с тех пор, как я очнулся в этой долине, выражение его лица стало искренним. Он знает Эйнара? Ну да, его же наверняка Фридтьоув подослал! Он покачал головой:

– Эх. Черт, какой же у тебя почерк-то хороший! – сказал он, наконец подняв глаза. – Вообще удивительно. Прямо как на печатной машинке, хух.

– Да, я… на самом деле это… – я собрался было объяснить ему, но не стал. Не хотелось начинать с ним разговор о компьютерах.

– Я такого просто не видал с тех пор, как у нас пару лет назад на Горном пастбище Студент жил, – продолжил он, и в его глазах сверкнул какой-то намек на уважение. Но затем он спохватился, что его бог не велел ему в жизни расточать чересчур много похвал, и снова принял прежнее кислое выражение.

– Да только, кроме этого, он вообще ничего не умел, негодник такой. Целые две недели у нас кормился. А у нас запас кофе не бесконечный!

Последнее он сказал резко. Затем он повернулся с письмом в руках и побрел по комнате. Остановился у спального места дочери (пока мы разговаривали, она легла), проглотил свое «хух» и собрался что-то сказать, но передумал, склонился над ее одеялом и легонько, нерешительно погладил ее своей тяжелой ладонью, пробормотав: «Ну, спи, былиночка моя, спи давай», – а потом, согнувшись, потащился к выходу, а потом вниз по лестнице, ворча: «А кроме этого, он вообще ничего не умел, негодник такой!»

Значит, я здесь – непрошеный гость? Но не сам же я прошу весь этот кофе! Сейчас я чувствую себя как Гамсун в своем последнем приюте. В абсолютном меньшинстве. Впрочем, он-то это как раз заслужил, хотя бы за свои книги. Но так оно и есть: если постоянно умалять достоинство писателя, он возьмет и увеличится. За это отвечает какой-то непостижимый внутренний механизм. В общем, две ночи назад я смог самостоятельно встать, а еще мне пришла в голову задумка для рассказа. Он будет называться «Сон собаки». Да, рассказ – а может, роман. Потом видно будет. Написанный по мотивам снов животных, если они им вообще снятся. Воспользуюсь своей неожиданной способностью! Мне нужно спуститься вниз и посмотреть на сны собачки. Они почему-то не долетают досюда сквозь двери и половицы. Для этой цели я попросил треклятого фермера – пока он не уехал в городок – раздобыть мне бумагу и снова ради этого упал ему в ноги, правда, на этот раз я был более подготовлен.

– А может, хватит уже писанины, ведь всю бумагу, что ты изведешь, в лавке на мой счет запишут! Не стану я на тебя еще и бумагу тратить, хватит с тебя кофе, который старуха в тебя бочками закачивает. В окошко ты его, что ли, выливаешь? Наполеону дали – Наполеон вернул, а у тебя и горшок-то всегда пуст, хух!

Для такого молчальника-виртуоза это весьма длинная речь. Но при чем тут Наполеон? Наверно, он испытывал трудности с мочеиспусканием, и порой ему приходилось ждать у дерева целых пять минут, пока в мочевом пузыре не открывалась затычка, – насколько я помню, – но что знает об этом Хроульв? Он же не специалист по историческому мочеиспусканию. Но во время поездки во Фьёрд его отношение ко мне стало более мягким. Целый день пути на тракторе. Вернувшись домой, он швырнул мне целую неисписанную тетрадку:

– Вот. Чтоб тебе было на чем писать.

Я как следует поблагодарил его – а потом очень осторожно спросил:

– А ты ничего не разузнал насчет моего дела?

– Твоего дела?

– Да.

– Да, я заглянул в богадельню для стариков.

– И?

– Там всего три скотинки, и из них никто не терялся.

– Так я же в другой богадельне был.

– Ну?

– На юге, в Рейкьявике?

– Ну? Поздновато ты мне об этом сказал!

– Просто я забыл ее название, но…

– Нет-нет. Тебя же наверняка объявят в розыск.

– В розыск?

– Да, сислюманн[10] хочет послать человечка, но я его попросил пока погодить, не хочу, чтоб ко мне начальство заявлялось, тем более сейчас, когда я недосчитался своей Сигрун.

Затем он высморкался в платок и ушел. Сколько же у них тут в горах стрессов! Он разговаривает прямо как какая-нибудь деловая птица из столицы. А я остался сидеть, словно непутевое избалованное дитя с новой тетрадкой. Едва не пообещал, что перестану поглощать кофе в таких количествах.

Через три ночи напольных тренировок я считаю себя готовым. Сгорбившись, ковыляю по чердаку к выходу, мимо сонного сопения мальчика и мычащей девочки, и меня переполняет энергия и новая жизнь. Половицы легонько поскрипывают, чулки шуршат, но не сильнее, чем перо, выводящее буквы на бумаге; я вывожу буквы по полу, а они не просыпаются. Вот здесь лежит фермер. Тот, кто принес меня в этот мир. По-моему, ему снится пятнистый человек. Завтра он пойдет искать ту овцу. Через окошко в фасаде луна освещает его штаны на табуретке, на вид влажные и тяжелые, как сбруя. Жизнь здесь ужасно грубая.

А вот и лестница. Тесная и темная. Кухня. Собака – моя сновязалка – спит в пристройке. Но перед тем как приступить к поиску источников для романа, я не удержался и все-таки заглянул в парадную гостиную. В старухиной двери тоненькая полоска лунного света. Заглянув к ней, я вижу, что ей снятся танцы. Гармошка на зеленом туне, и симпатичные пареньки затевают драку. Старушечка болезная! Я прокрадываюсь в коридор. Святый Шерлок на цыпочках без обуви. А что же он ищет? Приметы? Доказательства? Письмо от Фридтьоува? А может, просто книгу – почитать.

Дверная ручка громко крякает. Холодный запах сырости и два голых окошка. Часы повышают голос, и сердце стучит им в такт. Парадная гостиная. Убого обставленная. Тринадцать квадратных метров «цивилизации» посреди тундры. Изношенный старый диван и разрозненные кресла. Комод с вязаной скатертью и дурацким блюдом. Под одним окном карликовый стол, совсем особенный – мне кажется, я его где-то видел. Над диваном простая книжная полка – и ах, на ней сплошь овцеводческие книжки. Я передвигаюсь к окну. Промерзшая земля под лунным светом – ага, а вот и трактор. Древний, словно резиновоногое, ржавое, вымершее млекопитающее, которое спит стоя. Сон трактора: сельскохозяйственная выставка в какой-нибудь стране за железным занавесом. Развевающиеся красные флаги, оптимистичная публика. Солнце. А он тащит плуг, алея на поле. Без снов и грез все мертво.

Над столом висит календарь, изданный в «КО»: «Кооператив О́круга». Он украшен фотографией горы Снайфетль, кажется, черно-белой. Я снимаю его с гвоздя и подношу к бледному лунному свету из окошка. «Фото: Вигфус Аусгейрссон», – вот что мне удается прочитать. Черт, это что же – он до сих пор снимает? Фуси Аусгейрс из «Светоснимка» по улице Лёйгавег… да, номер семь. Мы прозывали его «Фуси спешит». «А потом я попрошу вас на пять минут замереть». Вигфус был, пожалуй, самым медлительным человеком в послевоенные годы. «Фотография – это мгновенное искусство. Поймать мгновение. Вот в чем моя роль». Но ему это так и не удавалось. Он всегда опаздывал. Когда он наконец настраивал свою аппаратуру, мгновение уже уходило. Ага, значит, теперь ты на горы переключился! Тебе это лучше подходит. Попросить гору Снайфетль пять минут не двигаться – легко. Хотя я же по нему некролог писал! Ага, теперь вижу: это же старый-старый снимок. И календарь – 1952 года. Что сочетается со всем остальным на этом хуторе.

Я вешаю его на место и перемещаюсь к книжной полке. Ежегодники Союза овцеводов. Самый свежий – 1951 года. Часы на стене на вид еще более старые, зато на удивление легкомысленно тикают. Разумеется, они датские. В их тиканье – соло на ударных, отличающееся какой-то шнапсовой легкостью, какая-то наигранная зеландская радость. Датский джаз. Как же его звали – этого, который с Асмундсеном играл? Я его встретил в баре в Копенгагене и влюбился в его подругу. После войны были красивые груди. А иногда к ним прилагалась стриженная под мальчишку голова – боже ж мой! Да, похоже, я был слишком умен для изящного искусства любви – и все же влюбился, и неважно, что я так влюблялся по пять раз в год. На двадцать минут. Мое сердце было чашкой, а любовь – кофе. И надо было торопиться выпить этот напиток до капли, пока не остыл.

Да, тиканье этих часов больше всего напоминает то, как барабанщик отбивает начальные такты мелодии. Мелодии, которая все не начинается. Вечность – всего лишь начало чего-то большего и лучшего. En, to, tre… En, to, tre…