Азиатская книга — страница 3 из 27

1. Монгольская кухня

— Почему же все-таки «позы», — вопрошал завлаб Анатолий Макарович, — откуда такое слово? Калмыки называют это блюдо «бёреги», а монголы — «бууз». Но у вас в английском ведь тоже есть слово «booze», по-нашему — бухло. Этот «booze» как раз понятен: буза, бузить. Однако каким образом пельмени превратились в выпивку? Тут сложные химические процессы… Или это две разные «бузы»? В огороде, как говорится, бузина, а в Киеве… Стоп. Есть еще тюркский напиток «боза», я его пробовал когда-то в Болгарии. Алкоголя в нем мало, но общее ощущение брожения осталось. Такая густая брага из пшеницы. Полубрага, полукаша. То есть, соображаешь, сразу и мучное, и спиртное. Но вот еще в старину говорили «почить в бозе». Что это за «боза»? Помню, в детстве, когда я слышал это выражение от взрослых, всегда представлял себе человека, упавшего в бочку с мутной жидкостью — с «бозой» то есть. Но потом заглянул в словарь. Оказалось, «в бозе» — это «в Боге». Почить с Богом. А бурятские «позы» происходят от китайского «баоцзы». Китайцы, значит, встали в позу и от нашей бузы открещиваются. Вот тебе и этимология. Век живи — век учись.

Американский попутчик Энрике хоть и не понимал ни слова в этимологических изысканиях Анатолия, оценил бурятские пельмени по достоинству. С другими местными деликатесами ему было сложнее: сагудай поковырял вилкой, ломтик строганины проглотил только после того, как ему сказали, что это — Siberian sushi. К оладьям из черемуховой муки отнесся с опаской («Are these chocolate pancakes or what?»). К арбину[10] не притронулся. Но самое неизгладимое впечатление на нашего техасского рейнджера произвел монгольский чай.

— I think this may be the most disgusting thing I’ve ever tried[11].

— Не нравится? Ему не нравится? — забеспокоился Анатолий Макарыч.

— Да, кажется, не очень понравилось, — подтвердил я.

— Просто он еще не распробовал. Переведи. Скажи, что с первого раза никому не нравится. У вас же в Америке нет такого, верно? Ты, Саша, небось, тоже раньше не пробовал? Такое только у нас попробовать можно.

Но Анатолий Макарыч ошибся: монгольский чай для меня не новинка. Этим плиточным чаем с маслом, солью и мускатным орехом меня угощал когда-то нью-йоркский приятель Чингиз. Он, надо сказать, много чем угощал. Когда мы только познакомились, он продекламировал перевод «Евгения Онегина» на калмыцкий язык — чуть ли не до третьей главы. И в тот же вечер, после обильных возлияний, он убеждал меня, что Гегель где-то в своих многотомных изысканиях выделяет три «первичных этноса», от которых якобы происходит вся мировая культура. Одним из них, понятное дело, оказываются калмыки. Мать Чингиза, известная актриса, в свое время была министром культуры Калмыкии, а сам Чингиз окончил журфак МГУ и впоследствии занимался всем на свете, кроме журналистики. Еще в студенческие годы он обнаружил в себе антрепренерскую жилку. Было самое начало 90‐х, каждый промышлял чем мог. Вернувшись на каникулы домой в Элисту, Чингиз поехал в степь и стал собирать там рога сайгака с намерением продавать их китайцам, у которых панты считаются панацеей. Но, как выяснилось, этим товаром уже торговали другие, далекие от МГУ люди. Чингиз вляпался в какую-то историю и от греха подальше уехал в Штаты. Здесь он пробовал себя в качестве уолл-стритовского дельца, торговал недвижимостью, несколько раз открывал собственный бизнес — то строительную компанию, то страховую контору, то еще что-то. При этом вращался в основном в артистических кругах: привык к этой среде с детства.

Особенно тянуло Чингиза ко всяким знаменитостям, и, странное дело, знаменитостей тоже тянуло к нему. Помню вечер Андрея Битова в редакции журнала «Слово/WORD» в 2002 году. После выступления классика обступили галдящие поклонники и поклонницы. Через эту толпу было не протолкнуться. Вдруг поверх какофонии восторженных междометий раздался спокойный голос моего приятеля: «Андрей Георгиевич, меня зовут Чингиз, и вот какая история со мной приключилась…» Неожиданно все замолчали, прислушиваясь к рассказу о том, как в далекой Калмыкии юный Чингиз сидел в сортире и среди подтирочной макулатуры обнаружил листок, вырванный из журнала «Юность». Там был напечатан рассказ Битова… и так далее. На протяжении повествования Битов регулярно прикладывался к фляжке и, казалось, ничего не слышал. Но час спустя, когда автор «Пушкинского дома» окончательно утратил связь с реальностью, его заплетающийся язык снова и снова выговаривал только одну фразу: «А где Чингиз? Где Чингиз?» В другой раз мы с Чингизом пошли выпить в «Русский самовар». В дверях нас встретил Роман Каплан со словами «У нас сегодня сам Жванецкий ужинает». И действительно, в противоположном конце зала сидел Жванецкий с антуражем. В этот момент я увидел кого-то из знакомых и, отвлекшись, потерял из виду уже довольно пьяного Чингиза. Но три минуты спустя я отчетливо услышал негромкий голос, загадочным образом перекрывающий остальные голоса: «Михаил Михайлович, меня зовут Чингиз, и вот какая мысль пришла мне в голову на днях…» Какая именно мысль осенила Чингиза, я так и не услышал, но еще через несколько минут, бросив взгляд на виповый стол в глубине зала, увидел картину, достойную пера живописца: во главе стола восседает Жванецкий, а рядом с ним — Чингиз. Жванецкий нежно обнимает своего нового знакомого и наливает ему из мерзавчика.

Именно благодаря Чингизу я побывал в свое время в «самой внешней Монголии». Дело в том, объяснил мой друг, что монгольская вселенная устроена по принципу концентрических кругов. Причем начинаются эти круги с Улан-Батора: центр Улан-Батора — это небоскребы и «Луи Виттон»; средний круг — хрущевки; внешний круг — геры, то бишь юрты. Дальше начинается «Внешняя Монголия», но не в том смысле, который вкладывали в это понятие китайские географы. Внешняя по отношению к центру. За пределами государства Монголия лежат области, где живут монгольские народы: буряты и калмыки, а также тюркоязычные тувинцы. И наконец, самая дальняя орбита — монгольская диаспора. Согласно этой схеме, «самой внешней Монголией» оказывается городок под названием Хауэлл в штате Нью-Джерси, наиболее многочисленная монгольская община в Америке, вотчина калмыков аж с 1951 года, когда жертвам сталинских депортаций начали давать статус беженцев. В наше время здесь проживает порядка трех тысяч выходцев из Калмыки и Бурятии, имеется свой дацан и несколько монастырей. Сюда приезжали с визитом и Далай-лама, и мастера горлового пения «Хуун-Хуур-Ту». Здесь отмечают монгольский праздник Цагаан Сар. А если знать правильные места и правильных людей, здесь (и только здесь!) можно основательно ознакомиться с настоящей монгольской кухней. На это ознакомление, сдобренное традиционными горячительными напитками, меня и возил сюда Чингиз. Теперь я знаю, что хушур — это чебурек с рубленой бараниной и что монгольский борцог — вовсе не то же самое, что казахский баурсак (первое — пресное печенье, которое макают в монгольский чай, а второе — в сущности пончик). Для американцев монгольская кухня — одна из самых странных на свете. А для тех, кто с детства любит манты и лагман, монгольские блюда — старые добрые знакомые. Конечно, цуйван — не совсем лагман, хушур — не совсем чебурек, а буузы — не совсем манты, но сходств заведомо больше, чем различий. Те же «три кита», что и в Средней Азии: мясо, лапша, кисломолочные продукты. В качестве растительной пищи — разве что вездесущий облепиховый сок. Его, наверное, можно было бы считать национальным напитком, если бы не айраг, архи и сутэй цай. Айраг — монгольский аналог кумыса, терпкий, вяжущий. Если айраг использовать в качестве браги для перегонки, получится архи — молочная водка. По запаху — чистый спирт, а по вкусу — что-то вроде сакэ, но с отчетливо кумысным послевкусием. В целом довольно мягкий напиток. По мнению некоторых ценителей, даже чересчур мягкий. Чтобы вкус стал более выразительным, в архи иногда добавляют «шар тос», то есть пахучее ячье масло. То же самое, которое кладут в сутэй цай, национальный монгольский чай. Впрочем, в этот чай чего только не кладут: и рис, и вяленое мясо, и даже пельмени. Между чаем и супом — зыбкая грань. Кстати, ведь у японцев тоже есть «чайный суп» — очазуке, зеленый чай с рисом и красной икрой.

Откуда что берется? Кто у кого позаимствовал? Японцы у монголов или наоборот? С точки зрения географии неочевидно. Как и многочисленные сходства между монгольской кухней и тибетской. Как получилось, что главное тибетское блюдо, мука из обжаренного ячменя, разбавленная молочным чаем, также пользуется спросом и у тувинцев? Что было раньше, тибетская цампа или тувинский далган? Позы или баоцзы? Китайский ло-мейн или узбекский лагман? Видимо, все-таки ло-мейн. Название, как и само блюдо, пришло в Среднюю Азию из Китая, а не наоборот. Но среднеазиатский вариант сильно отличается от китайского — на мой вкус, в лучшую сторону. А монгольский цуйван — куда ближе к лагману, чем к ло-мейн. Домашняя лапша, сначала отваренная на пару, затем обжаренная с бараниной, перцем, морковью и луком. Незатейливо, но уплетаешь так, что за ушами трещит. Во-первых, потому, что свежая, только что приготовленная домашняя лапша, во-вторых — баранина. Плюс — овощи, создающие идеальный баланс фактуры и вкуса. Такое одобрил бы даже взыскательный Эрик.

Все заимствуют друг у друга. Но иногда все-таки попадаются и такие национальные блюда, у которых нет аналогов ни в одной другой кухне мира. Например, хорхог. Баранина, приготовленная в молочном бидоне вместе с горячими булыжниками. Сначала булыжники кладутся в костер, а когда раскалятся, их перекладывают в бидон вместе с мясом и овощами и, плотно закрыв, ставят бидон на костер. Получается чуть ли не самая вкусная баранина, какую я когда-либо пробовал. Другой вариант того же блюда — боодог — готовится из мяса байбака. Но байбаки обитают в целинных степях Евразии. Хранителям национальных традиций, живущим в Нью-Джерси, приходится довольствоваться мясом лесного сурка, того самого, который по американской традиции предрекает приход весны. Говорят, американские индейцы тоже ценили groundhog meat. Если это так, сурку лучше бы подольше не вылезать из норы. Вот, стало быть, почему весна в Америке наступает так поздно.

Надо ли говорить, что запивать всю эту монгольскую экзотику надо большим количеством кумысной водки? А наутро — лечиться томатным соком с овечьим глазом: монгольское народное средство от похмелья. Спасибо Хауэллу и Чингизу за незабываемый гастротур. В последнее время мы с Чингизом видимся редко, так как он теперь человек непьющий и семейный. Его жена — калмычка, живущая на Тайване. Три года назад у них родился сын, Амурсанчик. Не удивлюсь, если когда-нибудь Амурсан Чингизович станет каким-нибудь выдающимся деятелем калмыцкой культуры.

2. Якутская кухня

«В самом холодном городе вы встретите самых теплых людей». Так должна бы звучать немудрящая реклама, завлекающая искателей умеренных приключений в столицу вечной мерзлоты. Тем более что жители Якутска, с которыми столкнулись мы с Эриком, и впрямь оказались теплыми и доброжелательными. Но на форумах путешественников звучало совсем другое. Рассказывали страшилки про преступность и пьяную агрессию к «неместным». Я старался как мог подготовить своего американского попутчика: имей в виду, что там будет намного жестче, чем в Иркутске. Кроме того, там не будет ни Анатолия Макарыча, ни альпиниста Вани, чтобы нас выручать. Мы сами по себе. Вполне возможно, что нас ждут неприятные сюрпризы. Быть бдительным, не привлекать к себе внимание, в любой ситуации сохранять спокойствие. Разумеется, проводя этот бесполезный инструктаж, я в первую очередь заговаривал собственные страхи. Эрик же ничему не удивлялся и только флегматично спрашивал: «А ты уверен, что нам нужно туда ехать? Напомни, зачем мы туда летим?» Я напоминал: Ленские столбы, Музей мамонта, северное тенгрианство, айыы, варганная музыка и прочие удивительные вещи. «Окей», — отвечал Эрик. И я никак не мог решить, мандражирует ли он так же, как я; а главное, какой из двух вариантов я бы предпочел: чтобы мандражировали мы оба или только я?

То ли нам сильно повезло, то ли ужасы, описанные на форумах, были далеки от реальности. Ничего ужасного мы не увидели. Да и никакой избыточной экзотики, пожалуй, тоже. Город как город, проспект Ленина как проспект Ленина. Рядом — улицы Лермонтова, Чернышевского и Дежнева. Центр как центр, советская архитектура. Впрочем, моя оценка не вполне справедлива. Ведь мы приехали летом и, стало быть, не могли по-настоящему прочувствовать, что такое самый холодный город в мире. Это примерно как приехать на баварский Октоберфест в феврале и заключить, что на этот праздник собирается не так уж много народу. Лето, как объяснил нам наш проводник Нюргун, — это Якутск-лайт. Вот если бы приехали зимой, когда весь город скован ледяным туманом, а на выселках равнинный дол Лены превращается в белую гладь и вход в балаган сторожат балбаахи[12]; когда моторы внедорожников Toyota Land-Cruiser и Toyota Probox работают днем и ночью, несмотря на стоимость бензина (если заглушишь, потом уже не заведешься); когда слова замерзают в воздухе, а брови покрываются инеем; когда пыжиковая шапка, доха и камусные торбаса служат предметами нижнего белья; когда в ресторанах потчуют национальным блюдом под названием «олень, замороженный на вертеле в собственном меху»… Стоп! Какой еще олень? Олени — это у эвенков, эвенов, юкагиров («оленные люди»). А якуты — скотоводы-тюрки. Они, как и их сородичи из казахских степей, едят конину, запивая кумысом. Не конину даже, а жеребятину.

Свежая жеребятина — сезонная пища: лошадь жеребится в марте, и к началу осени опытный коневод уже знает, кто из молодняка переживет суровую якутскую зиму, а кто нет. Последних пускают на национальные блюда. Тут и нежные ребра, отваренные или запеченные с горчицей («ойогос»), и колбаса «хаан» из кровяной сыворотки пополам с молоком (по вкусу — почти яичница-болтунья из школьной столовки!), и густой суп из потрохов, забеленный мукой с молоком («ис миинэ»), и поджарка из толстой кишки и рубца («харта»). Кроме того, жеребятину, в отличие от конины, можно есть сырой. Строганина из жеребячьей печени — закуска, открывающая любое застолье. Так же как «оленные люди» употребляют в пищу всего оленя, от языка до хвоста, якуты используют всего жеребца, не выбрасывая даже копыт. Но в ресторанах Якутска все это найти не так-то просто. Только в тех, что специализируются на традиционной кухне и нацелены либо на туристов, либо на праздничные банкеты. В обычные дни жители города, если идут в кафе, предпочитают гамбургеры с кока-колой или суши-роллы «Калифорния».

Молодежь любит гамбургеры, шарит в гаджетах, говорит на русско-якутском суржике. «Махтал, брат, от души!» Вообще якутской речи больше, чем я ожидал. Русская речь — для чужих, якутская — для своих. Переход с русского на якутский сродни переходу с «вы» на «ты». Только без выпивания на брудершафт, если можно. С этим тут строго. С 20:00 до 14:00 алкогольные напитки крепче 15 градусов в магазинах не продаются. Не то чтобы это кому-то мешало. Все, кому надо, затариваются заранее. И переходят на «ты», и голосят среди ночи под окнами гостиницы, тянут дурными голосами — не то «Олонхо», не то «Звезду по имени солнце».

— What are they singing? — поинтересовался Эрик.

— Something very traditional[13].

* * *

Проводник Нюргун был младше нас, но, по-видимому, уже успел повидать и натворить всякого. В нашем присутствии он изо всех сил старался говорить «по-культурному». Но его выдавали паузы, зияющие там, где в другое время обязательно вплетались бы матерные связки. При этом речь Нюргуна, хоть и выхолощенная самоцензурой, все же сохраняла некоторую живость, время от времени озаряясь каким-нибудь неожиданным афоризмом или каламбуром. Самого себя он охарактеризовал как «саха, но не от сохи». А когда заговорили о глобальном потеплении, воскликнул: «Да у нас вообще тут скоро будет не Саха, а Сахара!» Подозреваю, что эти бонмо придумал не он. Но ведь для того, чтобы запомнить и употребить их к месту, тоже нужна определенная языковая чуткость. Кроме того, он знал массу якутских пословиц, которые в плохом переводе приобретали неожиданную поэтичность — взамен утраченного смысла.

— Вообще-то у меня богатырское имя. Нюргун — это богатырь, короче. Нюргун стремительный, из «Олонхо»… Знаете «Олонхо»? Нет? Тогда вам — в Музей народов Севера.

Якутский эпос «Олонхо» в переводе Платона Ойунского[14] — произведение не менее красочное и странное, чем знаменитые сказки Амоса Тутуолы или «Лес тысячи демонов» Даниеля Фагунвы. Те же горячечные метаморфозы, заставляющие одновременно поразиться необузданной фантазии автора и усомниться в его психическом здоровье… Но кто автор? Не Ойунский и не Фагунва. Неведомый сказитель-олонхосут? Или коллективный сон разума, именуемый «народом»? Что такое народное творчество? На каком брейнсторминге под раскидистой лиственницей придумали, например, такой сюжетный ход: вызволив невесту из Нижнего мира, Нюргун превращает ее во власяной мячик и закладывает этот мячик в ухо своего коня? А развязка истории Нюргуна и его невесты? После того как Нюргун повергает всех злокозненных абаасов из Нижнего мира, его вызывает на бой сама Кыс-нюргун, невеста, которой всю дорогу приходилось превращаться то во власяной мячик, то в птичье перо. Оказывается, за время их совместных приключений у нее накопилось много обид и претензий. Жених и невеста вступают в поединок, и неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не прилетели журавли-шаманки из Верхнего мира. Только им, небесным посредницам, под силу укрощение строптивой. Они оперативно проводят обряд изгнания из девушки «духа войны». И тогда уж, само собой, играют пышную свадьбу, где гости объедаются парной жеребятиной и опиваются крепким кумысом.

Для полноты эффекта «Олонхо» нужно не читать, а слушать. Тойук — рецитация-камлание с чередованием грудных и фальцетных звуков, помесь горлового пения и тирольского йодля. Вживую это можно услышать на празднике летнего солнцестояния Ысыах, а в записи — в музее, куда направил нас Нюргун-проводник. Коллекция там невелика, но все основное охвачено. Ликбез для тех, кто путает «Олонхо» и Ольхон, кумыс и хомус, эвенов и эвенков, кету и кетов.

— The cat people? — переспросил техасский рейнджер.

— No, not cat, but ket. The kets live on the Yenisey river. The speak an isolated language that has clicking sounds just like the language of the Kalahari bushmen.

— Can we go visit them?

— I am afraid not, it’s in a different part of Siberia. Almost 1500 miles away from here[15].

Для людей, живущих в любой другой части света, сибирские расстояния, тысячи километров безлюдного пространства, непостижимы. Недаром «Олонхо» гласит, что кроме самих детей айыы, то бишь якутов и их «оленных» соседей, весь Срединный мир населяют одни только духи-иччи да демоны-абаасы. Неужели больше никого? До самого южного края, завихряющегося в бездну небес, — никого! Все-таки поразительно: половина Азии — от Лахора до Шанхая — живет впритирку, человек на человеке, а другая половина — от Урала до Аляски — пустует. Республика Саха по площади может сравниться с Индийским субконтинентом, но по населению она меньше любезного моему сердцу города Баффало. При такой малолюдности неудивительно, что соседей приходилось выдумывать. Чем меньше вокруг людей, тем больше леших, водяных и прочих духов. Так ребенок, у которого нет братьев-сестер, обзаводится воображаемым другом.

Если и ездить в такие места «за стихами», то — за хокку, не иначе. Лучшим стихам, написанным в этом жанре, свойственна та внимающая растворенность в пейзаже, которая в наше время уже и не мнится возможной. Искусство, унаследованное нынешним веком от предыдущего, антропоцентрично. Сядешь писать пейзаж — получится портрет. Так в перенаселенном Китае, согласно расхожей байке, невозможно сделать ни одного фотоснимка без того, чтобы в кадр не попал какой-нибудь прохожий или соглядатай. Чтобы по-настоящему продолжать традицию «пейзажной лирики», нужно углубиться в лес, а еще лучше — родиться в нем. Нужно впитать мелодию. Протяжное пение-камлание тойук, трансцендирующее дребезжание хомуса. Ты пристукиваешь в такт, и к твоему горлу подбирается комок — тот самый, который стоял в нем, пока за окном машины мелькали километры тайги. Сопки, ельники, перелески, тальник и камышовые заросли по краям озера. Там, где дорога ныряла в лес, который Нюргун-проводник хвастливо называл «граница наших родовых угодий» (вряд ли, хотя кто его знает?), реальность обрастала новым чарующим словарем: елань, релка, летник, зимник, куржак, тебеневка, заячьи наброды[16]… Глаголы «шишковать», «скирдовать», «промышлять зверя». Еще был заезд в этнодеревню, где мой новый словарь, старательно заносимый в карманный блокнот, пополнился еще и разнообразными предметами быта. Турсук — сундук. Уюр — волосяной рыболовный сак (не путать со словом «ойюр», означающим лес). Ньегу — вожжи оленьей упряжки. Кюряй — деревянный шест, которым погоняют оленей. Тынтай — сосуд из бересты. Ровдуга — замша из оленьей шкуры. Орон — нары. Югях — чулан. Хотон — хлев. Тюарех — деревянная ложка (в «Олонхо» колдуны из Верхнего мира используют ее для гадания).

Этот словарь и таежная жизнь, которую он описывает, преображают друг друга. Сливаясь воедино, они образуют особое магическое пространство, предназначенное для пристального созерцания. Едва различимая вдалеке человеческая фигура как бы уточняет таежный пейзаж, подобно фигурке одинокого рыбака в древнекитайской (еще не перенаселенной) живописи… Но вот водитель нажал на газ, и заоконное мелькание набирает темп. Пространство как центрифуга, перекошенная гравитацией. По мере того как она раскручивается, бесприметный поселок в долине Туймаада вбирает в себя и арктические фьорды, и живучие ростки мезозоя, и последний Рим — весь кишащий космос как таковой. И снова — замедление, возвращение в таежную глушь. Липкий запах хвои, поляна, залитая красным цветом полевых лилий, лосиные тропы, бобровые хатки у застойной озерной воды, ивовая подпушь, разнотравье короткого лета. И то же кромешное безлюдье, которое сквозит в героических сказаниях «Олонхо».

Лишь раз в год здесь становится людно: на праздник летнего солнцестояния Ысыах, напоминающий индейские пау-вау, на которых я несколько раз бывал в Америке. Песни-пляски, поделки на продажу, красочные костюмы. Спортивные состязания: скачки, стрельба из лука, борьба хапсагай. Священные объекты: ворота Тойон-Аан, перед которыми проводится обряд очищения; гигантский шалаш могол ураса, якутский аналог вигвама; ритуальная коновязь сэргэ с резными украшениями, похожая на индейские тотемные столбы. Символ жизни и дома («Пока стоит сэргэ, семья жива»), эта коновязь может служить и надгробием в местах захоронения больших шаманов. Великое дерево Аал Луук Мас символизирует триединство мира (Верхний мир — крона, Срединный — ствол, Нижний — корни) и души (воздушная душа Салгын-кут — разум, земляная душа Буор-кут — тело, материнская душа Ийэ-кут — история рода). Ысыах — главный праздник, якутский Новый год, день воспевания белых айыы, прародителей саха. Белый жрец «алгысчыт» произносит благословение. Сказители поют стихи из «Олонхо». Большой хоровод осуохай движется по направлению движения солнца, символизируя жизненный цикл и единение всех людей. Шаман кропит огонь, траву и деревья священным кумысом. Жители Верхнего мира не принимают жертвоприношений в виде убитых животных, им можно подносить только молочную пищу (кумыс, суорат, иэдьэгей, тар, кобер[17]) или растительную. Может быть, поэтому в якутской кухне так много блюд из молочных продуктов в сочетании с ягодами. Летом из брусники со взбитым маслом готовят чохоон, из земляники со сливками — кэрчэх, из ягод с пахтой и мукой — бутугас. Эти лакомства продаются в палатках, расставленных по периметру поля, где проводится Ысыах. Обязательная часть программы — «тухюльге», праздничный пикник на траве. Якутские лепешки и саламат, местный вариант соуса бешамель. Салат «Индигирка» из мерзлых кубиков сырой северной рыбы с луком и икрой. «„Индигирка“ — это наша визитная карточка. Как „Олонхо“, алмазы, хомус и нож батыйя».

Потом мы сплавлялись по порожистой реке, одному из притоков Лены, с большим количеством шиверов и перекатов; прыгали в ледяной поток со скалы (от резкого перепада давления и температуры шибало в нос, как после глотка сильногазированного напитка). Ловили хариуса и раскладывали улов на пожелтевших страницах завалявшейся советско-якутской газеты. Вспомнилась присказка моего старого друга Левы Мизрахи. Всякий раз, когда его угощают какой-нибудь непривычной или трудноопознаваемой пищей, он, сделав строгое лицо, спрашивает: «Это рыба хариус?» Если бы он был тут, я бы мог наконец ответить: «Да, это она». Это хариус, чир, омуль, ряпушка, нельма, таймень… Мало что есть на этом свете вкуснее свежей северной рыбы, присоленной или сырой, подмороженной, а затем нарезанной тонкой стружкой.

Пока жевали и запивали, Нюргун объяснял нам разницу между наслегом, улусом и аласом (наслег — поселок, улус — волость, а алас — большая ложбина с заболоченным озером, традиционное место для якутских поселений) и разглагольствовал о том, что север — всему голова.

— Вот эвенки, знаете, все говорят — «малая народность». А я слышал, было время, когда они всем Китаем правили!

— Кажется, не совсем так. Китаем правили маньчжуры, это братья эвенков. Они основали династию Цин, если я правильно помню.

— Нет, мне говорили, что правили эвенки. А еще я слышал, что наш Тыгын Дархан считался сильнее русских царей. Они ему, короче, платили… ну, как это называется, когда один царь другому платит?

— Дань?

— Дань ему, короче, платили, чтобы он на них не нападал. Но никто об этом не знал. Это ну, государственная тайна. Тыгын Дархан, он был тойоном, потомком Чингисхана. Некоторые говорят даже, не просто потомок, а… как называется, когда дух человека, который умер, потом в другого входит?

— Реинкарнация, перевоплощение?

— Да, короче, что он сам был Чингисханом. Я в это верю вообще-то. Потому что его даже русские цари все боялись…

Вот, стало быть, как рождается народный эпос. Когда-нибудь новый Платон Ойунский запишет сказание о якутской реинкарнации Чингисхана, которому платили ясак монархи из фамилии Романовых. Впрочем, если походить по этнографическим музеям, как советовал нам Нюргун, можно и без всякого героического эпоса узнать много невероятного. Например, о том, что у юкагиров в доконтактный период существовало иероглифическое письмо, которое использовалось исключительно женщинами для любовных посланий. Или о том, что у якутов был свой писатель по имени Николай Заболоцкий. Этот удивительный факт открылся благодаря еще одной путанице из рубрики «якутская история и культура от Нюргуна».

— А вот вы знаете, кто такой Николай Заболоцкий?

— Да, конечно…

— Он у русских — знаменитый поэт, да? А вы знаете, что он был якутом? Не верите? А вот я вам покажу, тут про него есть. Вот тут, видите? Заболоцкий, Николай Максимович. Литературный псевдоним: Чысхаан. Член Союза писателей СССР с 1944 года.

Напоследок мы побывали в Музее вечной мерзлоты и Музее мамонта. Нюргун сказал, что без посещения этих двух музеев мы просто не имеем права уезжать из Якутска.

— Кстати, вы знаете, у нас тут собираются открывать такой ресторан, там будут мясом мамонта кормить! Я не вру, его в леднике нашли, разморозили и теперь шашлыки из него жарить будут. В вечной мерзлоте-то мясо не портится.

Пройдет пятнадцать лет, и в новостях замелькают сенсационные заголовки: «В Австралии изобрели способ выращивать в пробирке мясо из клеток давно вымершего мамонта», «Бельгийская компания использует ДНК из окаменелостей мамонта возрастом 1,2 миллиона лет для создания нового пищевого продукта». Стало быть, пророчество Нюргуна сбывается. Скоро самое древнее блюдо сибирской кухни будет продаваться в любом «Макдоналдсе». Спецпредложение: Мак-Мамонт с сыром. Но я, пожалуй, предпочту рыбу хариус.

3. Финно-угорская кухня

Солнечный Ижевск приветствует московских и иностранных гостей литературного фестиваля. Данный фестиваль — самый крупный в регионе, и важно знать (фраза, которая обычно означает, что знать сообщаемую информацию совершенно неважно), что посвящен он не только русскому, но и удмуртскому литературному наследию. Велико ли то наследие, нам неизвестно. Финно-угорская культура и язык Удмуртии — плотно закрытый мир, причем закрытый, кажется, даже для многих удмуртов. В разных уголках света красочность традиционной культуры (песни-пляски-наряды-угощение) воскрешается исключительно в угоду туристам. Может, и удмуртская литература, написанная по-удмуртски, тоже существует понарошку? Не хочется в такое верить. Хочется верить, что все это настоящее и есть герметичный живой мир, для которого родная речь — финно-угорский язык, занесенный в Красную книгу языков.

Фестивальные дни проходят в чопорных чтениях, а ночи — в алкогольных бдениях. Поэт М., высокий и грузный, читает вкрадчиво, слегка запинаясь. После моего выступления подходит и так же вкрадчиво говорит: «Хорошие стихи, но есть небольшая проблема с рифмами». Вечером он уже без вкрадчивости, уже не запинаясь, а заплетаясь, сообщает, что приедет ко мне в Америку погостить: «Но только я… не с женой приеду, а с… любовницей! Возражения есть?» Обнимает меня и шепчет на ухо: «Какой ты классный!» Поэтесса Д. отводит меня в сторонку, чтобы поговорить по существу, то есть о стихах. «Вот скажи, для тебя стихи важнее всего на свете?» Не знаю, как отвечать на такой вопрос. Важнее всего для меня здоровье близких. И, поскольку я врач, здоровье моих пациентов. А стихи тоже важны, но по-другому. «Да? А вот для меня поэзия — на первом месте, — запальчиво заявляет Д. — Я все поставила на эту карту. Для меня это настолько важно!» Произносит это даже с некоторой назидательностью. Вот, мол, как надо. А если для тебя поэзия не über alles, значит, и делать тебе тут нечего. Но, разумеется, она такого не проговаривает, потому что мы дружим. С момента нашего прибытия сюда прошло всего полтора дня, но Д. уже успела написать целый «удмуртский цикл». Выступая в библиотеке, предваряет читку этого цикла словами: «У вас я чувствую себя не в гостях. Чувствую, что я дома, это — мое. Потому что Удмуртия — это Россия, это часть нашей великой культуры, истории. И все мы — немножко удмурты». Надо сказать, я тоже испытываю здесь чувство смутного узнавания: эти блочные дома и улицы в демисезонной слякоти — давно забытое, напоминающее о детстве. Да, пожалуй, я тоже чувствую, что я дома, но совсем по-другому, чем это чувствует Д. Скорее это похоже на то ощущение, которое я испытываю, когда навещаю родителей в Олбани. Дом, в котором они живут, был куплен после того, как я поступил в университет и стал жить отдельно. Но в этом доме все равно есть «детская» — моя комната, в которой я никогда не жил. Я останавливаюсь там всякий раз, когда приезжаю, и никак не могу привыкнуть к этой моей-не моей комнате. Она — моя и в то же время дальше от меня, чем если бы была чужой.

Г., литератор и экскурсовод в одном лице, рассказывает об уникальных явлениях удмуртской культуры: «Начнем с того, что Удмуртия — родина пельменей. Тут даже памятник есть в виде пельменя, наколотого на вилку…» Пельнянь — хлебное ушко. Уже этого одного достаточно, чтобы прославить местную кухню. А ведь есть еще и шунянь (пироги с калиной и солодом), гурнянь (пироги с брюквой) и так далее. Все это нам, гостям, предстоит попробовать. Но не нянем единым. Ведь Удмуртия — это еще (важно знать!) родина Петра Ильича Чайковского и автомата Калашникова. Стало быть, в программе стоит обязательное посещение Оружейного музея в Ижевске и дома-музея великого композитора в Воткинске. Причем последнее — не просто посещение, а театрализованная экскурсия. Перед нами — восьмилетний Петя Чайковский, занимающийся с гувернанткой, пока в соседней комнате отец будущего композитора, инженер-генерал-майор Илья Петрович Чайковский, при полном параде (китель, эполеты) склонился над книгой доходов и расходов. Незавидный, казалось бы, ангажемент для актера, но играют с отдачей. Как и те, что изображают каторжан на Сибирском тракте (другая театрализованная экскурсия — в музей «Этапный пункт» в Бакчеево; можно примерить кандалы и поесть арестантской каши). Создается впечатление, что страсть к реконструкциям — это local special.

Из музея П. И. мы выходим к Воткинскому пруду — прообразу Лебединого озера. Неподалеку — завод, где производят межконтинентальные баллистические ракеты. Вот они, обещанные достопримечательности. Но есть еще Сарапул, исторический город с живописной набережной. Памятник кавалерист-девице Дуровой, паровоз на даче у купца Башанина, другие купеческие дома, памятники русского зодчества. Дорога к очередному памятнику лежит мимо бань, по ним и ориентироваться. «Не подскажете, где здесь бани?» Ответ: «Помыться решили?» Это, кажется, из той же коллекции острот, что и подсказка водителю, остановившемуся перед светофором и не заметившему, как включился зеленый: «Зеленее не станет». Разговорник веселого хамства. Но здесь, в Воткинске и Сарапуле, все это звучит так незлобиво, что адресату остается только улыбнуться.

Вечером мой приятель, поэт Ф., тащит меня в гости к своей знакомой, двадцатичетырехлетней девушке по имени Настя. Настя — поэтесса, познакомилась с Ф. на форуме в Липках, где он вел семинар, а она была его студенткой. «Девушка симпатичная, хоть и слегка безумная», — предупредил Ф. Симпатичная, да, и, кажется, неприкаянная. То подкалывает, шутит, говорит обо всем с напускной небрежностью, то вдруг обнаруживает какую-то детскую доверчивость и простодушную серьезность. Мне запомнился характерный жест этой Насти: когда она чего-то не понимала, склоняла голову набок и делала скептическое лицо, как будто говоря «Ну, не выдумывай, меня так просто не проведешь».

* * *

После чтения у памятника идем осматривать знаменитый собор. Он, само собой, закрыт на реставрацию. «Закрыто, мальчики, закрыто», — шугает нас старушка-ключница. Ф. начинает переговоры: «Понимаете, мы приехали издалека, вряд ли когда-нибудь еще у вас тут окажемся. А мы с другом всю жизнь мечтали посмотреть ваш собор. Может, пустите нас хоть одним глазком взглянуть?» Но ключницу уговорить не так-то просто: «Тут не я решаю, а Михаил Александрович, он у нас главный». «Так, может, позвонить ему?» Ключница ворчит, но вынимает из фартука телефон-раскладушку и, подслеповато щурясь поверх очков, одним пальцем вбивает номер. «Алло, Михаил Александрович? Это я. У меня тут приезжие… Говорят, журналисты. Хотят посмотреть собор, ага. Из Москвы. Ага. Зачем им собор? Так из Москвы, говорят, журналисты. Специально приехали. Ага, ага. Ладно». И, закрыв раскладушку, оборачивается к нам: «Ничего не получится, мальчики. Директор только разозлился, меня отругал. Ничего не выйдет». «А можно я с ним сам поговорю? — ласково и властно спрашивает Ф. — Перезвоните ему, пожалуйста, и дайте мне трубку». Ключница растерянно повинуется. Ф. надевает мысленный галстук. «Але, Михаил Александрович? С вами говорит… Я журналист, заместитель главного редактора… Дело в том, что… Я говорю, дело в том, что… Меня зовут… Куда? Да как вам не стыдно?» Последний вопрос произносится уже в пустоту. Мысленный галстук не помог. Но тут происходит чудо. Ключница, взглянув на нас чуть ли не с материнским сочувствием, вздыхает и достает из фартука связку. «Ладно, мальчики, только по-быстрому, ясно? Пока Михал Саныч не приехал, ясно? Одна нога здесь, другая там». «Одна нога здесь, другая там, — повторяет Ф., — самая нелюбимая поговорка сапера». Но ключница не слышит его шутки. Отпирая тяжелую дверь, она бормочет свое: «Бюджета нет, вот в чем дело. Должны были ассигновать и не ассигновали. На всякие финтифлюшки у них деньги есть, а на реставрацию нету. Потому так и живем. Михал Саныч наш, дай ему здоровья, старается как может, но он у нас в запоях часто. Бывает, выйдет из запоя, приедет на своем джипе и давай на всех кричать. Что, мол, работаем плохо. Ну, покричит-покричит и уедет себе, снова в запой уйдет. А нам-то что, нам не привыкать. Так и живем вот. Бюджета нет, вот в чем дело…»

Вечером мы сидим в гостях у местного литератора Д. Поэт Л., звезда вечера, сидит вполоборота к остальным и длинно рассказывает, но рассказывает куда-то в сторону, как будто не нам. Больше половины вечера занимает его монолог. Хозяин, хоть и не может потягаться в ораторском искусстве с Л., тоже рассказывает, и довольно любопытно. Доверяется нам: «Между прочим, в этом городе я единственный еврей. И я этим горжусь. Все ставят елку к 31 декабря, а я ее ставлю на наш еврейский Новый год. В сентябре. И жене своей сказал: я еврей, поэтому у меня елка будет стоять в сентябре. Жена у меня наполовину русская, наполовину удмуртка. Но она все понимает».

Кажется, с традиционными удмуртскими поверьями дела обстоят примерно так же, как с еврейством: елка на Рош ха-Шану. «Молодежь ничего не знает, не помнит». Эту жалобу я слышал и на Урале, когда ездил в мансийскую экспедицию. После той поездки я заболел финно-угорской мифологией. Вот и сейчас, пока мы трясемся в экскурсионном автобусе, читаю русский перевод удмуртского эпоса «Дорвыжы». Богатырь Донды из городища Иднакар; его сыновья Идна, Гурья, Весья и Зуй; прекрасная дева Эбга и ее сын Чибинь. Не знаю насчет современной удмуртской литературы, но «Дорвыжы» точно заслуживает внимания. Как, впрочем, и любой национальный эпос.

Экскурсовод в архитектурно-этнографическом музее-заповеднике Лудорвай рассказывает про язычество, шаманов, камлание с бубном, священные гусли и напевы «крези» («У нас всегда говорили, что удмурты — самая поющая народность в СССР!»). Показывает святилище в виде срубной постройки с двускатной крышей и открытым очагом, где приносились жертвы покровителю рода. Избушка без окон, земляной пол. В правом переднем углу — божница, прикрытая березовыми ветками и осокой. Вужгурт, покровитель рода, живет в дубовом ларе под божницей, и поэтому туда складывают ритуальные предметы: беличью шкурку, хвост рябчика, крыло тетерева, краюху ржаного хлеба, кусок бересты. Когда в очаге разжигают огонь, жертвенный дым услаждает ноздри Кылдысина, бога плодородия и покровителя младенцев. Раньше белый старик Кылдысин жил среди людей, следил за всходами ржи и пшеницы, но после того, как люди сами поднаторели в земледелии, бог плодородия ушел к другим богам: к демиургу Инмару и подателю дождя Куазю. Инмар, Кылдысин и Куазь — триумвират верховных божеств, им подчиняются все прочие персонажи удмуртского пантеона, от великанов Алангасаров до водяных («вумурт»), домовых («коркамурт»), леших («нюлэсмурт»), духов луга и поля («лудмурт»), духов конюшни и хлева («гидмурт») и прочей нечисти.

Жаль, что молодежь ничего не знает, ничего не помнит. Но пройдет несколько лет, и об удмуртской культуре заговорят далеко за пределами автономной республики, расположенной между Камой и Вяткой. «Бурановские бабушки» станут призерами «Евровидения». Модельер Полина Кубиста прославится своими дизайнерскими платьями, вдохновленными удмуртской традиционной одеждой: кафтан с горловиной (защита от злых духов); обшитый позументом и бархатом нагрудник с восьмиугольной звездой (солярный знак); высокая берестяная шапка с украшениями и покрывалом. На удмуртский праздник Гербер будут съезжаться туристы со всех концов России. Традиционные куколки, коврики и прочие поделки подскочат в цене. Венгерские антропологи вновь заинтересуются происхождением уральского фенотипа. Удмурты — самая поющая народность в СССР и самая рыжая нация в мире. Половина удмуртов имеет монголоидные черты, а другая половина — вылитые финны, если бы только не рыжина. Рыжих действительно очень много, в некоторых деревнях — до 70 процентов.

«Добро пожаловать в наш, как мы говорим, союз рыжих!» Это нас привезли в этнодеревню (по-удмуртски деревня — «гурт»), отвели в избу с глинобитной печью (печь по-удмуртски — «гур»). Эта культурная программа куда интересней, чем фестивальные чтения, даже если она стандартная развлекаловка для туристов. Мне, человеку с Запада, где, как считает мой приятель, любят «экзотику малых народов», интересно все. И нарядное убранство удмуртской избы, и залихватское выступление фольклорного ансамбля, и появление комического персонажа удмуртских сказок Лопшо Педуня (снова театрализованная экскурсия!), и игра в «музыкальную метлу» (пока играет гармонь, метлу передают по кругу; тот, у кого она окажется в руках, когда музыка остановится, должен выйти в центр круга и прыгать через скакалку). И житейская мудрость деревенской старухи, счастливой обладательницы настенных часов с кукушкой. «Петровна, ты время сказать-то можешь?» — «Не могу, и ладно. У меня эти часы не затем, чтоб время знать, а затем, чтоб слышать, как тикают. Звук-то какой хороший…» Показное, но не натужное веселье: ряженые, гармонь, смычковый инструмент кубыз. Поэтесса Д. и критик П. пускаются в пляс, зовут хозяйку избы к ним присоединиться. «Сил нет, — отказывается она, — видать, я сегодня с утра ленивое платье надела». «Ничего себе ленивое платье, — возражает организатор экскурсии, — вон каких угощений нам напекли, аж стол ломится!» Стол и правда ломится. Самое известное блюдо помимо пельменей — это перепечи, финно-угорские ватрушки из пресного ржаного теста с мясной начинкой, залитой яйцом. У коми похожее блюдо называется шаньги, у карелов и вепсов — «калитки». Вкусно, как ни называй. Остальные позиции в этом меню несколько более экзотичны: «сяртчынянь» (ржаные пирожки с брюквой и шкварками); «кожыпог» (колобки из горохового пюре — удмуртский вариант фалафеля); «табани» (кислые оладьи из забродившего теста на основе гречневой и овсяной муки), а к оладьям — подлива из толченой черемухи с медом; «кыстыбей» (чебурек с начинкой из пшенной каши, сваренной на мясном бульоне); «виртырэм» (кровяная колбаса с ячневой кашей, тоже общее для всех финно-угорских народов блюдо); «шунянь» (пирожки с калиной, самой зловонной из русских ягод, — наш ответ восточноазиатскому дуриану); салат из молодого хвоща с льняным маслом; похлебка из крапивы; черемуховый квас.

Вот что запомнилось: эта кухня, эта деревня, этот лес в предгорье Урала, который однажды станет для меня, американца, недосягаемым. Относительная беспечность, которой потом уже не будет. Вот что всплывет в мемуарных заметках, написанных через пятнадцать лет в навсегда изменившемся мире. Вот что важно знать.

2007–2023

ПЕСНИ ТАЙГИ И ТУНДРЫ