Азиатская книга — страница 4 из 27

Новое «Олонхо» (из цикла «Песни тайги и тундры»)

Где недавно алас наш цвел,

ветер смерти все в кучу смел,

хамначит, взойдя на престол,

всех тойонов в могилу свел[18].

Где стаканы мечут на стол,

а наутро в башке раскол,

огуречный лечит рассол,

там Срединного мира ствол,

малой родины мерзлый подзол,

славы воинской ореол —

полуворон-полуорел.

То ли в спину дует Эол,

то ли новости из радиол

долетели до крайних сел:

променяли сэргэ на кол,

«Олонхо» — на «Бардо Тхедол».

И куда б ты теперь ни шел,

не понять, где Эдем, где Шеол.

И стоит буриданов осел,

табунов небесных посол,

тщится меньшее выбрать из зол.

Бубен

1

До земли раздевается тундра,

до камней, до самóй мерзлоты,

где отходит припай.

В снах, навеянных рифмой «домой»,

обретайся, себя обретай,

но добраться до города трудно.

2

Свет, похожий на снег, все не тает.

И шаман — в телогрейке мужик —

с пьяным блеском толкает свой спич:

все свои, нет чужих…

Если ветер гудит, пока спишь,

значит, чьи-то следы заметает…

3

Дочь шамана глядит в обе линзы

мимо тех, кто стоит во дворе.

Две евражки в норе.

Заоконный простор белизны,

светодни-полусны —

по ту сторону детской болезни.

4

Он про «главных» заводит: нефтяник

и священник, бубнит, пришлый люд

паче климата лют. Но нальют,

чтоб на наш поглазеть колорит,

сам себе говорит…

5

Ветер с моря на ивы натянет

рябь и зыбь.

Расстояньем уменьшен

горный ряд. Серный пар.

Так пуста эта даль, что близка

отовсюду. И бубен-ярар,

медным звуком блестя,

по-шамански взывая к умершим,

все гремит

(и раскат самолета

сверху — эха взамен).

Все гремит и гремит, чтобы мог

в пустоте, где сдает глазомер,

путь найти человек. Или Бог.

Или — чьи-то следы замело там?

ДАЛЬНИЙ, ДИКИЙ, КРАЙНИЙ

1

В 2005 году Юрий Рытхэу приехал в Нью-Йорк на презентацию английского перевода книги «Сон в начале тумана». Мой приятель устроил ему чтение в Bowery Poetry Club[19]. Увы, официальная часть вечера не задалась: народу пришло совсем мало, разочарованный гость провел на сцене меньше десяти минут. Со вторым отделением, кулуарно-питейным, дело обстояло не в пример лучше. Сойдя со сцены, Рытхэу обхватил обеими руками бокал, наполненный красным вином, и залпом осушил. Мы решили не отставать. Когда разлили по третьему кругу, Рытхэу поднял неожиданный тост за японского писателя Кэндзабуро Оэ: «У него в романе главный герой называет себя поверенным китов. Это мне созвучно. Когда я был маленький, мне рассказывали, что человек произошел от кита. А потом учительница в школе огорошила нас теорией Дарвина. Все, мол, от обезьян. Я, помню, плакал. Прихожу домой, спрашиваю у бабушки. А она мне: „Ну, люди-то разные бывают. Англичане вот — от обезьян. А мы, чукчи, — от китов“. Вот Кэндзабуро Оэ, значит, нас понял».

Хоть сентенция и общеизвестная («одни люди — от Бога, другие — от обезьяны»), тост, связывающий японского классика с бабушкой из Уэлена, мне понравился. Впрочем, что бы ни изрек в тот вечер Рытхэу, мне бы все показалось остроумным и оригинальным. В детстве я зачитывался его книгой «Время таяния снегов»; она входила в число любимых и занимала почетное место на книжной полке — между Василием Яном и Валентином Катаевым. С тех пор прошло почти тридцать лет, и советский школьник, читавший роман о чукотском мальчике Ринтыне, давно стал таким же вымышленным лицом, как сам Ринтын. И все же мог ли я представить себе, что когда-нибудь окажусь за одним столом с автором любимой арктической саги? И не где-нибудь, а в подвале нью-йоркского клуба, жарко натопленном и тускло освещенном, словно яранга, где светильники принято заправлять нерпичьим жиром. Береговые охотники сидят на китовых позвонках, пьют «дурную веселящую воду» и слушают сказки — о вороне Куркыле, о прародительнице Нау или о Романе Абрамовиче. Из чоттагина[20] тянет пронизывающим полярным ветром… У каждого из малочисленных народов Сибири в советское время был свой «пишущий человек», наместник соцреализма в тайге и тундре; но из всех этих народных писателей один Рытхэу оказался настоящим. Он дал голос чукотской йокнапатофе.

В ответ на тост за «поверенного китов» кто-то из присутствующих принялся развивать тему культурного параллелизма. Сообщил, что читал книгу Владимира Тана-Богораза и тоже заметил, что у чукчей много общего с японцами. Попадаются похожие обычаи, ритуалы. «Верно я говорю, Юрий Сергеевич?» Рытхэу раздумчиво посмотрел на новоявленного этнографа. «Видите ли, у японцев члены якудза рубят себе мизинцы в доказательство верности боссу. А у нас все проще. Человек отморозил себе палец, у него началась гангрена. Он палец или сам отрубит, или попросит друга это сделать. Вот тебе и весь ритуал».

И все-таки определенное родство культур прослеживается, потому что Азия, как традиционный японский текст, читается сверху вниз, с севера на юг. Север — всему голова. Хорошо бы отправиться, как Басё, «по тропинкам Севера». Совершить путешествие из Заполярья в Японию через Сахалин и Курилы, где мой отец, в молодости походник, провел два стройотрядовских лета. От тех студенческих поездок у папы остались рассказы на всю жизнь: зоны гигантизма, гейзеры, черный вулканический песок. Местные нравы, колоритные персонажи, обмен красной икры на спирт, встреча с бандитским авторитетом («Высыпали из какой-то подворотни, преградили нам дорогу. Человек десять. Я думал: конец. Ан нет, выходит дядечка в пиджачке, спрашивает: ребята, вы москвичи? Тогда позвольте с вами выпить. Тут же появляются стаканы. Разлили, выпили. Все, говорит, спасибо. Можете идти дальше»). Еще были истории про общение с косматыми айнами, с непримиримыми нивхами из поселка Некрасовка, про их лодки амурки и долбленки из тымского тополя, халаты из сушеной рыбьей кожи. Нивхи верили, что Сахалин — огромный морской зверь, а тайга — его шерсть. Когда я болел, папа ставил мне банки и рассказывал про свои приключения. Потом я читал Чехова, но там про нивхов было мало, Антона Павловича больше интересовали каторжники. В младшем школьном возрасте сказки Владимира Санги или романы Рытхэу кажутся куда более увлекательными, чем путевые заметки Чехова. Из всего «Острова Сахалина» меня заинтересовала лишь одна часто повторявшаяся загадочная фраза: такой-то «отравился борцом». Тогда, как и сейчас, мои познания в ботанике оставляли желать лучшего.

— Пап, что это значит: «отравился борцом»?

— Ну как… вот ты видел когда-нибудь борцов сумо? Видел, какие они огромные? Представляешь, что будет, если такого съесть?

Я пытался представить себе сцену поедания сумоиста, и от этой босховской картинки по спине бежали мурашки, подгоняемые приятным чпоканьем банок.

* * *

Знатоки утверждают, что попасть на Чукотку из Нью-Йорка проще, чем из Москвы. В теплое время года рейсы на Аляску вылетают чуть ли не ежечасно: северные круизы на пятизвездочных лайнерах, стартующие из Анкориджа, пользуются большим спросом среди американских пенсионеров. Из Анкориджа или Фэрбенкса самолет доставляет вас в Ном, а оттуда через Берингов пролив вы запросто добираетесь до мыса Дежнева. Этот маршрут давно освоен туристами, на них и рассчитан. Стало быть, путешествие будет приятным и безопасным. Так я уговаривал сперва самого себя, а затем Аллу и наших друзей, Мишу с Викой. Никто из них мне не верил. Но в назначенный день мы все-таки вылетели в Анкоридж вместе с толпой обладателей билетов на круиз «Северные красоты», рыболовов, возмечтавших об аляскинской нельме, и походников, желающих разбить палатки в национальном парке Денали.

Есть две Аляски. Одна (южная) — цивилизованная, бледнолицая, заповедно-прекрасная, притягивающая посетителей со всего света. Парк Денали, фьорды Кенай, остров Кадьяк, Анкоридж, Сьюард, Уасилла. Вотчина Сары Пэйлин. От этой Аляски у меня остался на память один-единственный снимок, сделанный из самолета: снежные пики Чугачских гор, вид на землю с той высоты, где великие водоемы расстаются со своей безбрежностью, а горные массивы похожи на измятые тетрадные листы. Скомканная земля под сугробами облаков. Пилот, как водитель экскурсионного автобуса, объявлял достопримечательности. Справа по курсу — двуглавая гора Мак-Кинли, самая высокая в Северной Америке. Скоро мы приземлимся в Анкоридже. Купим сувенирную футболку с каким-нибудь бессмысленным изречением губернатора Сары и полетим дальше. Бывайте, попутчики-рыболовы, удачной вам нельмы.

— Они-то хоть едут туда, где красиво и много рыбы, — вздохнула Алла, — а мы, как всегда, черт знает куда.

— Они — туда, где красиво, а мы — туда, где интересно, — возразил я без уверенности, но с расстановкой.

— Я же говорю: черт знает куда. И, главное, зачем? Чтобы по возвращении ты мог сочинить стихи на тему «как я провел лето»? «На Аляске живут эскимосы, / нет ни Канта у них, ни Спинозы». Что-нибудь в этом духе. Но при чем тут я? Почему я должна тратить каждый отпуск на добычу литературного материала для Саши Стесина? Разве нельзя хоть раз отдохнуть как нормальные люди?

Миша с Викой решили не встревать в наши семейные прения. Но потом, когда последние отчетливые воспоминания о «полярной экспедиции» уже затянутся пленкой смутного вымысла, друг Миша припомнит этот разговор, возьмет в руки гитару и воспоет мою придурь в капустническом варианте бардовской песни: «Люди едут за деньгами, люди едут за рогами, / добывают кто руду, кто бледный кварц… / А я еду, а я еду за стихами / и тяну с собою силой Аллу Шварц». За какими такими рогами? За пантами, понятное дело. Об этом дальневосточном промысле писал еще Чехов. Кстати, рога привезли и мы. Настоящие рога, сброшенные по весне северным оленем. Мы нашли их в тундре, и теперь они висят у нас в прихожей, служат вешалкой.

Но речь не о рогах, а о том, что Мишкино зубоскальство попало в точку. Я и сам все прекрасно знаю. Меня всю жизнь восхищали и пугали люди, у которых путешествия обязательно сопряжены с каким-нибудь важным делом. Люди бизнеса. А еще больше — те, кто ездит на край света, чтобы исследовать местную геоботанику или выявлять палеоазиатские маркеры гаплогруппы СТ Y-хромосомы. Люди науки. Не то чтобы они были вовсе чужды праздного юношеского любопытства. Отнюдь нет. По возвращении они охотно делятся байками и курьезами, рассказывают о странной еде, которую им пришлось попробовать через не могу, или о неожиданных деталях местного быта. Но все это подается таким образом, что у слушателя не возникает сомнений: делу время, потехе час. У меня же никакого такого дела нет, и единственная цель моих неэкспедиций — поглазеть. Ничего, кроме праздного любопытства и еще, возможно, графоманской потребности в записывании любого личного опыта, особенно если этот опыт сдобрен какой-нибудь экзотикой. Стыдно в таком признаваться. Курам на смех. Но, утешаю я себя, ведь и другие поводы для сочинительства не менее смехотворны.

Итак, первая Аляска — это Америка со всеми удобствами, а вторая (Северо-Западная) — уже почти Чукотка. Ном, Коцебу, Барроу. Вечная мерзлота, стада карибу, охота на моржей и китов, эскимосские села, где когда-то стояли кажимы[21], а теперь — разноцветные бараки на сваях. Белых людей здесь мало, а приезжих и того меньше. В основном приезжают нефтяники, но эти в тундре не задерживаются, спешат добраться до залива Прадхо. Изредка встречаются и другие: опоздавшие на столетие старатели, сумасшедшие миссионеры, дремучие отшельники с оружием в руках и конспирологией в голове. И уж совсем редко — туристы вроде нас, возомнившие себя новыми покорителями Севера. «Люди едут за деньгами, люди едут за рогами…» Впрочем, раз в году сюда съезжаются гости со всей Аляски и Чукотки: в конце июня начинается сезон китового промысла. По этому случаю люди моря («тариурмиут») приглашают своих братьев из тундры («нунамиут») на большой китовый праздник, он же заодно и отборочный тур Всемирных эскимосско-индейских Олимпийских игр. Сами Олимпийские игры проходят в середине июля в Фэрбенксе. Именно с них началась наша полярная одиссея.

* * *

В свое время я лечил вождя индейского племени шиннекоки и был приглашен в качестве почетного гостя на пау-вау, который проводится каждый год в поселке Саутгемптон, в двух с половиной часах езды от Нью-Йорка. Шиннекокский пау-вау считается одним из главных индейских праздников на Восточном побережье; количество участников и зрителей доходит до шести тысяч. Само же племя по последней переписи насчитывает около пятисот человек, из которых чистокровные индейцы составляют лишь малую часть. В эпоху массового переселения американских негров шиннекоки основательно перемешались с чернокожими, а еще раньше — с белыми поселенцами. В результате индейский фенотип растворился почти без остатка, а вслед за ним исчез и язык. Нынче в резервации говорят только по-английски. И хотя пау-вау, на который меня пригласили, был проведен в полном согласии с канонами жанра (барабаны, пляски, костер), процессия участников на Большом выходе производила странное впечатление. Казалось, эти люди собрались поиграть в индейцев так же, как любители военно-исторических реконструкций собираются по выходным на поле брани, а завзятые ролевики гоняются друг за дружкой по лесу, изображая вампиров и драконов. Белые, негры, латиносы — все, кто обнаружил в своей родословной сколь угодно незначительную примесь шиннекокской крови или просто почувствовал себя шиннекоком, — оголились по пояс, нахлобучили головные уборы из орлиных перьев и, выстроившись в шеренгу, грузно топтались под незатейливый ритм священного барабана.

Здесь же, в Фэрбенксе, все было по-другому: в очереди за билетами на Арктическую олимпиаду нас окружала настоящая эскимосская речь с ее странной, гортанно-хлюпающей фонетикой. Смуглолицые аборигены Аляски говорили на своем языке, занесенном в Книгу рекордов Гиннесса как один из самых сложных языков мира, и, приветствуя друг друга, взаправду целовались носами. Кое-где слышалось и чукотское «Еттык!». Упитанная эскимоска с бейджиком «Prascovya Sage», выполнявшая роль капельдинера, сразу выделила нас из толпы и наметанным глазом определила, что мы заблудились:

— Это очередь на вход. Очередь за билетами — в другом месте. Я вас провожу.

— А откуда вы знаете, что у нас нет билетов?

— А разве я не права? — ухмыльнулась Prascovya.

Олимпийский стадион оказался обычным спортзалом, какой можно увидеть в любой американской школе: баскетбольная площадка, окруженная беговой дорожкой, выдвижные трибуны. Указав нам на свободные места (их было вдосталь), провожатая Прасковья села рядом. Видимо, решила, что за нами нужен глаз да глаз. Сразу пояснила: «Вы не смотрите, что так мало народу. Это просто бензин на прошлой неделе подорожал, вот люди и не смогли приехать. А в предыдущие-то годы было не протолкнуться…»

Действительно, зал полупустой. Неужели все настолько зависит от цен на бензин? Да, кивнула Прасковья, от нефти зависит все. О нефтедобыче у нее в поселке разговоров больше, чем о планах на охоту. Эскимосы живут на субсидии, получают проценты от нефтяных денег. Но проценты — минимальные; если дополнительных заработков нет, концы с концами свести трудно. Особенно теперь, когда у всех повышенные потребности. Каждый хочет мотонарты, машину, телевизор. А ведь это все денег стоит. Запретили продажу спиртного и теперь торгуют из-под полы, сбывают втридорога. Купишь бутылку, на бензин уже не хватит. И то хорошо: пьяных за рулем меньше. Хотя аварии все равно сплошь и рядом. Молодежь. Водить не умеют, а туда же — носятся как очумелые. А вообще с нефтью что получается: цены падают — местным жителям плохо, поднимаются — тоже плохо. Надо найти золотую середину. Вот тогда тут зрителей полный зал будет…

Спортивные события предваряла обязательная культурная программа. Сначала на середину зала вышли девушки из группы поддержки. Знакомый обычай — с той разницей, что эти чирлидеры были одеты в кухлянки, керкеры и торбаза. За ними последовали мужчины в камлейках[22], сшитых, кажется, из моржовых кишок. У каждого в руках был бубен. Застучали слаженно и однообразно. В центре круга танцор гарпунил невидимого моржа, изображал ворона. Наша провожатая тараторила, как спортивный комментатор, стараясь растолковать нам скрытый смысл пантомимы, но основная часть ее сбивчивых объяснений тонула в перкуссионном грохоте и улюлюканье.

Через некоторое время бубен сменила электрогитара: вышла местная рок-группа с непроизносимым названием. Насколько мне известно, жители Арктики не славятся своей музыкальностью. Но все, что я слышал из чукотской и эскимосской эстрады (от знаменитого ансамбля «Эргырон» до этой безвестной рок-группы), мне понравилось. Допускаю, что тут сказывается и моя всеядность. Однако вот мое невостребованное мнение: жители Севера знают толк в музыке. И когда рок-н-ролл сочетается с варганом и яраром, а женский вокал а-ля Гвен Стефани — с горловым пением, камланием, звериным рыком, чаячьими кликами, лисьим тявканьем и другими звуками тундры и ледовитого берега, получается здорово.

Наконец очередь дошла до самих соревнований. Тут было много легкой атлетики, но не той, которую знает житель-телезритель умеренных широт. В Арктике все по-другому. Вот некоторые из представленных дисциплин. Высокий удар ногами: спортсмены подпрыгивают, стараясь ударить обеими ногами мяч, закрепленный на высоте от двух до трех метров. Прыжки на кулаках: соревнующиеся становятся в позу для отжиманий, касаясь пола пальцами ног и костяшками кулаков. По стартовому свистку начинают прыгать наперегонки, причем руки и ноги у прыгающего должны отрываться от пола одновременно. Достань мяч одной рукой: в этом соревновании требуется, стоя на одной руке, другой рукой дотянуться до подвешенного мяча. С каждым раундом высота, на которой висит мяч, увеличивается на три сантиметра. Пронеси троих: это уже тяжелая атлетика. На атлета вешаются трое соплеменников. Требуется пронести их как можно дальше. Как известно, эскимосы в большинстве своем корпулентны, так что вес ноши нередко доходит до 300 килограммов. Прыжки на китовом батуте: в этом событии поучаствовали и мы с Мишкой — не в качестве прыгающих, а в качестве подбрасывающих. Сто человек (и мы среди них) держат огромный батут из китовой кожи и по команде подбрасывают к небесам спортсмена, чья главная задача — приземлиться на ноги. Задача не из легких, но некоторые мастера еще умудряются сделать двойное сальто. Разделка тюленей: перед каждым из участников кладут тюленью тушу. Разделывать разрешается только голыми руками, без помощи пекуля[23]. Кто быстрее. Эскимосская борьба: спортсмены по-братски обнимают друг друга, стоя бок о бок. Выглядит так, будто они выпили лишнего и теперь общими усилиями удерживают равновесие. Но вот каждый из них, скрючив указательный палец обнимающей руки, запускает его сопернику за щеку и пытается «порвать пасть». Зрелище не для слабонервных. Перетягивание ушами: соперники садятся друг напротив друга, на уши им надевают общую петлю. После сигнала каждый тянет веревку в свою сторону. Ушная тяжелая атлетика: теперь к петле, надеваемой на ухо спортсмена, привешивают камни общим весом до 10 килограммов. Этот груз нужно пронести как можно дальше.

В памяти всплыли кадры из детства: классная руководительница Лариса Ивановна ходит по рядам во время контрольной, заглядывает в тетради. Особенно пристально следит она за успехами наших двоечников, Васи и Юры. Поминутно читает то, что они у себя нацарапали, и со словами «Ах ты, бестолочь» принимается выкручивать им уши. Вася сидит за соседней партой, и мне все видно: к середине урока его ухо становится ярко-пунцовым, а к концу — белым, как вата. Возможно, из него получился бы хороший эскимосский атлет… Пока я предавался воспоминаниям, один из спортсменов-ухогрузоносов, дойдя до финишной линии, потерял сознание. Никакого переполоха, однако, не случилось; двое санитаров с носилками на изготовку оперативно унесли жертву болевого шока. Было видно, что им не привыкать.

Прасковья Сейдж старательно комментировала происходящее. Оказалось, все эти изуверства находят практическое применение в традиционном быту эскимосов: так в старину тренировали молодых охотников. Прыжки на батуте использовались для высматривания китов или добычи в тундре; прыжок в высоту с ударом обеими ногами служил сигналом, который один тундровый охотник посылал другому. Умение прыгать на кулаках нужно тому, кто охотится на тюленей и, подбираясь к их лежбищу, должен двигаться определенным образом (по-тюленьи), чтобы не распугать зверя. К слову, еще один испытанный способ усыпить тюленью бдительность — легонько царапать лед каменным скребком (от этого звука ластоногие млеют и становятся доверчивы). Утилитарность таких видов спорта, как «разделка тюленей» и «пронеси четверых», самоочевидна. А вот с «ушными» соревнованиями интереснее: дело в том, что аборигены Заполярья, хоть и носили малахаи и меховые капюшоны, нередко отмораживали себе уши. Когда это происходило на охоте или во время каслания[24], человеку ничего не оставалось, кроме как терпеть боль. Устойчивость к боли вырабатывалась с помощью упражнений вроде «перетягивания ушами». Педагогический подход не менее суров, чем климат. И как тут не вспомнить разговоры на вечере Рытхэу? Ведь действительно что-то есть: жесткость, если не сказать жестокость обучения — вполне в духе японской системы иэмото. Каратисты, разрубающие рукой кирпичи, наверняка прониклись бы уважением к эскимосским олимпийцам.

Экстремальные условия требуют экстремальных способов выживания. От иных местных ухищрений волосы встают дыбом не меньше, чем в детстве — от папиных шуток про поедание сумоиста. Так, например, в алютикских общинах до недавнего времени было распространено использование топленого человечьего жира в охоте на кита. В начале китобойного сезона проводились эксгумации умерших в предыдущую зиму. От захороненных в леднике и потому неразложившихся трупов отрезали по нескольку филейных кусков. Жир вытапливали (как известно, у представителей арктической расы бурая жировая ткань сохраняется во взрослом возрасте в значительно больших количествах, чем у прочих рас). Считалось, что запах человечьего жира отпугивает кита. Привада наоборот. Когда морской великан заплывал в бухту, охотник спешил разлить у входа топленый жир, отрезая жертве путь к отступлению. Засим выводил каяк, бросал гарпун… Если охота была удачной, покойника, пожертвовавшего часть своего тела ради общего блага, обряжали в белые камусовые штаны[25] и заново хоронили с почестями. Спи спокойно, дорогой товарищ, теперь твои земляки будут сыты.

Другая, малопонятная жизнь, диковинные обычаи. Но зряшная подозрительность туриста уже тут как тут: что, если эти кухлянки, бубны и «ушная борьба» для аляскинских аборигенов — такая же невидаль, как и для нас? Такой же спектакль, как для шиннекоков — осенний пау-вау? Что, если и здесь люди съезжаются раз в год, чтобы поиграть в традиции? Чем пристальнее вглядываешься, тем сильнее подозрения. С какой, спрашивается, стати? Допустим, даже, что ты прав и все это — липовый лубок. Ну и что с того? Ровным счетом ничего. Так что же тогда вызывает в тебе такое негодование? То, что «пластмассовый мир победил» даже на этом относительно незатронутом участке? Или то, что тебя, зрителя, одурачили? Но ведь каждый дурачит себя сам.

В завершение вечера Прасковья потянула нас к лотку, где ее приятельница угощала двумя северными лакомствами — мактаком и акутаком. Мактак — подмороженная китовая кожа с затвердевшим подкожным салом; акутак — брусника, приправленная тюленьей ворванью и сахаром. Вопреки ожиданиям, ворвань оказалась достаточно приятной на вкус (по сравнению с рыбьим жиром — просто вкусной), а мактак напоминал сашими.

2

Всякий текст требует редактуры, всякий замысел нуждается в поправках. Вот и мой план (из Фэрбенкса — в Ном, из Нома — прямиком на Чукотку) единодушно забраковали. Раз мы на Аляске, урезонивали попутчики, не лучше ли осмотреться сначала здесь, а уж потом, была не была, махнуть через Берингов пролив или куда там еще? Будь по-вашему, соглашался я, но только пусть это будет «вторая» Аляска, та самая арктическая пустыня, где последних туристов съели, приняв за лахтаков, полвека тому назад. Для Загоскина, Шелихова и Хлебникова эта часть суши была самым Дальним Востоком; для первопроходцев с другой стороны Атлантики — самым Диким Западом; для тех и других — Крайним Севером. Так пускай же и перед нами замаячит последний рубеж, где три стороны света сливаются воедино. Никаких парков Денали, никаких круизов по фьордам, никакой нельмы. Наша дорога — в тундру. Еще немного, и я разразился бы шлягером Кола Бельды, но тут мне пришлось заткнуть фонтан, ибо план мой неожиданно оказался осуществимым: «В тундру так в тундру, — отозвался Мишка, — мне ребята рассказывали про одного мужика, который водит людей в походы за Полярный круг. Специально для любителей экстрима. Хочешь, выясню, как с ним связаться?»

Нашего Сталкера звали Джей. Голубоглазый обветренный человек лет сорока, совершенно седой. Белая борода, белые длинные волосы, забранные в пучок. Ни дать ни взять полярный волк (кстати, ведь эскимосы и называли белых пришельцев волками). Высадившись из внедорожника, полярный волк сразу перешел к делу. Первым долгом сообщил стоимость путешествия. Недешево, но терпимо. Далее — продолжительность: две недели. Передвигаться будем на машине, ночевать в палатках, питаться — эскимосской пищей. Он к этому рациону привык, предпочитает любому другому; надеется, что и мы не откажемся. Во время поездки Джей будет кое-что рассказывать, но он не экскурсовод, а проводник. Его основная функция — доставить нас туда, куда мы бы сами, вероятно, не добрались. А для краеведческой информации есть «Википедия». Употребление спиртного в походе не возбраняется, но блевать в тундре нельзя, от блевотины гибнут лемминги. Разводить костры разрешается только ему, Джею. На фотосъемки машина не останавливается, фотографировать можно и на привале. Если у кого-то из нас имеются пищевые аллергии, не позволяющие питаться по-эскимосски (оленина, моржатина, рыба), Джей советует запастись гранолой[26] прежде, чем мы покинем Фэрбенкс. Другой возможности купить себе провиант у нас не будет. Вот, пожалуй, и все, что он хотел нам сказать. Ну что, поехали?

И мы поехали — по малоезженой, но довольно гладкой дороге, ведущей к горячим источникам Чена. Оказалось, эти источники настолько популярны среди коренного населения, что какой-то остроумец окрестил их «эскимосским рёканом». Однако от японских геотермальных курортов Чена отличается примерно так же, как море Лаптевых от Черного моря. Дорога к источникам лежит через тайгу, начинающуюся почти тотчас после выезда из города. Темные лиственницы купаются в подлеске из ивы, ольхи и кустарниковой березы. На горизонте виднеются зеленые сопки и отроги, поросшие рыжим лишайником.

Эта лиственничная тайга напомнила мне о давнем походе по Якутии. Путешествие по Сибири (Байкал, Бурятия, Якутия) с другом Энрике, мексиканцем из Техаса. Вспомнился наш якутский гид Нюргун с его куражливой веселостью и словесными кульбитами. Аляскинский волк Джей был другого сорта. Он тоже жил Робинзоном в северной глуши, тоже подрабатывал Сталкером (Дерсу Узалой? Сусаниным? — ненужное зачеркнуть), но, в отличие от Нюргуна, он был белым человеком. И не просто белым, а пришлым. Родом из Нью-Джерси, учился в Сиракузском университете. После третьего курса бросил учебу и отправился «по тропинкам Севера», исколесил на велосипеде заповедный остров Хоккайдо. Обошел пешком пол-Патагонии. На Аляску приехал двадцать лет назад. Подвизался каюром в ежегодных гонках на собачьих упряжках, работал на рыболовной шхуне, жил в эскимосской деревне. Последние шесть лет расклад таков: летом — постой в Фэрбенксе, а зимой, то есть девять месяцев в году, Джей служит метеоточкой. Что значит «служит метеоточкой»? Очень просто: метеоданные собираются повсюду. Но есть места, где никто не бывает, особенно зимой. На Аляске таких мест много. И если кто-нибудь там поселится, ему будут платить только за то, чтобы он каждый день сообщал по рации погоду. Сегодня такое-то число. Температура такая-то. Толщина снежного покрова — столько-то футов. Вот тебе и вся работа. В радиусе 50 миль — ни души. Только он да пять собак маламутов. Девять месяцев кряду. Собственно, о такой жизни он всегда и мечтал. Чтобы можно было как следует отдохнуть от людей.

Когда он произнес фразу «отдохнуть от людей», я ощутил неловкость, как будто поймал его на вранье. Не потому, что он врал, а потому, что это клише, которое ожидаешь услышать от тинейджера, приверженца субкультуры готов или эмо. Как и любое клише, такая фраза не могла отражать истинной жизненной позиции. Она общее место, пустой звук. Но его биография свидетельствовала об обратном: у него все всерьез. Так что же тогда? Говорил ли он так, потому что не считал нужным делиться с нами настоящими причинами своего затворничества? Или же он сам не понимал настоящих причин, никогда не формулировал их для себя, отделавшись этим штампом? Трудно поверить.

«Между прочим, у эскимосов метеорологами всегда были шаманы. Так что я, выходит, тоже немножко шаман». Джей был помешан на шаманстве, штудировал всяких этнографов, Кастанеду и так далее. Похоже, это увлечение занимало в его жизни место, расчищенное для веры. Его вариант духовного поиска. Вечером во время купания в горячем, пахнущем серой бассейне он прочитал нам целую лекцию о шаманизме у арктических народов. Начал с развенчания мифа: шаман — это не шарлатан, не сумасшедший и не наркоман, который сначала закинется мухомором-вапаком, а потом бьется в эпилептическом приступе и кричит беременной выпью, якобы призывая духов. Все совсем не так, включая само слово «дух». Ведь у арктических народов «дух» и «душа» означают нечто совершенно иное, настолько отличное от известных нам понятий, что ни о каких эквивалентах не может быть и речи. Вот простой пример: в представлении инуитов у человека имеются две основных души, дыхательная и детская. Детская душа — очень хрупкая субстанция, и ей для существования в мире необходим защитник в виде души-тезки, принадлежавшей, как правило, кому-то из умерших предков. С этими душами-тезками получается генеалогическая путаница, в которой разобраться под силу только эскимосу. Например, тут можно услышать, как старуха, обращаясь к внучке, называет ее «маленькая мать», а та в свою очередь называет бабушку «моя маленькая дочь». Стало быть, прародительница, чья душа покровительствует теперь детской душе внучки, в своей телесной жизни приходилась матерью той, чья душа ныне опекает детскую душу старухи.

Да, конечно, некоторые шаманские практики для нас выглядят дико. Но нужно понимать и научную подоплеку: шаман — это в первую очередь лекарь, его отличительная черта — наблюдательность. Он разбирается в целебных травах, может зашить рану оленьими жилами, может провести и более сложную операцию. Кстати, по представлениям инуитов, сложившимся задолго до контакта с европейцами, источник большинства болезней — это не злые духи, а микроскопические существа, кочующие по тундре и разносящие хворь. Считалось, что у этих существ нет злых намерений по отношению к человеку, но болезнетворность — часть их природы. Если их убивать, будет только хуже. Надо просто помочь им откочевать подальше от людского жилища. Вполне современная теория. Однако у эскимосов она бытует уже много веков. Есть и другие удивительные вещи: например, у эскимосских шаманов-лекарей испокон веков имелся свой кодекс, что-то вроде клятвы Гиппократа. Отступника предавали смерти другие шаманы. Таков обычай. Каждый должен следовать своему предназначению. А предназначение шамана — врачевать. Он целитель, поэт и, как уже упоминалось, метеоролог.

Все это звучало вполне убедительно, хотя, если расспросить самих шаманов (существует ли еще в природе хоть один представитель этого вида?), они наверняка объяснили бы свое дело совсем иначе. При всей его благожелательности к коренным жителям Аляски и осведомленности об их образе жизни, мне показалось, что Джей судит о них с позиции колонизатора. По-видимому, с той же позиции сужу и я. Может ли быть иначе? В словаре Ожегова слово «колонизатор» имеет два значения: 1. Тот, кто осуществляет политику колониализма. 2. Человек, который осуществляет освоение незаселенных, пустующих земель. Стало быть, колонизатором можно назвать как захватчика, так и просто путешественника-первопроходца. Но путешественник — всегда в некотором смысле захватчик. Для любого пришельца, в том числе и для туриста, Аляска — последний рубеж. В лучшем случае его действия и высказывания продиктованы искренним желанием уберечь этот рубеж, оставить его аборигенам. Однако для аборигенов никакого рубежа не существует и само появление этого понятия уже представляет угрозу. У того же Рытхэу читаем: «Есть два вида национального высокомерия. Первый — это презрение к другим народам, людям других рас. Это более или менее открытое, сознательное высокомерие… Но есть и другой вид, подчас неосознанный. Человек считает себя другом всех народов, а любуется не тем, чем сильны малые народы, а тем, чем они слабы, или даже тем, что о них выдумали…» Вот чего хотелось бы избежать — неосознанного высокомерия, очарования экзотикой. А ведь я ради экзотики и приехал.

Рано или поздно все разговоры непременно сворачивают на тему нефти (главный герой нового производственного романа — не человек, а нефтепровод).

— Нефтедобыча — это катастрофа для тундровых охотников, — сокрушался Джей.

— Нефтедобыча нам не мешает, — возражала тундровая охотница Адларток, с которой мы разговорились во время водных процедур в «эскимосском рёкане».

— А что же тогда мешает?

И Адларток рассказала о своих злоключениях. Сама она — из поселка в окрестностях Нома. Два года назад в их районе случилось наводнение. Случилось — и случилось. Для жителей тех мест потоп — дело привычное. Но администрация штата объявила чрезвычайное положение. Всех в принудительном порядке эвакуировали. Когда же стихийное бедствие миновало, Адларток и ее соплеменников осчастливили еще одним проявлением правительственной заботы: их охотничьи угодья теперь включены в территорию нового национального парка. Как известно, такие парки создаются с целью охраны окружающей среды. Проект нешуточный. Разумеется, на его осуществление потребуется масса времени и ресурсов. Власти рассчитывают на поддержку и со стороны коренного населения. «Когда же мы сможем вернуться к себе домой?» — спрашивали жители поселка. «К сожалению, в ближайшее время это не представляется возможным», — отвечали власти.

Я качал головой, вальяжно сочувствуя Адларток и ее землякам. Истома от купания в горячем источнике делала абстрактное сочувствие легкодоступным, а настоящее — невозможным. Suave mari magno…[27] Но ведь и сама Адларток, пока рассказывала, нежилась в той же теплой ванне. Так что горе ее в тот момент было таким же умозрительным, как мое сострадание. И слава богу. Хорошо, когда есть тепло, убаюкивающий жар и молочный пар, всепрощающая летаргия воды.

* * *

Потом мы гуляли вдвоем с Алкой, лениво обменивались впечатлениями, добрели до огромного водопада. Абразионный выступ взбивал пенные лавины воды, низвергавшиеся в бездну, из которой поднимался молочно-бирюзовый туман. Вспомнилась концовка одного из любимых стихотворений Михаила Айзенберга: «Не крути, вода! Не темни, водица! / Хоть с тобой о чем-то договориться». Дальше, в 500 метрах от водопада, был гейзер. Мы смотрели, как вода вспухает, понемногу доходит, словно тесто; как поднимается голубая чаша фонтана, а через несколько секунд взрывается, обдавая теплыми брызгами и горячим паром. Этого взрыва ждешь, как в детстве — салюта.

Вот, папа, теперь и я знаю, что такое настоящий гейзер. И я вижу — неважно, во сне или наяву — то, что видел ты, читавший мне на ночь чукотские сказки про охотника, унесенного на льдине в море и ставшего тюленем-оборотнем; про жену охотника, которая год за годом ждала мужа на морском берегу, пока не превратилась в скалу; про пеночку, вызволившую солнце, и про великана Пичвучина. Вижу то, чего не бывает.

3

Не только эскимосов, но и остальных аляскинцев тянет на экстремальные виды спорта. Парашют, параплан, банджи-джампинг, паркур, хели-ски, спелеотуризм, скалолазание, рафтинг… Скалолазанием в свое время увлекались и мы с Аллой. Несколько раз отваживались и на рафтинг. А однажды друг Игорек подарил мне на день рождения поездку на дропзону. Помню, как меня «выбросили» в предзакатное небо. Оказалось, на высоте 4000 метров пропадает страх, ибо высоты как таковой уже не существует. Минимальный инструктаж: прыгаем «коробочкой». Следующий, пошел. Подползаешь к люку и даже не прыгаешь, а как бы ложишься на воздух… Первые несколько секунд помню плохо. Кажется, меня перевернуло и швырнуло куда-то вбок. Секунд через десять восприятие стало отчетливым. Когда снизились до высоты 1500 метров, инструктор показал на альтометр. Я дернул «медузу», меня тряхнуло, и наступила полная тишина. Дальше все было уже плавно-медитативно. Помню еще, как удивился тому, что во время свободного полета не возникло рефлекторной потребности драть глотку. Попробовал было крикнуть для проформы, но ведь все равно ничего не слышно, даже собственного голоса, так что можно и помолчать. Ты открываешь рот, и ветер рвет тебе щеки, растягивает их, как в эскимосском единоборстве. Ты летишь. Пока тебя, тюфяка, окончательно не сковал ревматизм, надо от случая к случаю расшевеливать себя таким образом, решаться на безрассудство. А уж здесь, на Аляске, — сам Господь велел. Ведь у нас тут не КСП, не толстобрюхо-ностальгическое «сяду на пенек — съем пирожок — выпью водки да сбацаю Визбора». Надо двигаться дальше.

В международной команде альпинистов, как в анекдоте, присутствуют американец, француз и русский. Точнее сказать, двое американцев, двое французов и двое русских. Каждой твари по паре. Русские — это мы. Я и Алла. Наши друзья Миша с Викой остались спать в палатке. Мишке, в отличие от меня, ничего доказывать себе не нужно: он в прекрасной форме. А вот я на фоне американцев и французов выгляжу не ахти. Выделяюсь в этом наборе, как буква, которую случайно напечатали жирным шрифтом. До спортсмена мне далеко. И то сказать, француз Антуан — полупрофессиональный боксер, чемпион Марселя в легком весе; американец Эндрю — бывший десантник, ветеран войны в Ираке, а его подруга Алексис — фитнес-тренер. Куда я, спрашивается, лезу? Туда же, куда и они: на глетчер. Высота — 2110 метров. Старт — в пять утра. Восхождение длится восемь часов, спуск — шесть. Сам ледник начинается на высоте 1050 метров. Мы надеваем ремни и кошки, берем альпенштоки, впрягаемся в связку. Поднимаемся над облаками, среди снежной пустыни. И вот уже началось: я не могу идти дальше. У меня болят ноги и поясница. Следующий, пошел! Двигаться дальше. «That’s a nice workout, man», — скалится неутомимый десантник Эндрю. «Bah oui, c’est bien ça», — соглашается чемпион по боксу. Им хоть бы хны. Раз в час мы останавливаемся на пятиминутный отдых. Откусить от размокшего бутерброда, попить воды. Нужно заставлять себя пить эту ледяную воду. Горло саднит, пить совершенно не хочется. Непонятно, что лучше — продолжать идти (ноги готовы отвалиться, спина — согнуться и больше не разогнуться) или сделать передышку (как только останавливаешься, сразу начинаешь мерзнуть, чувствуешь, как тебя пронизывает полярный ветер). Вот она, экспедиция Нансена. SOS! Наш бриг затерло льдами! Внизу — облака, как из иллюминатора в самолете, а над головой — ослепительно-синее небо, палящее солнце. Холодно и жарко одновременно. Последний отрезок пути — фирновое поле, за ним крутой подъем, почти отвесный ледник. Я то соскальзываю, то проваливаюсь в зернистый снег, бессмысленно тычу в него своим альпенштоком. «Вот из такого фирна эскимосы и строят себе иглу. Между прочим, это самые прочные жилища в мире», — восторженно произносит десантник. «Правда?» — подхватывает Алла, но, поймав мой взгляд, осекается и поспешно скраивает страдальческую мину.

И все же на самом подступе к вершине у меня открылось второе дыхание. Растянув обмороженные щеки в улыбку а-ля Джек Николсон, я тоже подключился к обсуждению инуитской снежной архитектуры и на групповой фотографии («Покорители полюса») выглядел молодцом. Но мое «второе дыхание» было началом делирия (так на двадцать пятом бессонном часу полуторасуточного больничного дежурства неожиданно ощущаешь прилив маниакальной бодрости). Я понял это на обратном пути, когда мы спустились до уровня облаков. Все сошлось: нулевая видимость, моя усталость и горная нехватка кислорода. В глазах потемнело, и, свыкаясь с этой белесой темнотой, я испытал то, к чему, должно быть, стремятся любители мухоморов и аяуаски[28]: увидел сон в начале тумана. Одна часть моего мозга еще знала, что за густой пеленой нет ничего, кроме глетчерного льда. Но другая уже рисовала улицы, магазины — что-то из прожитого, только вот не вспомнить, где и когда. Боковое зрение ощупывало кирпичную стену жилого дома — то ли нашего, то ли соседнего (где это было? В Москве? В Нью-Йорке?). Сейчас завернешь за угол и попадешь в какое-то родное пространство. В эту галлюцинацию хотелось погрузиться, как в теплую воду источника Чена. Завернуться в свой бред, как в пуховое одеяло. Из безоблачной поры студенчества, когда мне чуть ли не еженощно приходилось спасать от психоделической «измены» бедового соседа по общаге, я вынес одно золотое правило: с человеком, которого глючит, нужно все время разговаривать, чтобы не дать ему утонуть в собственных мыслях. И я обратился к моему не вяжущему лыка сознанию: ну что, слабак, трипуешь? Ничего, ничего, скоро отпустит. Ты только не останавливайся, не поворачивай головы, не сбивайся с курса. Смотри вперед — туда, где ничего не видно.

* * *

И правда: через некоторое время отпустило. Скоро уже дойдем, вернемся в лагерь, где Мишка с Викой ждут нас у костра. Жаль только, что на ужин опять будет какая-нибудь юкола[29] или оленья колбаса. Джей не шутил, когда говорил насчет эскимосского пайка. Тюленья ворвань уже не кажется такой вкусной, потому что она — везде. Ею заправляют салат, в нее макают сушеное мясо. Жарят тоже на ней, поскольку наш гид не признает подсолнечного масла. Человек одинаково быстро привыкает к тому, что прежде казалось несъедобным, и пресыщается тем, что поначалу нравилось. Но нам еще предстоит основательно ознакомиться с местным ассортиментом во время постоя в эскимосской деревне. Там тоже не брезгуют ворванью, и это далеко не самое странное, что у них есть. Дорогих гостей угощают жареной китятиной, похожей одновременно на бифштекс и на тунца (мясной вкус, рыбное послевкусие). Дают попробовать и квашеную моржатину, почти черную из‐за повышенного содержания железа, и отдающее рыбой мясо чистика, и мясо гагары, неотличимое на вкус от говяжьей печенки, и традиционный суп из оленьей крови с черемшой и диким щавелем… На завтрак варят чаячьи яйца — бирюзовая в бурую крапинку скорлупа, оранжево-красный желток. Как гласит эскимосская народная мудрость, «беда наша в том, что еда наша — вся из душ». Впрочем, в традиционном арктическом рационе присутствует и растительная пища. Много ягод — морошки и костяники; много морской капусты вперемешку с вездесущим нерпичьим жиром. И опять замечаешь сходство с японцами: у тех ведь тоже сплошное сыроедение (здесь — строганина из рыбы и оленьей печенки, там — сашими из рыбы и печенки говяжьей), тоже салаты из водорослей, тоже китятина (говорят, в некоторых районах Японии китовое мясо до недавнего времени считалось обязательной частью школьного ланчбокса). Но японцы, в отличие от жителей Севера, знают цену грибам — собирают свои мацутаке, майтаке, эноки и симедзи. На Аляске же коренное население испокон веков считает грибы непригодными в пищу. Для эскимосов, как и для чукчей, это «олений корм». То, что станешь есть только с очень большой голодухи. Между тем тундра и тайга усеяны отборными подосиновиками, подберезовиками и боровиками.

Море грибов, и ни одного грибника. Подивившись чуду, мы решили взять дело в свои руки. Собирали мешками и ведрами. Варили, жарили, сушили, пока не обрушился на нас праведный гнев гида. «Не разрешаю!» — рычал рассвирепевший Джей и тянулся к мешку, дабы искрошить грибные запасы. «Не потерплю!» — повторял он с настойчивостью градоначальника Органчика из «Истории одного города». На наши попытки объяснить отвечал категорично: ему насрать, что у русских эта дрянь считается большим лакомством, мы, слава те, еще не в России, до Берингова пролива отсюда далеко, и, пока мы на этой земле, на его земле, он требует, чтобы мы вели себя как нормальные люди, а не как дикари, которые в нарушение всех человеческих правил жрут грибную отраву, глушат водку и отрыгивают свои нечистоты прямо в норы беззащитных леммингов. «У нас в Америке ваши русские штучки не пройдут». Странно слышать такое от человека, с готовностью принявшего чужую культуру во всех ее проявлениях — от шаманства до квашеного тюленьего мяса. Странно сталкиваться с ксенофобией в этих краях. Ведь ледовитый берег вроде бы тем и славится, что человек человеку здесь не волк, а брат. Или это только в рекламной листовке? Справедливости ради надо сказать, что мы и водкой-то не особенно злоупотребляли. Так что все обвинения Джея были беспочвенны, благоденствию леммингов ничто не угрожало.

Выговорившись, наш проводник ретировался в свою палатку и не выходил из нее до следующего утра. Это была первая из многочисленных вспышек, которые нам пришлось наблюдать за время путешествия. Невозможно было предсказать, из‐за чего и когда он снова взорвется, но зато причины его аляскинского затворничества теперь вырисовывались яснее: вероятно, человеку с такой тонкой душевной организацией и вправду лучше жить с маламутами.

* * *

Наутро Джей проснулся в прекрасном расположении духа; о своей вчерашней инвективе против русских обычаев он не вспоминал. Порезав оленью колбасу и заварив растворимый кофе, пригласил нас «к столу», но попросил не рассусоливать, так как нам сегодня предстоит дальняя дорога. Прежде чем приступить к трапезе, Вика проверила сохранность грибов. Прошлым вечером мы выложили их на брезентовый полог и оставили сушиться под открытым небом на безопасном расстоянии от лагеря. Как ни странно, за ночь с ними ничего не случилось. Ни медведи, ни Джей не покусились на наш урожай. Не пострадали и норы полярных полевок — Джей, в свою очередь, счел необходимым удостовериться, что никто не разорил их, пока он спал. Таким образом, нам с гидом удалось отчасти восстановить пошатнувшееся благорасположение и доверие друг к другу.

Уже после того как мы вернулись в Нью-Йорк, я выудил из интернета статью этнографов Афанасьевой и Симченко, до известной степени объясняющую пиетет Джея к мышиным норам. Оказалось, чукчи и эскимосы издревле претворяли в жизнь лирическую мечту Алексея Цветкова: «Я пытался мышам навязаться в друзья, / Я к ним в гости как равный ходил без ружья…» К полярным мышам «ходили в гости», чтобы одолжить еды. Вот что говорилось об этом в статье:

«Процедура сбора растений, запасенных на зиму мышами, была строго уставной. Женщины брали растения только у тех мышей, которые жили на их традиционных участках сбора трав. Обычно старшие женщины каждую осень берут молодых жен своих сыновей и собственных потомков женского пола, не состоящих в браке, и ведут их в тундру на традиционные угодья. Там им показывают мышиные норы, которые не ищут каждый раз наново, и вскрывают давно известные норы. Объясняют это тем, что сохраняется преемственность между конкретными чукотскими семьями и мышиными семьями. <…> Есть несколько непреложных правил эксплуатации мышиных запасов, нарушение которых автоматически влечет за собой суровую кару.

Сюда относится запрет трогать „чужие“ мышиные норы. Считается, что если женщина потревожит мышей не на своем участке, то ее „собственные“ мыши покинут традиционные угодья из солидарности со своими сородичами. Другое обязательное правило — оставление мышам на зиму юколы или сушеного мяса в сообразном количестве за взятые запасы.

Каждая женщина несет с собой связку сушеной рыбы, которую и распределяет между мышиными кладовыми. Третье установление — категорически нельзя брать количество запасов мышей, равное его половине или даже больше половины. За нарушение этого правила должна была расплачиваться разными несчастьями не только сама нарушительница, но и ее семейство. Четвертое правило — срезать и отворачивать дерновый пласт над норой нужно аккуратно. Забрав запасенные растения, нужно так же аккуратно положить пласт сверху, как он и лежал. Приходилось видеть норы, которые были многократно посещаемы людьми, и мыши их не покидали.

Последнее важное правило: следует строго соблюдать время сбора растений из мышиных нор — достаточно долгий срок до выпадения снега. Это требовалось по чукотским установлениям делать для того, чтобы мыши успевали пополнить запасы нужных им растений…»[30]

* * *

Мы ехали на север по шоссе Далтон, ославленному в репортажах National Geographic как одна из самых удаленных и опасных дорог в мире. В чем именно заключается опасность, я так и не понял. Разве что в самой длине трассы: 666 километров. Дьявольское число, зловещее. Но в конце пути нас ждет не апокалиптическое видение четырех всадников, а всего лишь дохлая лошадь: Дедхорс (Deadhorse) — название последнего из трех населенных пунктов, расположенных вдоль этой бесконечной и абсолютно пустой дороги. Население Дедхорса — двадцать пять человек. Остальные поселки — это Уайзмен (двадцать два человека) и Колдфут (десять человек). На официальном флаге Колдфута изображен дырявый ботинок с торчащими из него синими пальцами. На трухлявой сторожке — вывеска «Ратуша». Вот тебе и весь муниципалитет. Расстояние между Колдфутом и Дедхорсом — 387 километров.

«No sense in beating a dead horse». Нет смысла бить мертвую лошадь. Так говорят американцы о том, что самоочевидно. Не стоит повторять то, что уже сказано другими. Например, юкагирским писателем Тэки Одулоком. В своем очерке «На Крайнем Севере», последовательно описывая географию Анадыро-Колымского бассейна, он сообщает следующее: «Вопрос о населенных пунктах является одним из важнейших вопросов географии. Вопрос этот на старых картах никак не разрешен, наоборот — запутан. Так, например, на реке Индигирке, на реке Колыме и т. д. ставятся кружки, а рядом надпись: „город Зашиверск“, „город Верхнеколымск“, „город Коркодон“, „город Бургачан“ и т. д. Должен разъяснить читателю, что „город“ Зашиверск на реке Индигирке в настоящее время представляет собой всего лишь одну полуразвалившуюся часовенку, обросшую мхом и грибами-поганками. Во время Гражданской войны абыйские кулаки Ефимовы прятали в часовенке награбленную пушнину. „Город“ Верхнеколымск, правда, обитаем. Там живет одноглазый старик Мочокун со своей 60-летней женой да две старые девы, дочери бывшего священника Стефана Попова, причем младшей из них, Агафье, около 60 лет. Вот и все. Что касается „города“ Коркодона, то это вовсе не город, а река, на устье которой живет одул[31] Шадрин с женой и дочерью, а „город“ Бургачан — это один восьмидесятилетний старик… Когда-то на реке Поповке проживала семья одулов, но она вся вымерла, и теперь там на территории в тысячу километров нет ни одного человека…»

Это бесстрастное описание надолго врезалось мне в память. Но одно дело прочитать, а другое — увидеть самому эти «населенные пункты» и их обитателей, чьи ближайшие соседи живут за 400 километров. Смотреть, как однообразно тянется бескрайняя пустошь и вдруг — всего за каких-то полчаса пути — кончается тайга и начинается лесотундра. Чернолесье сменяется разнотравьем. Серые елки — все ниже; скоро покажется холм, на котором растет самая северная ель. Рядом с ней принято фотографироваться. На открытках, продающихся в Фэрбенксе, так и написано: «Самая северная ельтм». Куцая, как будто кем-то обглоданная хвоя. Дальше пойдут одни кустарники: полярная ива, карликовая береза. Кочки, покрытые ягелем и пушицей. Всюду ягоды, садишься и видишь: подмороженная с прошлого года брусника, красновато-охряная морошка. На карте эту местность стоило бы отметить изображением ягоды или гриба. Все вернее, чем «город Зашиверск».

Хребет Брукс за ним — северный тундровый склон. Дальний, дикий, крайний… Островки летнего снега белеют, точно клочья заячьей шерсти. Евражка, выпрыгнув из норы, застывает столбиком на обочине, пока его (ее?) напарник (напарница?) трусит по мякоти тундры в поисках корма. Багажник, прикрепленный к крыше джипа, отбрасывает тень, похожую на рога карибу. От Чукотки Аляску отличают две вещи, вернее, отсутствие двух вещей — кедрового стланика и оленеводства. За оленями здесь никто не присматривает, никто не загоняет их в кораль. И беспризорное стадо шарахается от неведомой опасности прямо под колеса автомобиля. Тормози, тормози. Дорога забегает вперед, перелистывает пейзажи, карабкается по крутому взлобку, чтобы узнать, что дальше. Дальше, как водится, тишина. Но где-то в стороне от магистрали еще шумит Юкон, одна из великих северных рек. По ее берегам цветет иван-чай, чье английское имя (fireweed) ассоциируется с другим летним счастьем — светлячками (fireflies). Огненный сорняк, растение-светлячок.

Шумит Юкон, цветет иван-чай. Розовое море до горизонта. Там, за форпостом под названием Russian Mission, пролегла граница между эскимосской землей и угодьями атабасков. Два народа живут бок о бок, но общего между ними мало. Эскимосская культура во многом похожа на чукотскую (недаром здешняя устная традиция сплошь состоит из преданий о чукотско-эскимосских войнах). А индейцы-атабаски (самоназвание «на-дене»), по мнению некоторых этнографов, приходятся дальними родственниками кетам (самоназвание «дянь»), живущим на Енисее. Стало быть, предки этих индейцев и были первыми русскими освоителями Америки. Только — не русскими и не Америки. Речь о доисторической Берингии, о культурах Дорсет и Туле. Ни России, ни Америки тогда не было и в помине. Если же кто непременно хочет напасть на русский след, далеко ходить не надо: есть потомки русских миссионеров и крещенных ими эскимосов с русскими именами. Есть деревня староверов, попавших сюда через Харбин с заездом в Парагвай. Есть мужики в зипунах и девки в сарафанах, изъясняющиеся на каком-то странном, архаичном диалекте русского языка с примесью местных наречий — вроде чуванцев из Маркова. Все это есть, но только не в поселке Русская Миссия. Тут земля атабасков. На участках вокруг домов валяются лосиные рога, сушатся рыболовные сети, стоят мотонарты. Всюду резные тотемные столбики с изображением священного ворона. Дымокуры, засольные чаны, вешала для юколы, инструменты для выделки шкур. В отличие от континентальных индейцев атабасков не выселяли в резервации, где жизнь вращается вокруг казино и беспошлинных сигарет. Они остались на своей земле и, если верить трапперу, к которому привел нас в гости Джей, живут, как жили всегда. Летом рыбачат, охотятся, собирают ягоды, а зимой пьют самогон, смотрят телевизор, играют в лото. «Все-таки последние три вряд ли можно назвать традиционными занятиями», — возразил было Мишка, но траппер Том смерил его недобрым взглядом. «Нет, у нас это традиция».

Хижина этого дяди Тома — двухэтажный сруб, страшно захламленный; в прихожей развешаны рысьи, волчьи и заячьи шкуры, на комоде стоят бутылки с заспиртованными зародышами, добытыми из брюха беременной волчицы (особо ценный трофей!). Сам Том — долговязый малый с бегающими глазами и гнусавым голоском. Один из нескольких бледнолицых в этом индейском поселке. Джей отрекомендовал его как исключительно интересного собеседника. «Настоящий писатель!» Но тут, похоже, все писатели. Каждый второй пишет «большую книгу об Аляске». Возможно, это тоже традиция. Как самогон и лото. Если писать, только большую книгу, а если произносить, то не реплику, а целый монолог. Здесь, на краю света, достаточно пространства и времени, чтобы мысли человека могли уложиться в длинную обкатанную речь. Северный климат позволяет слову выкристаллизоваться. Монолог Тома о том, как лучше промышлять пушного зверя, мне малоинтересен, но Джей не хочет уходить, слушает завороженно. Видно, что траппер вызывает у него уважение, если не сказать восхищение.

* * *

Как и было обещано, в конце Панамериканской магистрали нас ждал поселок с постоянным населением в двадцать пять человек, но выглядел он иначе, чем «соседние» Уайзмен и Колдфут. Вместо воспетого Джеком Лондоном белого безмолвия мы увидели заполярный Лас-Вегас — памятник алчному духу предпринимательства и всемогуществу денег. Дивное диво, выросшее не просто на пустом месте, а на линзе вечной мерзлоты. Город-сад, но с перегоревшей лампочкой в букве «с». Короче, Прудо-Бей, эпицентр аляскинской нефтяной лихорадки. Помимо двадцати пяти постоянных жителей здесь обитают двадцать тысяч сезонщиков из нижних сорока восьми штатов. В 1968 году в окрестностях поселка Дедхорс открыли газонефтяное месторождение, и с тех пор газлифты и насосные станции не прекращают свою работу. Для приезжающих сюда по контракту (кто на три недели, кто на два месяца) возведен целый вавилон временных построек, несколько смахивающий на театральную выгородку. Тут есть и рестораны, и кинотеатр, и спортивный комплекс, и библиотека. Зимой, когда море Бофорта промерзает настолько, чтобы выдерживать вес тяжелых конструкций, полярную ночь освещают красочные эмблемы нефтяных компаний. Но при свете полярного дня Прудо-Бей напоминает не столько Лас-Вегас, сколько городской пейзаж из фильма Антониони «Красная пустыня». И пускай местный экскурсовод, один из двадцати пяти коренных жителей, бубнит свое «жить стало лучше, жить стало веселее». Нас греет другая мысль: Прудо-Бей — это значит, что мы добрались до самого северного из океанов. «Вот ты доехал до Ultima Thule со своим самоваром» (кстати, ведь ранняя эскимосская цивилизация называлась именно Туле).

Итак, море Бофорта. Окраинное море Северного Ледовитого океана. В день нашего приезда там было солнечно, температура воды поднялась до 38 градусов по Фаренгейту (5 градусов по Цельсию), так что купаться — по словам бодряка-экскурсовода — было в самый раз. Мы и искупались: с радостным визгом полезли в воду, проплыли саженками ровно полтора метра и поняли, что пора на берег — согреваться необъяснимо популярной в этих краях водкой «Магаданская» (уменьшительно-ласкательное — «Мэгги»). За купание в Ледовитом нам выдали сертификаты (дипломы? почетные грамоты?), свидетельствующие о том, что отныне мы действительные члены клуба моржей штата Аляски. Нам, моржам, все нипочем, мы выбираем «Мэгги». Далее — везде.

На следующий день меня разбил радикулит, а Мишка слег с температурой.

4

Барроу, самый северный населенный пункт в США, представлялся мне чем-то вроде чукотского поселка Энурмино, запечатленного в документальном фильме Алексея Вахрушева. Богом забытое место на краю света. Полное отсутствие инфраструктуры за исключением одного-единственного магазина, где за баснословные цены продаются гнилые яблоки и другие «продукты с материка». Повальный алкоголизм, безработица, рекордный уровень суицидов. Раз в неделю в село приплывает небольшая баржа, и шкипер-цыган разворачивает торговлю залежалым секонд-хендом. Раз в год прилетает вертолет, и детей в принудительном порядке забирают в интернат. Словом, мое воображение рисовало знакомую картину безысходности.

Оказалось: так, да не так. Сходство есть, но до него нужно докопаться. На первый же взгляд Барроу — образец процветания по сравнению с Энурмино. И то сказать, эти две точки несравнимы даже по численности населения: в Энурмино живет около трехсот человек, а в Барроу — четыре тысячи. Так что, хотя люди с Большой земли и называют Барроу поселком, на самом деле это город, причем город древний. Возможно, один из самых древних на Северо-Американском континенте. Археологические исследования показали, что он существует примерно с VI века нашей эры. Правда, памятников древнеберингоморской культуры здесь немного. Есть арка из китовых костей, есть кожаный, подбитый китовой костью умиак[32], есть какие-то насыпи, свидетельствующие о существовании доисторической бирниркской культуры. В начале 60‐х под этими насыпями обнаружили останки многокамерных полуподземных жилищ, а в них — сланцевые орудия, наконечники гарпунов из моржового клыка, собачьи упряжки; вскоре все эти экспонаты перевезли в Фэрбенкс. Куда больше в Барроу достопримечательностей современных: столб-указатель с названиями городов и расстояний до них (Лондон — 3865 миль, Мехико — 4996 миль, Сингапур — 7302 мили), полярная станция, гараж-музей таксидермиста Джо, однокомнатный Центр инупиатского культурного наследия, магазин промтоваров, фургоны-рестораны Pepe’s Mexican Food, Sam and Lee’s Chinese Restaurant, Osaka Sushi, Arctic Pizza. Библиотека, почтамт, пожарная часть, полицейский участок. Словом, цивилизация. Радует и то, что ни в какие интернаты здешних детей не увозят: в городе имеется не только среднеобразовательная школа, но и вуз — Илисагвикский колледж. Короче, это вам не Энурмино. Кстати, про Барроу в свое время тоже сняли фильм, только художественный. Фильм ужасов «Тридцать дней ночи». У американцев из нижних сорока восьми штатов город Барроу, если они вообще о нем слышали, ассоциируется в первую очередь с этим ужастиком. Так нам сказал местный житель по имени Эдвин Дональдсон. Узнав, что я никогда не смотрел «Тридцать дней ночи», он сильно удивился, но, опомнившись, тут же посоветовал: «И не смотрите».

«Вообще-то таких, как вы, у нас называют туристами-террористами, — продолжал Эдвин, — но вы приехали без тургруппы, и это большой плюс. Тех, кто приезжает с тургруппами, мы попросту игнорируем. А у тех, кто сам по себе, есть шанс найти с нами общий язык. Мы любим независимых искателей приключений. Мы сами такие. Каждый день в Барроу — это приключение. Спросите хотя бы у таксидермиста Джо, он подтвердит…» Мы сидели в пиццерии Arctic Pizza, пили какую-то слабогазированную мерзость, и чем дольше он говорил, тем труднее мне было избавиться от навязчивой мысли: зачем я сюда приехал? Но потом в слабогазированный напиток добавили энное количество водки «Мэгги», и горестные думы понемногу оставили меня. Я был готов к знакомству с Барроу.

Сам Эдвин вполне мог бы сойти за террориста из тех, что строчат манифесты и рассылают бомбы по почте. Эдакий аляскинский Унабомбер. Человек неопределенного возраста, он был одновременно похож на Деда Мороза и на великана по прозвищу Челюсти из фильмов про Джеймса Бонда. Белая борода, красный мясистый нос, обмороженные щеки в варикозных прожилках. Добродушно-жутковатая улыбка до ушей, обнажающая два ряда железных зубов. В прошлом богатырское, а ныне расплывшееся тело, упакованное в матерчатый комбинезон. Что же это все-таки за типаж? То ли террорист Теодор Качинский, то ли Джон Макленнан, главный герой книги «Сон в начале тумана». Рытхэу утверждал, что персонаж Макленнан имел реального прототипа: такие люди существуют. Но в книге канадец Макленнан до конца взвешен и рассудителен, а во второй части романа он, как полагается, становится строителем коммунизма и, стало быть, олицетворяет все черты идеального человека. Он непогрешим. Если же попытаться представить, каким должен быть человек с такой судьбой на самом деле, получается некто странный, если не сказать, помешанный. Даже если он и не был таким вначале, рано или поздно он должен свихнуться. И Эдвин действительно производил впечатление помешавшегося.

Разумеется, он тоже был писателем. Причем, в отличие от траппера Тома, интересовался не только собственными писаниями; любил поговорить о книгах. Возмущался, что эскимосская тема в американской литературе обойдена вниманием. У Джека Лондона про эскимосов — почти ничего. У Сэлинджера рассказ с многообещающим названием «Перед войной с эскимосами» оказывается совсем о другом. Но особенно отличился автор «Моби Дика»: его герой Квикег — гениальный гарпунщик, китобой — должен был быть эскимосом, а вместо этого Мелвилл сделал его каким-то полинезийцем. Беда в том, что у эскимосов нет своего национального писателя. Таковым мог бы стать он, Эдвин Дональдсон (хотя эскимос он только наполовину). Но мы живем в век синдрома дефицита внимания, большие книги уже давно не в чести. Теперь человечеству нужны не романисты, а блогеры. А у него в избушке интернет еле-еле работает, какой уж тут блог…

Вдохновившись беседой с Эдвином, я решил по возвращении в Нью-Йорк непременно перечитать «Моби Дика». В студенческие годы это была одна из моих любимых книг. А еще раньше, будучи советским школьником, я любил Рытхэу. И теперь, готовясь к поездке на Аляску, я загрузил на киндл одну из его последних вещей — роман «В зеркале забвения». Читал в самолете, и мне показалось, что это умная, трезвая проза, уже не стесненная необходимостью втискиваться в прокрустово ложе соцреализма. Книга, полная самоиронии, грусти, щемящих подробностей прошедшей жизни. Продолжение трилогии «Время таяния снегов», написанное почти сорок лет спустя, а заодно и саморазоблачение. События, уже описанные в трилогии, теперь подаются без идеологической ретуши, без тошнотворного сюсюканья. Тут же и покаяние: дескать, всю жизнь врал и стыдился своего вранья, но иначе было нельзя. Учитывая, что до него чукотской литературы вообще не существовало, никаких претензий к Рытхэу быть не должно. Писал, что и как мог, спасибо на том. Тем более что ничего особенно ужасного в его советских книгах вроде не было: ну да, гладко-приторно, со всеми положенными вставками (наподобие обязательных ссылок на корифеев в любом советском учебнике), но и настоящего — точных, ярких описаний времени и места — в его романах тоже достаточно. Так что взятки гладки, но теперь от этого беспрестанного оправдывания («Время было такое, не мог по-другому…») читателю становится не по себе. Зачем оправдываться? Ему лучше знать. А мне, до сих пор лелеющему воспоминания о чтении в детстве, лучше не знать. Пусть все это останется за кадром (на совести автора), а на первый план выйдет другое. Например, замечательный портрет писателя Геннадия Гора, который одно время покровительствовал молодому Рытхэу. В третьей части «Времени таяния снегов» Гор был выведен под именем Георгий Лось, а в «Зеркале забвения» он фигурирует (отражается) уже под своим настоящим именем.

И снова вспомнился давнишний разговор о параллелях между японской и чукотско-эскимосской культурами (в Барроу эта тема всплывала неоднократно). «Из чукотской жизни невозможно написать пьесу: персонажи часами молчали бы на сцене», — пишет Рытхэу. Спорное утверждение. Но даже если согласиться, что для европейской театральной традиции такая пьеса малопригодна, для японского театра она подошла бы как нельзя лучше. Эта мысль пришла мне в голову, когда мы смотрели «культурное шоу» в Центре инупиатского наследия. Эскимосский танец-пантомима под стук бубна и монотонное пение неожиданно напомнил мне мистерии японского театра но. И потом, разглядывая статуэтки из моржового клыка в домашнем музее таксидермиста Джо, я не мог отделаться от мысли, что косторезный промысел вполне мог бы занять почетное место в списке японских «высоких искусств». Путь чая, путь благовоний, путь цветов… И путь клыка. Тот же скрупулезный, ритуализованный подход к искусству; мастерство, возведенное в абсолют.

Скульптуры из моржового клыка поражают техническим совершенством, сложностью композиций, сюжетным разнообразием. Поражает и масштабность творческого замысла: в работах эскимосских и чукотских мастеров-косторезов — Гемауге, Вуквутагина, Хухутана, Туккая и других — находит выражение вся многоступенчатая космогония жителей Арктики, их никем не управляемый, но густо населенный космос. В Барроу резьбой по кости занимаются не первую тысячу лет, однако спрос появился сравнительно недавно. И теперь резчики пользуются станками, а морские охотники бьют моржей не столько ради мяса, сколько ради клыка. Нормальное превращение искусства в бизнес. Новая продукция расходится по галереям-бутикам Северной Америки (в центре Монреаля эти галереи попадаются чуть ли не на каждом шагу). Серьезных же коллекционеров интересует в первую очередь «старая школа» — статуэтки, чей возраст оценивается в несколько столетий. «Ради этих древностей, — рассказывал Эдвин, — у нас в свое время перекопали весь поселок».

Нас водили в косторезную мастерскую, показывали там светоотражающие пластины с продольными прорезями и тесемками — прототип солнечных очков, которые, как выяснилось, дали человечеству именно эскимосы (среди других эскимосских изобретений — подгузник, козырек и коктейльная трубочка, причем два последних делались из костей животных, а подгузник — из ягеля). Показывали и каяк из китового уса. Все-таки поразительно: на этих байдарах жители Арктики в одиночку выходили в открытое море, покрывали огромные расстояния. Плавать при этом не умели. Если попадешь в ледяную воду, умение плавать тебе все равно не поможет. На случай, если байдара даст течь или если ее унесет сильным течением и у охотника не будет возможности выплыть, брали специальный нож — для самоубийства. Инуитский вариант харакири. «Вот тебе и весь ритуал».

Впору строчить очерк с кричащим названием вроде «Арктика — родина самураев». Подозреваю, что идея не нова: о боевых традициях чукчей и эскимосов писал не один этнограф. Известно, что инуитские дети рано начинали обучаться военному искусству, причем методы обучения были самыми суровыми. Если ребенок плакал, будь то от голода, от холода или от боли, говорили, что он позорит родителей, плохо его воспитавших. В случае поражения в бою воин должен был покончить с собой прежде, чем его возьмут в плен; если же он проявлял малодушие, ответственность ложилась на его жену: кодекс чести требовал от женщины заколоть себя и своих детей. Покончить жизнь самоубийством должен был и тот, кого уличили в краже. Когда старый человек чувствовал, что становится обузой для семьи, он принимал решение «уйти за облака» и нередко просил о помощи своих детей. Убийство родителя, пожелавшего умереть, считалось высшим проявлением сыновнего долга.

Выходит, родство культур, к которому я все время возвращаюсь, — не только в любви к сыроедению или в горловом пении, характерном как для инуитского шаманства, так и для японского дзен-буддизма; не только в стоической сдержанности и негласном запрете на слишком бурное проявление чувств, но и в безжалостном отношении к себе, во всегдашней готовности добровольно расстаться с жизнью. Это — кодекс самурая, и он абсолютно созвучен культуре Арктики.

Нефтяной бум перевернул здешнюю жизнь с ног на голову. Жители Барроу разбогатели; теперь у них есть телевизоры, компьютеры, продукты с материка. Старикам нет больше нужды уходить за облака раньше времени: в поселке работают больница и дом престарелых. Но демографические показатели неутешительны: уровень самоубийств упал среди пенсионеров, зато неслыханно подскочил среди молодежи. В 2007 году Барроу и другие эскимосские селения оказались в списке самых «суицидальных» мест в мире. Если верить Эдвину, данная тенденция свидетельствует о грядущей гибели всей арктической цивилизации, кое-как пережившей золотую лихорадку, а еще раньше — охоту за пушниной и китобойный промысел (олицетворение дьявола в образе капитана Ахава). Нефтяная лихорадка оказалась самой губительной. Строительство нефтепровода перебросило эскимосов в новый прекрасный мир, где деньги текут рекой, и выбило почву у них из-под ног. Искусство выживания в экстремальных условиях — главное достижение инуитской культуры — внезапно оказалось ненужным. Центр превратился в окраину; древний инупиатский город Барроу, полностью перестроенный и оснащенный спутниковой связью, предстал бесприютным захолустьем. Цивилизация гибнет, и новое поколение принимает поражение в согласии с традицией — по-самурайски.

Но есть и другое мнение: дело вовсе не в экзистенциальном кризисе, а в элементарной неприспособленности молодых к жизни в тундре. Замерзают, тонут, стреляются из охотничьих ружей. Трудно понять, где суицид, а где несчастный случай. Впрочем, бывало и хуже — голодные зимы, эпидемии, во время которых погибало почти все население. И все-таки кто-нибудь обязательно выживал, продолжал бить в бубен. По словам инуктитутской писательницы Рэйчел Китсуалик, в традиционной религии эскимосов нет верховного божества, к которому можно взывать о помощи, но нет и вечного наказания в огне — удела неверующих, а значит, во что бы ты ни верил, есть надежда, что все еще обернется счастливым образом.

* * *

Весь день шел дождь со снегом, а в полночь над линией горизонта появилось солнце. Казалось, оно выпало вместе с виргой[33] из слоисто-дождевых облаков. Его лучи тянулись почти параллельно земле, озаряя кроны карликовых берез и дальние сопки каким-то неправдоподобным светом. Разбуженная листва вспыхивала золотисто-коралловым, а над этой яркой полосой вырисовывались лиловые и темно-розовые облака. Такие пейзажи обычно видишь только на скринсейверах: неделикатное напоминание «Майкрософта» о том, что жизнь проходит мимо; что, пока ты тут топчешь клаву, где-то полыхают зарницы, шумят водопады и немецкие велосипедисты, отважившиеся на двухгодичный пробег от северной оконечности Аляски до Патагонии, испытывают жизнь на прочность, определяя свободу как вовлеченность в Lebenswelt. И пока они крутят педали, земное пространство расступается перед ними, становится все необъятней, но отсюда не понять, что далеко, а что близко. Глазомеру не за что зацепиться, перспективу сдувает ветром. Путник доверчиво вглядывается в мнимую близость горных вершин в снежных прожилках, и его слезящийся взгляд легко присваивает огромные расстояния. «Для ног далеко, а для глаз близко», — гласит эскимосская поговорка. Обозримый простор кудрявится низким кустарником, снежит арктической пушицей, хлюпает бочажками. Открывается вид на испещренную ягодой болотистую луговину. На галечную косу, где до недавнего времени стояли яранги из плавникового дерева, крытые моржовой кожей, освещаемые мигающим пламенем моховых фитилей, и пахло смесью дыма с мочой, в которой вываривали лахтачьи ремни. Там, у кромки берега, прибой слизывает ракушки, перебирает водоросли, разбивается о валуны. Там есть базальтовые скалы, напоминающие не то трубы органа, не то архитектурный ансамбль Ангкор-Ват. У эскимосов возникают и другие ассоциации: скалы — это каменные люди, собратья местного Лота, превратившиеся в духов-хранителей. Пока они здесь, все остальное тоже останется как есть. Обмелевшая лагуна, высыхающая желтая пена береговой линии, отполированные волнами камни, похожие на тучное туловище распластавшегося моржа. Зимой — торосы, заструги, «белое безмолвие», а летом — равнина, поросшая чахлым тальником, моховые кочки, полчища комаров. Впрочем, там, где Северный склон подходит вплотную к морю Бофорта, комары уже не докучают. Слишком холодно для комаров. Здесь даже в самый разгар лета можно увидеть, как отходит припай, как откалывается кусок льда и, опрокинувшись, голубоватым днищем кверху плывет, потрескивает. У берега собираются кайры и утки; то тут, то там из воды высовывается голова сивуча. Открывается вид на птичий базар, на скалу, облепленную чайками, точно белыми цветами. На береговую отмель, на тюленье лежбище. Если европейское религиозное сознание построено на дихотомии «земля — небо», то у береговых эскимосов основная дихотомия «земля — море». Море — это и благо, и зло, и голая экзистенция.

Ночью в залагунной тундре — минусовые температуры, даже в середине июля. Натягиваешь несколько шерстяных свитеров и зимнюю шапку, забираешься в спальник с головой, после чего всю ночь стучишь зубами. Чтобы согреться, рекомендуется проделать следующее: достать из костра раскаленный камень, завернуть его в мокрое полотенце и заложить в спальник (это называется «эскимосская грелка»). Ледяной ветер бешено раскачивает палатку. Ты откидываешь полог и, завернувшись в три слоя, выползаешь наружу. Вглядываешься в дальний свет маяка над ледовитым океаном, чувствуешь себя «полярным исследователем», но… Это всего лишь скринсейвер, привет от «Майкрософта». Оторвись от экрана, выключи монитор. Полночное солнце теперь не так ярко, и, хотя полярный день еще продолжается, золотисто-коралловый свет ушел.

2016

Часть 2. Путем чая