Байер умолк; взгляд его больших глаз был устремлен к горящей на столе лампе, а выпускаемые им невесомые дымные облачка поднимались к потолку, сопровождаемые его раздумьями.
– Все верно, человеку и впрямь порой деревья живыми представляются, – поддержал собрата ризенбургский лесничий. – Я по себе это знаю. Однажды, несколько лет назад, я выбрал деревья для порубки. Сторож-полесовщик пойти не смог, так что пришлось мне самому приглядывать за лесорубами. И вот подступаются они с топорами к красавице-березе; ни единого изъяна не было на ее белой с пятнышками коре, и стройна она была, как гордая девушка. Посмотрел я на нее, и мне почудилось – вы только не смейтесь! – будто кланяется она мне до самой земли, веточками своими меня обнимает и шепчет: «Почему хочешь ты загубить мою молодую жизнь, что плохого я тебе сделала?» И тут врезалась со скрипом в ее тело острая пила. Не знаю уж, что я такое крикнул, однако точно помню, что хотел остановить работников… Но когда они удивленно взглянули на меня, я устыдился и велел им продолжать, а сам сбежал в лес. Добрый час блуждал я там и все терзался мыслью, что, может, и впрямь береза просила пощадить ее. Когда же я наконец вернулся, она лежала уже на земле, и ни один листочек ее больше не шевелился; она была мертва. Меня охватило такое отчаяние, словно я собственными руками убил живое существо. Много дней ходил я сам не свой, но никому об этом не рассказывал; да я и сегодня бы промолчал, если б речь о подобном не зашла.
– Вот и со мной нечто такое приключилось, – подхватил звучным голосом пан Байер. – Велели мне дичь в замок доставить. Ну, пошел я, значит, охотиться. И вижу серну. Красивое животное… ножки словно точеные… Она весело оглядывалась по сторонам и щипала траву. Жалко мне ее стало, но я одернул себя: «Прекрати, дурачок, что это с тобой?!» Я выстрелил, но рука у меня дрогнула, и я ранил бедняжку в ногу. Когда она упала, собака моя сразу к ней ринулась, однако же я ее остановил, сам решил подойти. Передать вам не могу, какое страдание выражал взор этой зверушки! Серна как будто умоляла меня не убивать ее. Но я достал нож и вонзил ей в сердце; судорога пробежала по ее телу – и бедняжка умерла. С тех пор я… Хотя и стыжусь этого…
– С тех пор батюшка не охотится на серн! – выпалил Орлик.
– Так и есть. Стоит мне прицелиться, как я вижу перед собой ту раненую серну, вижу жалобные ее глаза, – и боюсь промахнуться и только ранить животное; нет уж, пускай лучше бегает на воле.
– А вы бы злых зверей убивали, а добрых, которых жалко, отпускали! – предложил Вилим, еле сдерживая слезы.
– Ну, в каждом звере есть и хорошее, и дурное, в этом животные и люди схожи. Неправильно думать, будто зверь, который выглядит смирным и приветливым, непременно добр, а тот, который нам не нравится, – зол и жесток. Внешность почти всегда обманчива. Люди часто бывают несправедливы, они готовы отвернуться от того, что кажется им некрасивым и неприятным, но восхититься тем, что им по нраву. Как-то в Градеце должны были казнить двух преступников. Один был красавцем, второй – уродом, к тому же мрачным и свирепым на вид. Первый убил своего товарища, заподозрив, что тот соблазнил его жену. Второй был моим земляком; я навестил его, уже приговоренного к смерти, в тюрьме и спросил, не надо ли передать что-нибудь его родне, – я, мол, рад буду оказать ему такую услугу. Он разразился диким хохотом, замотал головой и ответил: «Я – и родня?! Да у меня даже знакомых нет». Потом отвернулся, посидел, укрыв лицо в ладонях, и вдруг вскочил. Заложил руки за спину и спросил: «Вы и правда сделаете то, о чем я попрошу?»
«Конечно!» – ответил я без раздумий.
И тут его лицо выразило такую безысходную печаль, что я сразу решил сделать для него все, что будет в моих силах. Этот человек уже не выглядел отвратительным злодеем и даже вызывал сочувствие. Он, судя по всему, угадал перемену моего настроения, потому что схватил меня за руку и взволнованно проговорил: «Если бы вы этак вот поддержали меня три года назад, я не оказался бы здесь. Почему, почему мы не встретились раньше? Почему мне встречались лишь те, кто хотел втоптать меня в грязь, кто насмехался над моим уродливым лицом и отравлял мою душу полынной горечью и ядом?! Мать не любила меня, брат прогнал прочь, сестра стыдилась меня, а та, которой я, как мне думалось, был дорог, та, за которую отдал бы я десять жизней, если бы они у меня были, и за одну ее улыбку достал бы звезду с неба, издевалась надо мной и всячески дурачила. Когда же я захотел услышать от нее то, о чем судачили уже все вокруг, она выставила меня за дверь, как собаку!»
И этот всеми отринутый человек зарыдал, точно дитя. А потом отер слезы, снова взял мою руку и тихо промолвил: «Будете в Маршовском лесничестве, пойдите туда, где стоит над пропастью одинокая ель. Передайте ей привет от меня, да не забудьте поклониться птицам, что летают вокруг, и высоким горам. Там, под еловыми ветвями, я, бывало, проводил короткие летние ночи и только этой ели говорил то, что не говорил ни единой живой душе; да, лишь там я не чувствовал себя отверженным…»
Он замолчал, сел на скамью и не произнес больше ни слова. Даже не взглянул на меня. Я покинул его опечаленный; люди проклинали его, кричали, что такой урод заслуживает смерти, что его подлая натура проявляется уже и в том, что он не хочет никого видеть и отказывается встречаться даже со священником, что он строит злобные гримасы и высовывает язык, что на казнь он идет как на праздник. А красавцу все сочувствовали, распевали песенку, сочиненную им в тюрьме, желали для него помилования – ведь хотя он и застрелил своего приятеля, но виновата во всем была ревность! Не то что тот, другой, который убил бедную девушку просто так, из-за дурного нрава; к тому же, по слухам, ему и прежде приходилось убивать людей. Каждый судит по-своему; сколько голов, столько и умов. Один человек видит вещь так, а другой – совсем иначе, потому трудно бывает твердо решить, кто прав, а кто виноват. Все известно только лишь Богу, Он читает в человеческих сердцах и судит всегда по справедливости. Он понимает язык зверей, знает путь каждого мураша и устройство любой былинки. Ветер подчиняется Его приказам, и воды текут туда, куда Он им повелит.
Лесник умолк, его трубка погасла. Глаза пана Байера ярко блестели, и лицо его казалось озаренным ласковыми лучами осеннего солнышка, которые согревают горную долину, все еще покрытую зеленой травой и усеянную цветами, хотя на соседних вершинах уже лежит снег.
Какое-то время все молча смотрели на лесничего. Наконец бабушка проговорила:
– До чего же хорошо вы рассказываете, пан Байер. Точно проповедь читаете. Однако пора нам уже отправлять ребятишек спать. Ваш сынок наверняка устал с дороги, да и вы тоже; остальное завтра обсудим.
– Орлик, может, отдадите этого сарыча моему филину? Вам-то с отцом он ни к чему… – предложил ризенбургский лесничий, вешая на плечо ружье.
– Конечно! С радостью!
– Мы его вам завтра утром сами занесем! – сказали мальчики.
– А как же школа?
– Я позволила им завтра пропустить учебу, чтобы они могли побыть с нашим редким гостем, – объяснила пани Прошекова.
– Что ж, тогда, пожалуй, и я оставлю своих птенчиков дома, чтобы вам было с кем пошалить. Приходите! Спокойной ночи! Будьте все здоровы!
Любезный «собрат из долины», как иногда называл его пан Байер, пожал друзьям руки, свистнул Гектора, который очень полюбился Орлику, и ушел.
Поутру, пока дети еще спали, Орлик успел сбегать к плотогонам, с которыми они сюда приплыли. После завтрака Байер с ребятами отправился в лесничество, а бабушка и Барунка с Аделкой – в трактир, попрощаться с Якубом Милой. В зале было не протолкнуться: матери и отцы, провожавшие солдат, друзья, сестры и знакомые… И хотя все друг дружку утешали, а Кристла с отцом и помогавший им Мила то и дело наполняли кружки и стаканы, хотя то тут, то там раздавались веселые песни, никто из присутствующих не пьянел. Все было иначе, когда парни только шли в город, в рекрутскую контору. Тогда, украсив шапки веточками хвои, они голосили, пели и пили, чтобы заглушить, утопить в вине свой страх. У парней оставалась еще капелька надежды – даже у самых ловких и рослых из них. Вдобавок им льстило внимание девушек, их согревала родительская любовь, которая в такие моменты горячим источником вырывается из потаенных глубин, они гордились замечаниями, что отпускали односельчане: «Ох, этот точно не воротится! Такой парень – стройный, как сосенка, да еще и сложен хорошо, этакий солдат любому офицеру пригодится!» Подобная толика сладкого тщеславия чуть разбавляла собой горький напиток неизбежности, который подносила им судьба. Но то, что могло подсластить удел, ожидавший здоровяков, казалось горькой отравой их ровесникам, которым рекрутство явно не грозило из-за каких-либо физических недостатков. Многие из них даже хотели попасть в армию – так преследовали их насмешками будущие солдаты. «По тебе-то маме твоей не плакать, какая там присяга, ты ж росточком собаке по колено!», «Подавайся в кавалерию, ноги у тебя кривые, как рога у вола!» – такие издевки хлестали не хуже кнута.
Бабушка вошла в трактир, но в зал проходить не стала, и не потому, что там было душно, нет, – ее испугала гнетущая скорбь, что тучей нависала над присутствующими и отражалась на всех лицах. Она чувствовала то же, что и заплаканные матери, которые или ломали руки, молча переживая боль разлуки, или громко, в голос, рыдали. Она понимала, каково сейчас девушкам, не решавшимся вслух сказать о своем горе и смотревшим сухими глазами на бледных своих возлюбленных, которые пили, не пьянея, и становились все печальнее и задумчивее; кое-кто пытался петь, но слова песен не хотели срываться с губ. Бабушка знала, о чем думают мрачные отцы семейств, понуро сидевшие за столами: они были погружены в невеселые мысли о том, как им найти замену своим работящим сыновьям, как пережить долгую – четырнадцатилетнюю – разлуку с ними.
И бабушка с детьми вышла в садик и села под дерево.