Багратион. Бог рати он — страница 4 из 6

По образу и подобию Суворова

Из русских генералов лучше всех Багратион,

Наполеон

Глава первая

Гатчинское лето, как повелось уже в течение последних четырех лет, завершилось большими маневрами и парадом войск. Вечером предстоял фейерверк и бал прямо в парке, под открытым небом.

Настроение у Павла Петровича с утра было восхитительным. Он первым появился на просторной лужайке у дворца, когда полки еще не подошли, и на линейке, вдоль которой должен был состояться церемониальный марш, находились лишь солдаты лейб-егерского батальона. Все как на подбор — стройные, рослые, одетые в зеленые двубортные кафтаны, из-под которых выглядывали камзолы такого же цвета.

Пуговицы на мундирах — желтые. На головах егерей — треугольные шляпы без обшивки, но с кистями желтого же цвета на углах. На правом плече каждого — желтые гарусные аксельбанты.

Но нет, император оказался на плацу не первым — вдоль линии быстро шел ему навстречу в сопровождении двух офицеров шеф батальона князь Багратион. На нем, генерале, как и на подпоручике и прапорщике, что вышагивали чуть поодаль, была та же форма, но аксельбанты и широкие позументы на шляпе золотого шитья.

Князь и офицеры вышагивали, высоко поднимая носки и твердо припечатывая землю каблуками. Лики их были неподвижны, но в то же время исполнены того высочайшего вдохновения, что, в представлении императора, должно было выражать неколебимый воинский дух.

— Раз-два, раз-два! Левой-правой, левой-правой, раз-два! Ноги прямо, носки вон! Раз-два… — не удержался государь и сам, повинуясь собственной команде, двинулся навстречу шефу своего главного в Гатчине и Павловске охранного батальона.

Павел наконец высоко вскинул трость и дал команду остановиться.

— Князь Багратион! — произнес он. — Я восхищен выправкою и внешним видом моего батальона. Прикажите от моего имени выдать нижним чинам по чарке водки и по фунту говядины. Я видел: вчерашний день егеря на маневрах показали образцы в атаке колонною, а также и в рассыпном строю. Как вы знаете, князь, рассыпной строй не введен мною в новый устав войск. Но для егерей — метких охотников, долженствующих действовать подчас в условиях пересеченной местности и нередко в одиночку, — я повелел сделать исключение. Вернее, вменить в правило: действовать расчетливо, проявляя личную сметку и отвагу. А под вашим, князь, предводительством маневр сей доведен до совершенства!

— В том — не токмо моя заслуга, но, смею заметить вашему величеству, опыт недавнего Италийского и особенно Швейцарского похода, — произнес Багратион. — Горы, теснины. И солдат — на узкой тропинке, окруженный скалами, за каждой из которых — неприятель. Тут не на строй надежда — лишь у каждого на самого себя.

Взор императора обратился в сторону парка, аккуратно расчерченные аллеи которого уходили далеко в глубь лесов.

— Там, на войне, мне докладывали, проявлялось немало вольностей, — неожиданно произнес Павел. — Вы знаете, я многое, порушенное самоуправством, вновь ввел в караульную и боевую службу. Одно нарушение внешнего вида солдат сколько испортило мне крови! Но то, что окажется необходимым применить здесь, в условиях летней лагерной жизни, я не стану запрещать. Рассыпной строй — не знаю, как в бою, но для охраны территории, на коей проживает императорское семейство, — самая наивыгоднейшая форма несения караула. Дворцовый парк — это деревья, беседки, впадины и горки. Разве не трудно злоумышленнику сие преодолеть, за ухищрениями природы запрятаться и невидимым объявиться во дворце? Но я — хитрее: за каждым стволом и увалом — мои славные егеря, моя неусыпная стража! Не так ли, любезный князь?

— Совершенно правильно ваше величество изволили определить основную тактику поведения батальона в условиях боевой тревоги, — подтвердил Багратион. — Именно этому я постоянно обучаю солдат: действовать смело, неожиданно, сообразуясь не токмо с общею командою, но в первую очередь исходя из того, кто перед тобою в данный момент неприятель и как его ловчее поразить.

— Спасибо, князь. Преданность мне — главное, что я верно в вас определил. И рад, что не ошибся. Ах, если бы все генералы были так же безгранично верны мне и в повседневной выучке солдат видели лишь одну главную цель — не жалея своих жизней, защитить меня, своего государя и самодержца!..

Меж тем луг перед дворцом уже заполнился полками. Прозвучали команды, и начался парад войск.

— Раз-два, раз-два! Левой-правой, левой-правой! Ноги прямо, носки вон! Штык равняй, штык равняй! Раз-два, раз-два!.. — Павел резко вскидывал вверх, в такт барабанам и флейтам, свою трость.

Хорошее настроение, вызванное выправкою егерей его личного лейб-гвардейского батальона и беседою с исполнительнейшим князем Багратионом, обещало от государя передаться и всем участникам парада.

Генералы — шефы и командиры полков и батальонов, штаб- и обер-офицеры уже предвкушали изъявление монаршей благодарности и, может быть, как ее следствие и продолжение, — краткосрочный отпуск в Санкт-Петербург, по которому они уже соскучились за лето. Однако вдруг все сломалось и на глазах пошло кувырком и наперекосяк.

— Командира конной гвардии — сюда! — разом обрывая визг флейт и дробь барабанов, раздался возвысившийся до крика голос Павла Петровича. И, когда подскакал князь Борис Андреевич Голицын, — к нему: — Это кто у вас там, в третьем ряду, соизволил скомандовать «дирекция — направо», вместо «дирекция — налево»? Кто, я спрашиваю вас, князь Голицын, сбил строй?

— Простите, недоразумение, ваше величество, — смутился командир. — Корнет Игнатьев сбился, но тут же поправился. Он, видите ли, накануне…

— Молчать! — Лицо императора обрело свекольный цвет. — Когда я говорю, извольте, сударь, не умничать, а слушать. Я не должен и не хочу знать, кому сделалось в строю дурно, как кисейной барышне, а кто бражничал всю ночь и не может держаться в седле. У вас в полку, князь, — вольница. Да-с, сударь! Почему подкладки кафтанов — не по уставу? Вон у того всадника? Где великий князь, инспектор кавалерии?

Великий князь Константин предстал перед отцом.

— Приказываю вашему высочеству сегодня же отправиться с конногвардейским полком на его постоянную стоянку — в Царское Село, — смиряя клокотавший в нем гнев, приказал Павел. — Отныне на вас, цесаревич, возлагается непосредственное начальство, над сим полком до тех пор, пока полк не будет доведен до желаемого совершенства. А посему вашему высочеству предписывается иметь местом своего пребывания — оное Царское Село, из коего ни под каким видом не отлучаться без моего на то высочайшего повеления!

Император взмахнул тростью, и оркестр грянул походный марш, под который полки точно ветром сдуло с плаца. Но еще ранее полков, ни на кого не глядя, спешно покинул поляну сам император.

— Костя, что он сегодня, точно сорвался с цепи? — оглянувшись на окна дворца, обратился великий князь Александр к брату, когда они остались одни. — Ведь он же так тебя любит! Еще недавно иначе как героем и своим первым любимцем и не величал. Признаться, меня подчас начинала беспокоить ревность. Сегодня Же — точно муха какая укусила. Не ведаешь, с чего сия перемена?

— Не ко мне, Саша, перемена, — ответил брат. — Видит, чувствует: недовольство вокруг него. Даже нам с тобою не верит — шагу не дает вольно, без его пригляда, ступить, полагая, что и мы, его сыновья, можем оказаться супротив его воли. Но я, Саша, жизнь свою отдам за него отца и императора нашего. И ты таков, брат.

Одинаково рослые, почти погодки, они тем не менее разнились между собою. Александр имел более нежное и скорее более благообразное выражение лица и в повадках был сама мягкость, предупредительность и даже некая украдчивость. Константин же — суров, резок, но за сими качествами угадывалась пылкая и открытая душа, лишенная коварства, которое кое-кто мог, по первому взгляду, охотно в нем предположить.

— Ладно! — вдруг сказал Константин. — Не переживай из-за меня. Я сам давно имел намерение заняться с конногвардейцами, и князь Голицын об этом меня просил. Да и пожить одному — милое дело! Так что не было бы счастья, да несчастье, как говорится, помогло.

— Не смейся! — остановил его брат. — А мне вот не по себе. Я, знаешь, Костя, с тобою был бы рад укрыться в Царском! Не поверишь — мерзко и гадко у меня на душе, так муторно, что впору руки на себя наложить…

— Это с чего так? Аль совесть в чем нечиста? Не перед ним ли, отцом? — Константин пристально вгляделся в глаза брата. — Но ты ж — сущий ангел, Сашенька! Откуда такая боль в душе? Не верю, не верю, брат. То — испуг, то мягкая и чистая твоя душа не вынесла резкой выходки его величества. Но власть — она должна быть и сурова. Тебе бы, брат, следовало сие постигать — у тебя первое право на престол. Когда-нибудь и тебе быть императором. Это мне в государях не ходить — не по праву и, сознаюсь, не по нутру. Терпения и постоянства недостанет. Ты ж — мягок, но внутри тебя — стержень из стали. Недаром любимый внук бабушки.

Что-то переменилось в лице старшего брата.

— О каком троне ты говоришь? — судорожно, почти с испугом вцепился Александр в рукав брата. — Побойся Бога, Костя, при живом отце… Да у меня и в мыслях, во сне подобное никогда не возникнет!.. Или слышал что, а? Признайся, брат, говори…

Но Константин, завидев проходившего мимо князя Багратиона, отошел от брата, спешно бросив ему: «Прости».

— Как я рад видеть вас, князь Петр Иванович, — неподдельно приветливо произнес Константин Павлович. — Всем и всегда говорю: берите пример с лейб-егерского батальона! Право, и вчера и нынче лучше ваших — никого. А вот мне и князю Борису, слыхали, влетело. «Кругом, марш — в Сибирь!» — весело передразнил бытующий в войсках анекдот. — Ну, не в Сибирь — в Царское Село все ж угодили! А как праздник, как сегодняшний карнавал? Все уже готово?

— Как комендант сих мест, могу доложить вашему императорскому высочеству — полный ажур, — улыбнулся Багратион. — По сему поводу как раз спешу к ее императорскому величеству Марии Федоровне — все до крайности рассказать, как будет устроен праздник. А Гостей, гостей сколько ожидается из Петербурга! Надеюсь, ваше высочество не покинет нас в самый канун долгожданного бала?

— Если вы, князь, как всегда, размягчите сердце его императорского величества, — не пряча улыбки, ответил Константин Павлович. — В самом деле, замолвите за меня словечко — отец только вам и доверяет.


Первое свое загородное владение сын Екатерины Великой получил в 1777 году по случаю рождения собственного сына Александра. Тогда великодержавная матушка и бабушка выделила в качестве презента пустынную, но в высшей степени живописную местность, лежащую в четырех верстах от Царского Села и в двадцати пяти от Санкт-Петербурга.

Местность сия, где была возведена скромная дача, получила название Павловска. Однако уже через пять лет владения опального сына значительно обогатились. Желая попрочнее удалить его с глаз своих, императрица подарила ему невдалеке от незатейливого и плохо освоенного Павловска целый город — Гатчину.

Гатчина лежала у пересечения больших дорог из Петербурга в Москву и Варшаву и насчитывала около двух тысяч душ населения. Но главной достопримечательностью ее был роскошный дворец, построенный знаменитым итальянским архитектором Ринальди для екатерининского фаворита Григория Орлова. После его кончины матушка не нашла ничего лучше, как презентовать имение сыну.

Дворец сразу полюбился Павлу Петровичу. Громадное здание сие было возведено сплошь из темного камня в духе старинного замка с двумя высокими башнями по углам. Строительство велось прежним владельцем в течение пятнадцати лет и стоило несметных сумм. Зато сооружение сразу же обрело славу самого великолепного частного имения в окрестностях северной русской столицы.

Собственно говоря, это был настоящий царский дворец. Роскошная меблировка его комнат, собрание картин, статуй, древностей и различных редкостей покоряли воображение каждого, кто хоть раз появлялся в этом замке.

Под стать интерьеру дворца был и роскошный парк, наполненный развесистыми дубами. Среди них вился ручей, до такой степени прозрачный и чистый, что, когда его обратили в обширные пруды, то на дне их, на двухсаженной глубине, можно было разглядеть каждый камешек.

Гатчина стала постоянным местом пребывания Павла и его семьи. Здесь, под предлогом охраны семейства от разбойников, промышлявших в окрестных лесах, наследник престола обзавелся сначала батальоном пехоты и эскадроном кирасир. Вскоре же отряд сей вырос чуть ли не до размеров регулярной армии, насчитывающей несколько тысяч человек, даже с собственною артиллериею. И все войско было экипировано, снабжено и обучаемо по прусскому образцу.

С воцарением Павла Гатчина сохранила роль главной его резиденции вплоть до поздней осени 1800 года. В то время в Санкт-Петербурге было завершено сооружение Михайловского замка. Он был построен в Летнем саду, на том месте, где когда-то стоял дворец императрицы Елизаветы, в котором Павел и родился.

Туда, в Михайловский замок, императорская семья должна была переехать на зиму. Но все лето, с весны до осени, августейшее семейство и ее многочисленный двор по-прежнему намерены были проводить в Гатчине и Павловске.

Однако и хрупкие строения Павловска с его дачными ротондами и беседками, воздвигаемыми по указанию Марии Федоровны, и каменная громада гатчинского дворца-замка с тяжелыми чугунными изваяниями на дорожках парка — все было пропитано духом огромной солдатской казармы. С утра, до вечера здесь, под непосредственным приглядом самого императора, под грохот барабанов и визг флейт, без устали строились, разводились и маршировали полки.

На все лето войска к Гатчине и Павловску стягивались из всей округи и конечно же приходили из самого Петербурга. Они располагались в специально разбиваемых лагерях в самых красивых местах. С привилегированными полками, особенно с гвардиею, прибывали генеральские и офицерские жены, иногда даже со всеми чадами и многочисленною прислугою. И тогда летний отдых петербургских дам и шумный армейский быт их мужей и кавалеров составлял картину, в коей причудливо смешивалось все — мундиры и дамские наряды, офицерские аксельбанты и девичьи ленты, поцелуи в укромных беседках и грохот пушек в лесах и на лугах.

Лейб-егерскому батальону князя Багратиона вверена была караульная служба. И он, в силу этого обстоятельства, значился комендантом обеих главных царских резиденций — Гатчины и Павловска.

Таким образом, князь Петр Иванович даже в глазах императорского семейства являлся самым главным лицом, которое якобы и распоряжалось течением всей жизни в сих благословенных местах. Однажды императрица Мария Федоровна, совершенно сбитая с толку маневрами войск под окнами дворца, оглушенная вконец барабанами и полковою музыкой, обратилась к Багратиону:

— Любезный князь, будьте так добры — прикажите производить смену караулов без музыки. Иначе дети, услышав барабан или рожок, бросают свои занятия и бегут к окну. После того они в течение всего дня не хотят заниматься ничем другим.

Но по снисходительной улыбке генерала императрица поняла, что Обратилась не по адресу. Парадами и разводом войск всецело занимался ее супруг-император, а любезный князь — лишь один из многочисленных исполнителей, в особенности которого входило четкое и беспрекословное исполнение приказов государя.

Тогда же князь Багратион открылся Марии Федоровне с неожиданной стороны. Разговор происходил в ее рабочем кабинете, где она любила заниматься гравированием. На столе лежали отливки гипса и отшлифованные пластины мрамора, на которые императрица наносила рисунки и затем собственноручно резцом придавала им рельефные формы.

— О, как восхитительно это у вас выходит, ваше величество! — не сдержался Багратион. — Надеюсь, вы брали уроки у больших мастеров?

— Да, училась у известных французских и немецких художников, в том числе у мадам Виже Лебрен, — произнесла Мария Федоровна. — А вас, любезный князь, с какой стороны интересует сей предмет?

— С Виже Лебрен, ваше величество, меня однажды познакомила моя тетя — княгиня Голицына. А рисование — моя страсть.

— Вы, князь, рисуете? — услышал он вдруг голос девочки, которая сидела рядом с матерью у мольберта и выводила углем какой-то затейливый орнамент. — Но когда же и где вам удается брать в руки карандаш? На войне или, как теперь, на плацу и маневрах?

Взгляд девочки был ироничен, о чем говорили слегка приподнявшиеся бровки и чуть искривившиеся губки. Но выражение лица было открытым и приветливым. И все же Мария Федоровна остановила дочь:

— Катиша, ты не находишь, что твое обращение к князю не совсем любезно?

— О, что вы, ваше величество, — привстала дочь с места, — я была так приятно удивлена признанием князя, что в моем вопросе не было ничего иного, кроме восхищения! Вы разве обиделись на меня, князь Петр Иванович?

— Ни в коем случае, ваше императорское высочество! — поспешил заверить Багратион. — У меня и правда нет времени упражняться в рисунке и живописи. Но если оказывается в пальцах карандаш, я готов забыть обо всем.

— Надеюсь, вы доставите и мне и великой княжне Екатерине удовольствие полюбоваться вашими работами, не так ли?

— Право, ваше величество, вы ввели меня в крайнее смущение. Разве я могу сравниться с вами или великой княжной? Но тем не менее обещаю наперед: если удастся что-либо создать достойное внимания, вы станете первыми моими судьями…

Через какое-то время Петр Иванович принес императрице два карандашных рисунка с натуры, сделанных в гатчинском парке, и несколько узорчатых восточных орнаментов, сделанных его же рукою.

Мария Федоровна тотчас ухватилась за орнаменты.

— Великолепно! Это ваша фантазия, князь, или нечто существующее в природе? — спросила она. — Если вы оставите рисунки у меня, я попробую перенести их на слоновую кость.

— Сие кубачинская чеканка — червленое серебро, если говорить об оригиналах, вдохновивших мою работу, — объяснил Багратион. — Но слоновая кость, этот благороднейший материал, в самом деле может придать особую изысканнейшую жизнь кавказской вязи. В этом ваше величество совершенно правы.

Так неожиданно в коменданте Гатчины императрица Мария Федоровна и ее дочь великая княжна Екатерина Павловна обрели человека, с которым было интересно говорить о деле, занимавшем не только мужчин, но и их, женщин. Катиша, эта двенадцатилетняя, не по летам умная и развитая девица, несколько раз приглашала князя Багратиона на пленэр. Она с гувернанткою брала с собою мольберт и краски и забиралась куда-нибудь на берег пруда, где наносила на бумагу все, что перед нею открывалось: стену замка, увитую плющом, или камешки на дне хрустального ручья, лист земляники со спелыми ягодами или упавшую сверху, с высокой ели, чешуйчатую шишку. У Багратиона не всегда хватало времени. Но такие минуты в обществе милой художницы были для него настоящим подарком судьбы.

Теперь, в самый канун праздника, Мария Федоровна и Катиша знали, что князь обязательно забежит к ним, чтобы подробнейшим образом рассказать, как и где будут расположены костры в парке, какая возжжена иллюминация, какой фейерверк озарит ночное небо.

Все было, конечно, предопределено императором, все расчислено пиротехниками и специальными людьми, отвечающими за церемониал, но Марии Федоровне и Катите было приятно, что в числе самых посвященных оказывались они. И, как им казалось, их советы и пожелания внимательно выслушивает любезный князь и они обязательно будут учтены.


Праздник набирал силу час от часу. После стольких лет походной жизни, когда редко в доме, а большею частью — охапка сена или соломы под бок, жизнь императорского двора казалась Багратиону сказкой. Нынешнее же торжество и вовсе напоминало феерию, где каждый ее участник казался пришельцем волшебного мира.

Особенно поражало общество дам, среди которого лучшим украшением вечера выглядели появляющиеся то здесь, то там юные и свежие лица девиц, не достигших, наверное, и полных своих двадцати лет, но по всей стати являющихся истинными царицами бала. Многие из них были с мамами и даже бабушками, и потому молодость, свежесть и красота их, не знающая еще искусственных румян и белил, восхищали своей естественностью и прелестью.

Однако и эта самая молодая поросль высшего петербургского света тоже была по-своему неоднородна. Одни прелестницы стояли с мамами и тетями чинно и скромно где-нибудь в уголке зала или у окна. Другие же, более бойкие; самостоятельные и уже не раз испытавшие действия своих неотразимых чар на самых изысканных вечерах, выделялись именно своею полною независимостью от взрослых опекунов и, наоборот, держались от них отдельно, уже окруженные целыми стайками кавалеров.

Одна такая красавица, на вид лет восемнадцати, если даже не меньше, с чудным цветом лица, напоминающим чистейший мрамор, и с золотистыми волосами, стояла в окружении нескольких офицеров и громко С ними о чем-то разговаривала. Изредка оттуда раздавался ее колокольчатый, заливистый смех, сопровождаемый восторженными возгласами поклонников.

— И вы полагаете, господа, что я не осмелюсь этого сделать? — донеслись до Багратиона ее слова, когда он проходил по зале шагах, наверное, в двадцати от веселой компании.

И тотчас молодая фея оказалась перед ним, преградив ему дорогу.

— Ваше сиятельство, — незнакомка сделала перед Багратионом книксен, приподняв щепоткою пальцев край греческой туники, украшавшей ее тонкий изящный стан, — простите мою отвагу, но никто из моего окружения не осмелился представить мне вас, храбрейшего нашего генерала. Вот почему я, презрев мнение света, сама решилась представиться герою, одно имя которого сводит меня с ума.

От неожиданного поведения гостьи Багратион побледнел, затем краска смущения залила его лицо.

— Простите, сударыня, но я не имею чести вас знать, — все еще не приходя в себя, произнес он, намереваясь обойти незнакомку, чтобы направиться дальше.

— Нет, постойте, князь, и не отвергайте меня. — Она вновь преградила ему дорогу. — Я поклялась себе и другим, что вы обязательно обратите на меня внимание. Поверьте, я так мечтаю, чтобы именно вы, герой и краса русского воинства, оказали мне внимание. Вы не откажете мне, генерал?

С этими словами молодая фея взяла Багратиона под руку и под взглядами десятков, нет, сотен изумленных глаз повела в глубь зала, к окну, где расступившиеся в одно мгновение ее бесчисленные кавалеры и подруги уступили им кресла и тотчас сами исчезли.

— Князь Багратион, — продолжила молодая красавица, — я назову себя. Я — графиня Скавронская. Мой папа долгое время был российским полномочным министром в Неаполе, и я, можно сказать, с самого раннего детства жила в тех краях. Там теперь проживает моя бабушка, мама покойного моего отца. Когда я узнала, что вы в числе доблестных суворовских войск были в Италии, мое итальянское детство стало как бы и другою причиною, по которой мне захотелось с вами познакомиться. Но первая, поверьте, — это безмерное восхищение вашей, князь, беспредельной храбростью воина; Таким, как вы, должен быть в моем представлении каждый истинный мужчина. И какое женское сердце устоит пред таким человеком, как вы, мой милый отважный герой!..

Звонкий голосок ее давно уже перешел в шепот. Он лился и журчал теперь как чистый хрустальный ручей, и взор Багратиона теплел от ее признаний.

«Господи! — вздрагивало все его существо, когда он слушал ее речи. — Неужели ее слова — от самого сердца, из глубины ее ангельской непорочной души?» И разве ее поступок — суть предосудительное поведение, за которое он, неопытный ухажер, человек, начисто лишенный женского внимания, мог принять поначалу смелый порыв ее открытой натуры? Нет, так безыскусно, так непосредственно могла объясниться лишь чистая и нежеманная девушка, лишенная одновременно и кокетства и предрассудков.

«Так что же я, никогда не знавший женщин высшего общества, даже не подозревавший о существовании вот такого ангельского создания, чем могу я ответить На порыв чувств милой моей незнакомки?»

— Право, графиня, я не заслуживаю всего того, что вы произнесли в мой адрес, — наконец нашелся он. — И мой возраст, и моя походная жизнь вряд ли могут служить в глазах такой молодой и прелестной особы предметом сердечного внимания. С другой же стороны, сие могло бы явиться для меня идеалом самого немыслимого, самого неимоверного счастия…

— Гм! — Глаза молоденькой графини приняли вдруг загадочно-таинственное выражение. — Видите ли, милый князь, между теми чувствами, на которые вы изволили только что намекнуть, и тем, что возникло в моем сердце при первой же встрече с вами, я считаю, существует, вероятно, немалая разница. И вряд ли вы, закаленный непростою жизнию человек, можете, подобно мне, юной и ветреной, делать далеко идущие предположения. Не лучше ли нам с вами, князь, остаться добрыми друзьями, как мы могли бы быть и до сегодняшней нашей встречи?

— Простите, графиня, но как же тогда ваши слова? — вновь стушевался генерал. — У меня ведь до ваших признаний ничего подобного не было и в мыслях. Иль ваши откровения — кокетство и даже простая уловка, так сказать, выигранное вами пари, которое вы заключили давеча с друзьями?

Юная дама загадочно-тягуче посмотрела в черные, восхитительного рисунка глаза Багратиона и слегка дотронулась кончиками пальцев до его нервно вздрогнувшей руки.

— Как вы могли так дурно подумать обо мне, милый мой герой? Разве каждое мое слово, сказанное вам, не есть слово моего искреннего восхищения, моего подлинного чувства к вам?..

Глава вторая

Перемену в племяннике тетя обнаружила сразу, как только он переступил порог ее дома. Привычная оживленность и импульсивность в движениях сменились некоей сдержанностью, быстрота реакции — раздумчивостью, скорее смахивающей на меланхолию, Багратиону никак не свойственную.

— Теперь и я убедилась в том, что о тебе говорит уже весь Петербург: ты, Петр, влюблен, — без обиняков заявила Анна Александровна, чем окончательно смутила племянника.

— А что, неужели молва дошла и до вас? — только и нашелся он о чем спросить. — Но поверьте, милая тетя, между нами ничего не произошло. Так, сначала один, затем и второй разговор. Неужто кому из досужих доброхотов могла прийти эта ужасная мысль?

Анна Александровна засмеялась и обняла племянника.

— Ну почему же ужасная, Петр? — произнесла она. — Любовь — чувство, возвышающее человека. Разве ты сам не ощущаешь, какие перемены принесла тебе встреча с молодой графиней Скавронской?

— Скажите, тетя, вы и правда не смеетесь надо мною? Ведь я к вам — как к самому родному мне существу. С кем я еще могу вот так серьезно говорить о предмете, который, вы правы, перевернул все мои мысли и чувства, все представления о себе и собственной моей жизни. Поэтому я не хотел, чтобы наш разговор принял не совсем серьезный, по крайней мере для меня самого, характер.

— Я — вся внимание. Я слушаю тебя, как бы выслушала тебя теперь твоя мать, хотя ты уже, прости, далеко не юноша, — успокоила его тетя. — Итак, о чем ты хотел бы меня прежде всего спросить, в чем получить совет?

Было видно, что Багратиону трудно начать — таким непривычным и таким далеким от уклада всей его жизни оказалось происшедшее с ним. Ладно было бы в двадцать, двадцать пять лет. А то — в целых тридцать пять от роду. Но что поделать, коль все злоключилось именно так, а не иначе, и именно с ним — по возрасту давно уже старым холостяком, а по опыту жизни — совершенным юнцом.

Да начать хотя бы с того: кто она, эта нежданная красавица, так в одночасье вскружившая ему голову? Фамилия ее ничего не говорила ему, а самому попытаться выведать что-либо о незнакомке значило выдать себя с головою, поставить в смешное положение, чего никак не могла допустить его самолюбивая и гордая натура. Только тут, в разговоре с тетей, он и мог получить ответы на все те вопросы, что вдруг захлестнули его с головою, привели, если уж говорить откровенно, в подлинное смятение, в каком он не находил себя даже в самых жестоких сражениях.

— Итак, кто же такая Скавронская? — Анна Александровна повторила вопрос и, чуть улыбаясь, посмотрела в лицо племянника. — Ты помнишь, князь Петр, ту зиму, когда мы с тобою оказались впервые на загородной даче Потемкина? Не умолкая гремела музыка в залах. Торжества, казалось, длились с утра до ночи и с рассвета до темна. И все по причине того, что дядюшка, светлейший князь, выдавал замуж двух любимых своих племянниц. Так вот одна из них, младшая, Катерина, была тогда повенчана с графом Скавронским, вскоре назначенным полномочным российским министром в Неаполитанское королевство. И та очаровательная красавица, во власти которой ты, Петр, так неожиданно оказался, — их дочь, как и ее мама, тоже — Екатерина.

Испарина выступила на лбу Багратиона. Ах да, Скавронская что-то говорила ему о своем детстве в Италии, назвала и отца, полномочного посланника…

Ныне же, поведала тетя, мама Скавронская — уже графиня Литти. Обе же ее дочери — старшая Екатерина и младшая Мария — невесты на выданье. Причем невесты — одни из самых богатых в Санкт-Петербурге.

— Кстати, их дом — рядом с нами: на углу Большой Миллионной, рядом с Мраморным дворцом, — сказала тетя. — Видишь, как все оказалось просто. Впрочем…

Вот так всегда случается. Вокруг тебя люди знают многое из того, что должен знать именно ты сам. Однако ты — в неведении, они же сообщают тебе лишь то, что сами считают для тебя полезным. Да как можно, коли от того, что ты должен знать о предмете собственного чувства, зависит и твоя судьба, и твое счастье?

— Не томите меня, тетя, вы же убедились в том, что мною руководит не простое любопытство, — взмолился Багратион. — Представьте, пожалуйста, хотя бы на одно мгновение: вы что-то скроете от меня, но впоследствии это, утаенное, может обернуться причиною очень сложных обстоятельств.

— Князь Петр, ты же не мальчик. Сколько самых различных судеб вверяла тебе твоя военная планида, — издалека начала Анна Александровна. — И, я уверена, ты безошибочно определял в человеке главные его черты — трус он или безгранично отважен, пустой фанфарон или товарищ, всегда верный понятиям чести и верности долгу. Сбрось пелену с глаз, и ты, мой милый, без труда разглядишь все недостатки и, скажем условно, достоинства существа, тебя так сильно заинтересовавшего. Зачем, родной, ты вынуждаешь меня, близкого тебе человека, говорить то, что может самому тебе крайне не понравиться?

«Да-да, я знаю, о чем моей тете не хочется сказать мне прямо и откровенно, что, собственно говоря, вижу и я сам в предмете моего увлечения. Скавронская молода. Коли она родилась, скажем, в том тысяча семьсот восемьдесят втором году, когда я уже был зачислен на военную службу, ей теперь восемнадцать лет. Она без малого вдвое меня моложе. Но главное не это. Она — легкомысленна, избалованна, своенравна, постоянно озабочена лишь собственными удовольствиями и наслаждениями. Но разве сии качества — неискоренимые, разве они — врожденные пороки, а не черты молодости, веселого и беззаботного нрава, свойственного юности?»

Последнюю мысль князь Петр и высказал тете, дабы облегчить ее положение. Да, он сам видит то, что, может быть, смущает ее, проницательную «принцессу Борис», как с недавнего времени стали называть Анну Александровну Голицыну в высших кругах. «Принцесса» да с прибавлением мужского, мужнего, имени — дань очаровательной даме, обладающей вдобавок к своим совершенным женским качествам еще и острым, сильным и глубоким умом.

Что ж, от тетиного ума не ускользнуло именно то, о чем он сам теперь ей сказал. Но если, повторил он, сие не признак ветрености, эгоизма, крайней избалованности, а свидетельство лишь молодости и легкости нрава, так идущей к ее очаровательному ангельскому облику?

— Как была бы я счастлива, Петр, окажись рядом с тобою открытая и чистая душа! — произнесла Анна Александровна. — Могу вообразить: ты со своим широким и честным сердцем и она, твоя подруга, с устремлениями чистыми, с представлениями нравственными. Сии девичьи качества видны тотчас. И младые лета, неопытность жизни и веселость нрава, о коем ты говоришь, вовсе не помеха, чтобы отличить себялюбие от сердобольности, каприз от милосердия и сострадания, стремление к собственным удовольствиям от готовности оказать помощь ближнему. Однако прости меня, милый, может быть, я слишком строго сужу и во мне самой расчет холодного, эгоистичного ума преобладает над чувством, коим и должно жить всякому любящему сердцу? Чтобы познать другого человека, потребно время. Надеюсь, у тебя впереди будет еще немало дней, если не месяцев, чтобы лучше понять свойства молодой графини. А уже после этого и определиться в своих намерениях. Не так ли, мой друг?

— Конечно, конечно, милая тетя! — подхватил ее слова Багратион, сразу почувствовав облегчение от разговора. — Вот видите, я услышал ваши бесценные советы и словно проверил собственные решения: время скажет свое, последнее, слово. И все же, наверное, существует такое понятие — первое впечатление. А оно, впечатление сие, меня все более и более убеждает: она полюбит меня, это неискушенное дитя. Вы говорите: избалованность? А что ж в том предосудительного, коли росло сие существо в окружении неги и любви, с младенческих лет познало тепло и щедрость сердец, ее любивших? Значит, все то, что получила сама по рождению и воспитанию, она непременно захочет отдать теперь тому, кто станет ее первым другом. Именно так стал бы рассуждать я сам, коли имел бы в избытке доброты и ласки. Но именно я был всего этого лишен. Потребность же в сих свойствах я ощущаю неизбывную. Потому знаю верно: стремление мое к счастью и ласке утолит именно она, с лихвою изведавшая довольства собственной жизни.

«Принцесса Борис» как-то загадочно усмехнулась и ответила, что у них еще будет немало времени, чтобы вернуться к сему разговору не раз. Теперь же она должна собраться в дорогу — едет в Москву, давно не видела мама и Александра Михайловича. Теперь же возможности для поездки лучше не сыщешь: муж, можно сказать, под арестом в Царском Селе вместе со своим другом великим князем и, вероятно, не скоро оттуда выберется. Появляться же в петербургских кругах или, того хуже, в Гатчине значило бы давать пищу пересудам. Да тут еще и новая тема для сплетен — роман ее племянника с этой, прости Господи, взбалмошной и самовлюбленной до глупости молодой графиней Скавронской. Нет уж, в Москву, в Москву — подалее от разговоров-пересудов, от которых у нее давно уже неприятная оскомина! Будет время найти повод, чтобы Петра попробовать отрезвить — напрямик сказать, что думает сама о сей кокетке.

Однако не зря говорится: человек предполагает, а Бог располагает. Правду сказать, при данном стечении обстоятельств роль Господа принял на себя его помазанник на земле — император всероссийский Павел Первый.

— Иван Павлович, — заметил как-то император главному распорядителю своего двора Кутайсову, — в последнее время я не узнаю князя Багратиона. Моментами он — словно в воду опущенный. Не знаешь, что с ним?

Влюблен, ваше императорское величество.

— Что-о? И в кого же?

— Ходят разговоры, в юную графиню Скавронскую.

Брови Павла Петровича — белесые, еле даже видные — поднялись вверх.

— А Скавронская что ж?

— Известное дело, ваше величество, кокетка и себялюбка. Для нее сие что кошке поиграться с мышкой.

Тут лицо императора вновь разгладилось, и голос его взвился до крайности:

— Это ж какая такая игра при моем дворе? Выходит, отрыжка потемкинского семени — блуд вводить заместо нравов семейных… Да Скавронская-мать — племянница Кривого! Я сие не забыл, хотя произвел ее в кавалерственные дамы и дал свое волеизъявление на брак ее с Мальтийского ордена рыцарем Литтой. Правда, и тут сия пара мне изрядно попортила крови. Ну так я покажу этому потемкинскому семени, кто кошка и кто мышка. Под венец! Завтра же чтоб была свадьба!

— Это же как, ваше величество? — осмелился спросить Кутайсов.

— А самым обыкновенным образом, любезный Иван Павлович. Сей же секунд велю тебе объявить графине Литте и ее дочери: завтра поутру быть здесь, в гатчинском дворце, в приличествующих торжеству нарядах. Молодой графине Скавронской — в подвенечном платье. Князю же Багратиону утром, после развода, остаться при мне…

Решение императора произвело на мать и дочь впечатление грома средь ясного неба.

— Ну что, доигралась? — только и смогла произнести кавалерственная дама. — И было бы перед кем раскрывать чары! Разве недостаточны мои связи, чтобы составить тебе достойную партию? Теперь остается лишь молиться, чтобы пронесло. Еду к самой императрице.

Никогда Мария Федоровна не решалась не только влиять на уже высказанные решения мужа, но даже давать советы в предприятиях, только еще зарождавшихся в его голове. Тут же — и вовсе приказ, не подлежащий обсуждению. К тому же касающийся особы, коя уже год назад вместе с новым своим супругом подпала под тяжелую руку императора. Суть в том, что некогда любимец Павла, посланник ордена мальтийских рыцарей при Петербургском дворе граф Джулио Литта оказался в немилости. Причина была в охлаждении Павла к бывшим своим пристрастиям и союзникам. Потому он и приказал Палену выслать Литту в село Кимры, имение его жены Катерины Васильевны, до недавнего времени вдовы графини Скавронской.

Мария Федоровна приняла кавалерственную даму с настороженностью. О намеченной свадьбе сказала уклончиво:

— Разве не вы, сударыня, уже испытали на самой себе монаршее волеизъявление относительно вашей собственной судьбы? Ежели бы не участие императора, не быть бы вам женою Литты. Монарх же соизволил благословить вас на сей брак, и вы, как я полагаю, весьма счастливы. Такое же намерение у императора относительно вашей дочери — выбрать ей в спутники жизни человека порядочного и весьма достойного.

— Да, безусловно, вы правы, ваше императорское величество, — произнесла Катерина Васильевна. — Но не меньшее значение в браке должна иметь обоюдная любовь.

Мария Федоровна недовольно поджала губки.

— Многие добропорядочные семьи, насколько мне известно, создаются на взаимном доверии и согласии. А уж затем возникают и цепи Амура. Не так ли сложилось в первом вашем браке, сударыня, когда ваш дядюшка определил для вас, неискушенной и мало знающей жизнь, добропорядочного жениха, что дал вам все — положение в свете, богатство, наконец, имя? Я имею в виду графское достоинство.

Катерине Васильевне было от роду чуть более сорока. Но она выглядела значительно моложе. Однако, в отличие от дочери, она была флегматична, редко зажигалась каким-либо увлечением, кроме, пожалуй, неожиданно вспыхнувшей недавней любви к красавцу Литте. Но теперь, услышав от императрицы слова о богатстве, положении в свете и имени, что принес ей некогда граф Скавронский, она откликнулась на них с живостью, ей обычно не свойственной.

— Скавронские? Да, это богатый и, может быть, один из самых знатных родов русских, — воскликнула она. — Смею напомнить о том, что довольно хорошо известно вашему императорскому величеству: Скавронские — самая близкая родня императрицы Екатерины Первой и дочери Петра Великого — императрицы Елизаветы Петровны. А какие достоинства, богатства и имя у сего генерала Багратиона, за которого моя дочь, связанная кровно с российским императорским домом, вынуждена выходить замуж?

Тонкие губы Марии Федоровны презрительно искривились, и в уголках их возникла еле уловимая усмешка.

«Господи! Только бы сия сударыня не в моем присутствии выражала эту непростительную ересь! — подумала императрица. — Кровная связь с русскою царицею! Да с простою крестьянкою, сударыня, которая по капризу случая оказалась супругою великого Петра, а затем — и на троне. Марта, мариенбургская пленница, — вот как звали ту девку, от которой якобы пошел ваш, Скавронских, род. Сколько мужиков она переменила, пока не оказалась в постели первого российского императора? Ну а братья и сестры ее так долгое время и прозябали в нищете и тяготах, пока их не разыскали и не привезли ко двору».

Можно было бы выдать за анекдот, да случай, говорят, оказался достоверным. Однажды, еще при Петре Великом, одно важное лицо, состоящее на царской службе, проезжало по Лифляндии. То ли дорога была плоха, то ли возница ехал лениво, но царев посланец стал возницу того колотить. Тот возмутился:

— Если бы ты, барин, знал, какая у меня в Петербурге родня, то пальцем бы не посмел меня тронуть.

— Что же за важная родня у тебя в столице? Небось брат или дядька служит в гвардии капралом? Так, что ли?

— Родная сестра моя — русская императрица, — ответил крестьянин, отчего приезжий разинул рот и долго не мог вымолвить в ответ ни слова.

Так и оказалось: у русской императрицы было два родных брата — Федор и Карл, которых вскоре она возвела в графское достоинство и дала им фамилию Скавронских. Скавронок — по-польски жаворонок. Сию почему-то приглянувшуюся птицу императрица приказала нарисовать и в фамильном гербе братьев. Мужья сестер ее стали Тендряковыми и Ефимовскими, тоже графских званий.

Федор, что первым признался проезжему в высоком своем родстве, умер бездетным. От Карла же пошел сын Мартын, ставший при Елизавете Петровне генерал-аншефом и обер-гофмейстером двора. Его же единственный сын Павел, унаследовавший огромное состояние, и явился мужем Катерины Васильевны, потемкинской племянницы, при Екатерине Великой — статс-дамы, при Павле Первом — дамы кавалерственной, столь же приближенной ко двору.

«Вот так, сударыня, из грязи — да в князи!» — хотелось теперь бросить Марии Федоровне зарвавшейся гостье. Но она сдержала себя и вернулась к разговору о Багратионе.

— Князь Петр Иванович, — произнесла она, — не просто достойная, но во всех отношениях превосходная партия для вашей дочери. Вот кто уж точно — подлинных царских кровей и по отцовской и по материнской линии. Так что касается знатности, вы, несомненно, сочтете за честь породниться с таким славным и древним родом. А душа, чтобы вы, сударыня, знали, у Петра Ивановича — ангельская, честности и добропорядочности самой высочайшей! Что же касается имущества — небогат. Тут я не погрешу против истины. Однако у государя он на лучшем счету — ему дана должность шефа лейб-егерского батальона, что, как правило, является привилегией лишь великих князей. И деревни ему уже предназначены в Подольской губернии — за верную военную службу. Так что готовьтесь, сударыня, к свадьбе вашей любезной дочери. Сам его величество император соизволил осчастливить обряд бракосочетания своим присутствием.

Женским чутьем графиня Литта поняла: дальнейшее упорство может обернуться не просто императорским неудовольствием — ссылкой. Да не в Кимры, а в Сибирь. И — со всем семейством, если только старшую и младшую дочь не постригут в монастырь.

И только вышла из апартаментов Марии Федоровны, как ее окружили знатные дамы:

— Пора, пора! Вашу дочь сейчас поведут к императрице — убрать к венцу. Знаете, ее величество распорядились — в волосы невесты бриллиантовые наколки. Ах, как молодая графиня будет выглядеть — чистым ангелом!

Уже были по высочайшему указанию определены со стороны невесты посаженым отцом граф Строганов, посаженою матерью — княгиня Гагарина. Сторону жениха представляли генерал-прокурор Обольянинов и графиня Кутайсова, жена императорского шталмейстера.

Багратиону император самолично объяснил, что свадьбу он решил объявить по суворовскому обычаю, который, без сомнения, придется по душе храброму генералу: быстрота, решительность, натиск!

Сказано было с долею шутки, но невеста-то, невеста, разве она не согласна, если давно уже прибыла с мама и ее наряжают в покоях самой императрицы! Значит, он напрасно мучил себя сомнениями, коли все так быстро сладилось, и целый сонм знатных персон, во главе с императором и императрицей, с радостью их благословляют!

Итак, второго сентября к пяти часам пополудни все было готово к началу торжества, и процессия прошла через Чесменскую галерею во дворцовую церковь. Туда же прибыла и императорская чета. Дежурный просвитер Стефанов тут же совершил обряд. Венцы над головами жениха и невесты держали генерал-адъютант Долгоруков и кавалергард Давыдов.

Сразу же после обряда распахнулись двери Картинной комнаты, где был подан кофей с десертом. Огромный стол был убран белоснежною накрахмаленною скатертью и уставлен саксонским сервизом, хрусталем, золотом и серебром из личной императорской коллекции. Десятки вышколенных дворцовых лакеев обслуживали торжество.

К ночи графиня Литта с дочерью отбыли к себе домой на Миллионную, он же, князь Багратион, бросился в Санкт-Петербург подыскивать дом для себя и жены.

— Конечно, князь, вы все обязаны сделать, чтобы жену ввести в ваш собственный дом. Не правда ли, моя дорогая дочь? — так теща распрощалась у экипажей с новоявленным зятем.

Особняк решено было снять в самом центре столицы, невдалеке от Зимнего дворца. Таким жилищем оказался большой каменный дом в семьдесят девять комнат, принадлежащий графине Мусиной-Пушкиной-Брюс к находящийся на Адмиралтейском проспекте. Дом сдавался по частям, и каждый этаж в нем стоил пятьсот рублей в месяц.

Долг Багратиона сразу вырос до восьмидесяти тысяч рублей. И это — при жалованье шефа лейб-егерского батальона в две тысячи двести восемьдесят рублей в год! Оставалось одно — заложить деревни, подаренные ему императором. Казна оценила их в семьдесят с небольшим тысяч, но каких унижений стоило обращаться к главному казначею барону Васильеву, чтобы заполучить требуемую сумму!

Из крепостных, дарованных ему, Багратион выкупил за свои же деньги шестерых юношей и девушек в возрасте от одиннадцати до восемнадцати лет и определил их на службу в своем доме.

Пока он занимался доставанием денег и уплатою долгов, молодая княгиня обосновалась в новой квартире. Но каково было его изумление, когда она разделила этаж на две половины и большую объявила своею. Там она обустроила свою спальню, гостиную, кабинет и прочие помещения, для обслуживания которых набрала собственный штат.

Оказалось, что он, муж, прежде чем зайти на половину жены, обязан был доложить о том дежурному при ней офицеру. «Как, почему? — пронзила его ужасная мысль. — Неужели наш брак — одна видимость?»

Только огромным напряжением воли он подавил обиду и возмущение.

— Так вы, княгиня, решили вести со мною раздельную жизнь? Тогда к чему же была наша свадьба? Разве я принуждал вас к браку?

Она посмотрела на него своим загадочным взглядом и еле заметно усмехнулась:

— Вы сами знаете, князь, кто был виною нашей с вами так называемой совместной жизни. Но, видит Бог, я не считаю себя жертвой. И воля императора для меня, бывшей фрейлины двора, — высокая честь. Однако я — слабая женщина, у которой хрупкое здоровье. Разве вы не чувствуете, князь, как я болею и как мне необходимо лечение, вернее, пребывание в теплых заморских краях? Да-да, это — роковая наследственность, полученная мною от отца. О, бедный папа, он умер, когда ему не исполнилось полных тридцати шести! Что ж, вы, мой муж, хотите, чтобы и моя жизнь оборвалась непозволительно рано?

— Так вы… вы больны? Что же, дорогая, вы не сказали мне сразу? Ах да, вы говорили об Италии, о ее теплом и лучезарном солнце. Как же я не догадался сам? — всполошился Багратион. — Неаполь, Рим — куда только захотите! Вы немедленно должны ехать, чтобы поправить ваше здоровье. Я достану средства — столько, сколько вам, моя радость, будет необходимо. Только простите, простите мою невнимательность.

Глава третья

Почта из Петербурга в Вену доставлялась на вторую неделю. А случалось, что путешественник привозил вести скорее, чем доходили письма и газеты. Так, от проезжающих через австрийскую столицу полномочный посол Разумовский узнал о главной новости в России ранее, чем получил шифрованную депешу.

Сказать, что сразу будто бы и не поверил, было бы натяжкой. Конечно, весть оказалась неожиданной, но то, что сие могло и должно было произойти, в том граф Андрей Кириллович ничего неожиданного не усмотрел. Должен, обязательно должен был так неминуче и, как говорится, скоропостижно закончить свое земное существование всероссийский император Павел Первый.

К тому все шло, можно сказать, с самого первого дня его царствования. Как кость поперек горла стал он всему его окружению, да и, считай, всему русскому дворянству. И, как когда-то его отца, Петра Третьего, его свергли с престола и помогли переправиться в мир иной.

Да, вот так повелось в России — сменяться властителям на троне — со времени Анны Иоанновны. После нее дщерь Петрова с помощью гвардии сбросила с трона малолетнего царя Иоанна Антоновича с его матерью, регентшей Анною Леопольдовною[20].

Следом, лишив жизни муженька, Петра Третьего, уселась на троне Екатерина Вторая.

И в сей раз внучек ее и сын Павла Первого, Александр, с помощью заговорщиков отправил своего отца по тому же, уже ставшему привычным, пути.

О том, что без согласия великого князя переворот оказался бы невозможен, говорили шепотом даже в Вене. А уж убивцем нового императора, тем более вслух, не называли. Но и в Вене, и в других столицах, не исключая самого Санкт-Петербурга, умным людям было ясно: свершилось цареубийство, да еще с помощью родного сына.

Когда до Андрея Кирилловича дошла сия весть — сначала в виде слушка, а следом и в виде официальной депеши, — она его зело опечалила. И это при том, что много уж лет тому назад между ним и покойным теперь императором открылась распря, положившая конец их когда-то очень близким отношениям.

Дело было в следующем. Почти ровесники, наследник престола и сын малороссийского гетмана и президента Петербургской академии наук, они с отроческих лет стали самыми преданными друзьями. И когда Павлу пришла пора обручиться с Гессен-Дармштадтской принцессой Вильгельминой, он сам, наследник престола, в его мать, императрица Екатерина Великая, не нашли никого иного, кроме Андрея Разумовского, чтобы послать за невестою в далекую Германию.

К той поре Андрей Разумовский успел окончить университет в Страсбурге и командовал военным фрегатом. Сей фрегат и отправился в вояж за будущей великой княгиней. Но произошло невероятное: только вступив по трапу на борт корабля, невеста цесаревича страстно влюбилась в красавца морского офицера. И, прежде чем стать женою наследника российского престола, стала любовницею его первого друга.

Роман втроем продолжался до того времени, когда великая княгиня Наталья Алексеевна не выдержала родов и умерла. Стараясь досадить нелюбимому сыну, императрица вызвала его к себе и выложила перед ним свидетельства неверности его жены — письма к ней ее любовника и самого близкого друга наследника — Андрея Разумовского. Так цесаревич получил от матери урок, наложивший печать на всю его последующую жизнь: какие коварные люди окружают его высочество и какое, в сущности, он сам ничтожество, ежели, обманывая его почем зря, они еще насмехаются над его глупою доверчивостью.

Измена другу, хотя и цесаревичу, не равнялась измене государственной. Потому императрица поначалу сослала разоблаченного любовника в Ревель, где в гавани заперла его фрегат, затем в город Батурин — малороссийское имение его отца-гетмана. Но ловкость, с коею красавец граф обольстил супругу наследника престола, вскоре в глазах императрицы обратилась в достоинство, которое она не прочь была использовать в собственную пользу. Поприщем, где умение обольщать весьма необходимо, издавна слыла дипломатическая служба. И вскоре Разумовский получил пост посланника в Неаполе, затем в Копенгагене и Стокгольме и наконец в Вене.

Здесь, в австрийской столице, он оставался и при Павле. Сказалась, видно, позиция самого императора: он воевал не супротив своих личных обидчиков, к коим относилась в первую очередь и его собственная мать, но против порядков в ее царствование, якобы губивших Россию.

Что же касается коварства жены и ее любовника, сие само по себе не оказало никакого влияния на дальнейшую личную жизнь Павла Петровича. Напротив, не прошло и трех месяцев после смерти первой жены, как на предложение матери о новом браке он отозвался с радостью:

— Блондинка? Брюнетка? Маленькая? Высокая?..

В невесты на сей раз выбрали Софию Доротею Вюртембергскую. Сия принцесса и имя носила — София, как некогда сама Екатерина, и, как она же, родилась в Штеттине.

Однако не это в первую очередь остановило на ней внимание, а ее, так сказать, внешние и внутренние качества, изобличавшие в ней будущую плодовитую мать и послушную жену. Была она статная, свежая блондинка, не склонная к полноте, деятельная и увлекающаяся такими добродетельными занятиями, как рукоделие и рисование. К тому же, как всякая немка, с детства воспитанная в преданности к собственному дому и собственной семье, она была расчетлива и бережлива. Так, отдавая должное богатству, пышности и блеску русского императорского двора и сама неравнодушная к дорогим украшениям, она тем не менее без всякой брезгливости в целях экономии донашивала платья и башмаки покойной жены Павла. Что же касается семейства, то София Доротея, получившая в православии имя Марии Федоровны, чуть ли не каждый год дарила российскому престолу по ребенку.

Итак, время стерло острые углы, личная обида со стороны наследника, а затем и императора сошла на нет. А чего, собственно, было мстить бывшему другу, коли он как бы избавил его от неверной жены, а судьба дала ему взамен жену, одарившую его многочисленным потомством?

И у него, графа Разумовского, не поселилось в душе обиды на друга-соперника, тем более что в конце концов с его согласия он прочно обосновался в столице Австрии, милой и дорогой его сердцу изысканного и образованного европейца.

Оставаясь российским посланником, Андрей Кириллович в немалой степени способствовал развитию дружественных отношений между Россиею и Австриек), а в суворовскую кампанию, как мог, сглаживал сложности и препятствия между союзниками. И что очень уж важно для любого представителя чужой державы — он сам пользовался при союзническом дворе и у всех венцев не просто уважением, но и любовью.

С австрийским императором Францем Разумовский был в самых близких отношениях — он запросто обедал у него, император частенько был гостем посла.

Эрцгерцог Андреас — так вскоре стали называть в Вене представителя российского двора за его, несомненно, величественную осанку, за строгое соблюдение этикета и за необыкновенно роскошный образ жизни. А она, эта роскошная, поражающая воображение бережливого и скромного австрийского бюргера жизнь, была, как говорится, вся на виду.

Немалая и самая, кстати, лучшая часть Вены считалась собственностью баснословно богатого русского вельможи. Ему принадлежал не только великолепный дворец, но целая улица и мост через Дунай, носившие его имя. Венцы передавали друг другу с благоговением и нескрываемым преклонением перед богатством, а значит, и пред могуществом русского графа, как он, чтобы построить собственный дворец, скупил двадцать семь больших домов и затем их снес, предоставляя для собственной постройки огромную площадь. И каменный мост через Дунай он, дескать, соорудил на собственный счет лишь затем, чтобы не тратить времени на дальний объезд.

А какие приемы, балы и карнавалы устраивал эрцгерцог Андреас в своем дворце, куда с не меньшим пиететом, чем к самому императору, съезжалась вся аристократическая Вена! Говорили, что в иной вечер на его торжествах сжигали одних свечей не менее чем на двадцать тысяч. Да что там свечи! В его галерее находились самые ценные, наверное, во всей Европе картины и скульптуры, в его гостиных звучала музыка Бетховена и Гайдна, которую исполняли сами авторы.

Кто бы ни приезжал в Вену — из Петербурга или Берлина, Дрездена или даже, скажем, из Лондона, — не могли обойти дворец Разумовского, окна которого приветливо манили к себе радугою немеркнущих огней, не затухающих до самого рассвета. И, если бы в те годы Вена не была одною из главных европейских столиц, как любили с гордостью говорить сами венцы, герцог Андреас, несомненно, сделал бы ее таковою.

Молодая княгиня Багратион всего какую-нибудь неделю-другую погостила у своей бабушки, Марии Николаевны Скавронской, урожденной баронессы Строгановой, как ей тут же наскучил Неаполь.

— Мне уже лучше. Мой сплин — не от нездоровья, а от затхлости гатчинской и петербургской жизни. И что мне теперь крайне необходимо — свобода, свобода и свобода! А сие окружение может предоставить только столица всех столиц — Вена, — откровенно объяснила бабушке состояние своей души очаровательная притворщица и направилась в Австрию.

— Като, в Вене ты непременно должна появиться у графа Андрея Разумовского, — напутствовала Мария Николаевна внучку. — Ты, вероятно, не помнишь по молодости лет этого прекрасного мужчину и моего давнего друга еще по петербургским годам. Твой отец в аккурат приехал в Неаполь, чтобы сменить здесь в качестве российского полномочного министра прелестнейшего Андрея Кирилловича. Сколько же было тогда тебе, Като? Три годика, уже пошел как раз четвертый. И я, помнится, представила тогда тебя еще очень молодому, тридцатидвухлетнему красавцу графу Андрею. Так что кланяйся от меня, некогда известной ему графини Скавронской, а того ранее — и юной баронессы Строгановой.

Герцог Андреас принял молодую княгиню Багратион и впрямь как дорогую и желанную гостью. Господи, как в самом деле неумолимо бежит время, если совсем недавно перед его глазами была прелестная жена графа Скавронского со своей маленькой дочерью, и вот эта дочь уже сама — блестящая красавица!

Конечно же он помнит ее малюткою у мамы и у бабушки на руках в их богатом неаполитанском доме. Но дом тот прежде всего запомнился не множеством комнат, не собранием картин, золота, бронзы, хрусталя, и фарфора, а необычною музыкальною атмосферою, которая в нем царила. Человек, впервые переступавший порог сего обиталища, ощущал себя попавшим в оперный театр.

Начать хотя, бы с того, что гостя у дверей встречал лакей и не просто приглашал войти, а произносил сию фразу нараспев. Далее гость оказывался перед метрдотелем, и тот также приятным тенором сообщал, что тотчас доложит хозяину дома. Выходил граф Павел Мартынович. Поклон в сторону гостя — и целый речитатив звучал из его уст, сопровождаемый обворожительною улыбкою.

В гостиной за обеденным столом и в кабинете Скавронский если не с самим гостем, то с прислугою всегда объяснялся ариями. И прислуга отвечала ему в такой же манере. Например, граф приказывал заложить экипаж и объяснял, куда он намерен ехать. Сие произносилось нараспев. И слуга, исполнивший распоряжение, докладывал:

— Ваше сиятельство, каре-ета, ка-ак изво-ли-ли при-ка-зать, по-о-да-на!

Каждому, кто попадал в графский особняк в Неаполе, было ясно, что представление это — не экспромт, а самая настоящая опера, сочиненная самим графом заранее и тщательно, по его настоянию и под его управлением, разученная всем домом.

Но как мерзко звучали мелодии, какое положительное отсутствие всякого слуха демонстрировал всякий раз своим гостям незадачливый граф-меломан!

Увы, он был уверен, что обладает выдающимся музыкальным талантом, а искусство его серьезно не принимают в местных театрах и известных в городе салонах лишь потому, что неаполитанцы сами ничего не понимают в вокале и, как все бездарности, отчаянно завидуют его способностям.

При первом же визите к Скавронскому Разумовский, сдававший ему посольские дела, был в буквальном смысле ошеломлен какофонией, которой встретил его граф. Мало того, что сие представление изобличало в сочинителе недалекость ума, но и свидетельствовало о том, что на его ухо, несомненно, с самого, должно быть, рождения наступил массивный слон. А уж Андрей Кириллович, получивший неплохое образование, за годы жизни в Неаполе конечно же сумел хорошо познакомиться с вокальным искусством неаполитанцев, и у негр дома чуть ли не каждый день проходили концерты лучших певцов и музыкантов.

Андрей Кириллович не мог не заметить, какое мучение и стыд доставляли матери и молодой жене Скавронского его домашние экзерсисы. Жена, та вообще, насколько помнил Разумовский, затворяла дверь своей комнаты и почти целые дни проводила на кушетке, завернувшись в длиннополую русскую шубу, даже в самую дикую, неаполитанскую жару. Мария Николаевна же демонстративно отрывала гостя от чудака сына и уводила к себе, где предавалась петербургским воспоминаниям.

Вот уже минуло почти десять лет, как ушел в мир иной посредственный дипломат Павел Мартынович Скавронский, дослуживший тем не менее до чина тайного советника.

Эрцгерцогу Андреасу приятно было узнать от молодой княгини Багратион, что бабушка ее, Мария Николаевна, все еще здравствует, проживая то в Санкт-Петербурге, то в милом ее сердцу Неаполе, и, оказывается, хранит память о нем, графе Андрее Кирилловиче.

— А что ж ваша прелестная матушка? Слыхал, что она теперь — графиня Литта. И, говорите, восхитительно выглядит? Я так рад за нее… Но вы-то, вы, милая душка! Как вы прекрасны, княгиня! Право, именно превосходному человеку и беспримерному воину-герою и должна принадлежать такая прелесть, какою являетесь вы, славное дитя! Это правда, что император с императрицею благословили ваш брак с князем Багратионом и свадьбу вашу устроили в своем дворце в Гатчине?

— Да, граф, то было незабываемое торжество, — приняла заданный Андреем Кирилловичем тон княгиня. — Я знаю, как вы, любезный Андрей Кириллович, были в свое время близки с покойным государем и какою дружбою вы одаряли друг друга. И я, казалось бы, обычная фрейлина, каких при дворе немало, тем не менее оказалась удостоенной особого императорского благословения. Вечная ему память, нашему незабвенному государю. Облик его в моем сердце я буду хранить вечно, как и благодарность за то, что он соединил мою судьбу, как вы изволили произнести, с беспримерным героем-воином.

— О да! — воскликнул эрцгерцог Андреас. — Князь Багратион в недавней кампании на Италианском и Швейцарском театрах войны покрыл себя громкою и неувядаемою славой, коя может сравниться со славою, может быть, лишь самого незабвенного Суворова. А что ж, князь Петр Иванович, ваш милейший супруг, был во всех недавних сражениях первым сподвижником Александра Васильевича! Уж кто-кто, а я, милая княгиня, знаю о том доподлинно. Мне, российскому посланнику в Вене, облеченному полномочным доверием незабвенного нашего императора, было доверено осуществлять сношение фельдмаршала Суворова с австрийским двором. И мне известно, с каким бесподобным мужеством и отвагою добивались неслыханных побед суворовские чудо-богатыри и ваш дражайший, княгиня, супруг. Однако, поверьте мне, старому дипломату, минувшая война с Франциею — лишь начало неминучих будущих схваток. Французская республика, рожденная под знаменами пресловутых свобод, сама стала на наших глазах империей зла. И остановить ее хищные вожделения суждено лишь нам, русским…

Андрей Кириллович как бравурно начал, так почти внезапно оборвал свою речь, заметив, что юной даме и в самом деле ни к чему его воззрения о войне, в том числе и предстоящей.

Разве затем она, юная красавица, выходила замуж за генерала, чтобы вскоре он снова оставил ее одну, а сам направился туда, где кровь, страдания и смерть?

Да и теперь она не потому ли приехала в Вену, чтобы почувствовать себя поистине счастливой? А он, князь Багратион, когда прибудет в Вену? Однако обо всем — потом, еще придет время поговорить и о ее счастье, и о далеком и славном Петербурге — обо всем, что одинаково должно быть близким и дорогим и ей, только вступившей в жизнь, и ему, уже приближающемуся к шестидесятилетнему возрасту вальяжному графу. Теперь же самая изумительная возможность ввести молодую княгиню в общество его, эрцгерцога Андреаса, любезных гостей.

— У меня сегодня, милая княгиня, небольшой концерт, — сказал Андрей Кириллович. — Гостей соберется не много, но все — мой самый близкий круг. Я буду несказанно счастлив представить сему избранному обществу вас, мой милый друг.

Когда княгиня Багратион вошла в зал, она невольно растерялась — все дамы были в вечерних платьях с глубокими декольте, а не в тех наглухо укрывавших плечи туниках, что носили на вечерах в Петербурге. И мужчины, сопровождавшие дам, были непривычно раскованны и свободны, а в зале звучали не скучные менуэты, а вальсы, в которых не чопорно, а легко и плавно скользили нары.

Хорошо, что она заранее проведала о вкусах и манерах венского общества и сама появилась так, как были одеты другие дамы. И хотя в самый первый момент она несколько оторопела, но тут же поняла, что именно она, молодая гостья эрцгерцога Андреаса, станет сегодня королевою вечера.

И в самом деле, Андрей Кириллович тут же представил петербургскую красавицу нескольким дамам и кавалерам, и по выражению их лиц — женских с завистью, мужских восхищенных — княгиня еще раз уверилась, как она неотразима И каким вниманием будет окружена здесь, в доме русского посланника.

Однако последовало приглашение в концертный зал. Там за роялем у Нее сидел какой-то неряшливо одетый в старомодный потертый сюртук человек. Голова у него была огромна, а лицо грубое, как у мастерового. Но вот его тоже грубые и неуклюжие пальцы коснулись клавиш, и огромное пространство наполнили резкие и громкие звуки.

Екатерина Павловна вздрогнула: Господи, неужели вернулось ее детство, все пронизанное глупою игрою ее чудака отца в оперные представления? Так же крикливо звучал когда-то на хорах оркестр, которым дирижировал ее отец, так же невпопад вырывались, точно из тесных оков, режущие ухо звуки фортепиано.

Но что это? Первые бурно возникшие аккорды уступили место плавным звукам, они сложились в стройную, берущую за душу мелодию. Мало сказать, что музыка стала стройнее и приятнее, она вдруг овладела чувствами слушателей, подняла высоко-высоко над миром, к тем невиданным высотам, в коих пребывает Дух, властвующий над всеми.

Правду сказать, Екатерина Павловна, скорее всего, почувствовала власть музыки как бы не через себя, а через ощущение тех, кто сидел с нею рядом или не так от нее далеко. Граф Андрей Кириллович уронил голову, обхватив ее руками. Он был где-то уже далеко-далеко, куда позвал его музыкант. И другие, сидящие невдалеке дамы и господа, казалось, уже были полностью во власти музыки. И молодая княгиня, наверное, как и ее отец. Лишенная слуха, по лицам соседей поняла, что перед нею, должно быть, выдающийся музыкант, и, как и другие, приняла выражение человека, отдавшего все свое существо божественной симфонии.

— Хочу представить вам, дорогой маэстро Бетховен, княгиню Багратион, которая недавно прибыла из Петербурга. — Андрей Кириллович подвел к Екатерине Павловне пианиста и все слова не просто проговорил, а громко прокричал ему в ухо.

«Фи! Да он же глух, этот музыкант», — едва заметно усмехнулась княгиня Багратион и подала музыканту руку. Брови Бетховена были кустистыми и резко сдвинутыми, лоб шишкообразен и огромен, а глаза, небольшие, но необыкновенно выразительные, покоились в глубоких впадинах.

«Несчастное существо, — еще раз отметила про себя княгиня. — Неужели этот маэстро, как и мой отец, свихнулся на любви к искусству, которое он к тому же сам не может даже слышать?»

— Хочу заметить, княгиня, что маэстро Людвиг ван Бетховен — гениальный композитор, — произнес Андрей Кириллович. — То, что он теперь исполнил, — Десятая Героическая симфония. Он ее посвятил великому человеку!

— И кому же? — поинтересовалась гостья.

— Наполеону Бонапарту, — пояснил Андрей Кириллович. — Я с ним спорил, но он, видите ли, упрям и считает этого узурпатора гением, который принесет свободу всем людям Европы. Не стану продолжать с ним спора, ибо уверен, что маэстро вскоре убедится, что это за чудовище — его сегодняшний кумир.

«Да он сам, этот композитор, нелепое и жалкое существо, — произнесла про себя княгиня, продолжая тем не менее улыбаться. — Подумать только — сочинять симфонии и притом не слышать ни одного звука!»

— А музыку вы слышите? По крайней мере, свою собственную? — перестав вдруг улыбаться, неожиданно прокричала она в ухо сочинителю.

Брови Бетховена сошлись к переносью, глаза, казалось, запали еще глубже. Он приложил руку ко лбу, а затем к сердцу и произнес:

— Музыка, ваше сиятельство, у меня здесь и здесь. Однако я слышу музыку не только собственную, но и когда кто-то другой играет свои сочинения. Я смотрю на руки музыканта и вижу, какие звуки он исторгает из инструмента.

Меж тем взгляд княгини уже блуждал где-то далеко от маэстро. Она была близорука, и потому ее взгляд производил впечатление таинственности.

Может быть, как раз этот слегка рассеянный и загадочный взгляд привлек внимание гостя, который, проходя мимо, вдруг остановился возле нее.

Был он высок, строен, лицом приятен, с пышною шевелюрою блондин. Но что особенно бросалось в глаза, так это его плащ мальтийского рыцаря с красным верхом и черной подкладкой.

«Господи! — успела произнести про себя княгиня Багратион. — Неужели и мне выпадет такая же судьба, как и моей мама?»

— Милейший эрцгерцог Андреас, — услышала она голос незнакомца, — не будете ли вы так любезны, чтобы представить вашу гостью.

— Ах да! — с готовностью отозвался Андрей Кириллович. — Княгиня Багратион — граф Меттерних[21].

Глава четвертая

На ком она впервые увидела такое необычное сочетание красных и черных цветов? Конечно же на Юлии Помпеевиче Литте, своем отчиме. И случилось это в Неаполе — более десяти лет назад, когда ей самой исполнилось не то восемь, но то девять лет.

Тогда, помнится, все в их доме заговорили о том, что на неаполитанском рейде бросил якорь военный корвет под названием «Пеллегрино», на корме которого — красный с белым крестом флаг. А вскоре к ним пожаловал и сам командир корвета.

Граф Джулио Литта сразу поразил всех своею внешностью. Был он красавец моряк, лет двадцати восьми, высокого роста, с тонкими и правильными чертами лица итальянского типа.

Как потом оказалось, он и в самом деле принадлежал к одному из знатнейших итальянских родов. За Свою молодую жизнь он успел уже многое повидать. Семнадцатилетним юношей он вступил в ряды рыцарей Мальтийского ордена и стал служить на флоте Острова Мальты, оберегая его границы на Средиземном море.

Однако через несколько лет Екатерина Великая обратилась к магистру Мальтийского ордена с просьбой прислать к ней в Санкт-Петербург лицо, сведущее в морском деле, для реформы Балтийского флота. Так граф Литта связал свою судьбу с Россией.

В ту пору, когда он появился в доме российского посла в Неаполе, сей рыцарь и граф не был еще русским подданным, хотя, служа в Петербурге, получил чин капитана первого ранга. В те дни Джулио Литта находился как бы на распутье — принять ли ему российское подданство и дослужиться в северной столице, скажем, до адмирала или же вернуться насовсем под знамена мальтийского рыцарства.

Как оказалось, в тот свой приход с мальтийским корветом «Пеллегрино» в Неаполь, именно в доме российского посла Литта неожиданно для себя нашел определение своей судьбы. Не оставляя рыцарского ордена, он станет и далее служить России. И толчком для сего решения, определившего его дальнейшую судьбу, послужило знакомство с милой и очаровательной женою посла — Катериною Скавронской.

Еще никогда в своей жизни молодая графиня не встречала такого изумительного красавца мужчину, в котором яркая его внешность и непохожая на других, таинственная и загадочная душа так гармонично слились в одно целое.

Право, что видела и что знала Катенька Энгельгардт, уездная смоленская барышня, с младых и тогда-еще невинных своих лет? Затхлый мир провинции, неотесанных и грубых деревенских помещиков, все занятия которых сводились к охоте, пьянству и дикому барскому разврату. Уже при дяденьке, светлейшем князе Потемкине, открылась ей вроде бы новая жизнь в блистательной столице, при дворе ее императорского величества. Но сия жизнь обернулась тою же непролазною скукою, что и дома, в смоленской глуши, несмотря на то что в мир сладострастия окунулась и она сама, молодая барышня.

Любовь к дяденьке? А что за чувство такое — любовь? Конечно, когда дяденька ласкал ее в своих объятиях, ей было приятно, а моментами, в самой что ни на есть их плотской близости, казалось: нет и не должно быть у человека счастия, ею только что пережитого.

Но проходил экстаз, и оставалось в душе чувство, похоже скорее на родственную благодарность дяде за то, что вызволил ее из мрака совсем уж кромешной жизни. И вместе с сим чувством — женская жалость к немолодому уже мужчине, что хотя и владеет несметными земными утехами, сказочными богатствами и неслыханною властью, а в сущности, душа его одинока и неприкаянна. Отсюда еще пуще хотелось сделать так, чтобы забылся он у нее на груди, как дите малое и жалкое своей обездоленностью.

Что же касается графа Павла Мартыновича Скавронского, к нему и подобия жалости она не испытала за все десять лет брачного союза. Забивалась на свою половину в доме, куталась в шубу, чтобы только уйти в тот единственный мир, который один и оставался тогда ей, существу совершенно необразованному и от природы ленивому и недеятельному, а потому и эгоистичному, — в мир грез и мечтаний.

Среди женщин встречаются такие характеры — спящая красавица. Дремлют в ней чувства, словно в летаргическом сне, вся она — как какая-нибудь ледышка. Но вот появляется сказочный царевич, и все ее существо, пребывавшее до сего времени в непробудной спячке, просыпается, со всеми заложенными на самом дне его женскими склонностями, добродетелями и конечно же пороками. А куда без них подлинной женской натуре?

Итак, с первого же взгляда молодой граф Джулио Литта перевернул все существо Катерины Скавронской. Иными словами, враз растопил, хлад ее ледяной души. Да и какая из женщин смогла бы устоять перед эдаким красавцем!

Повторим здесь: тонкие и правильные черты его южного лица носили одновременно печать высокого вдохновения и высокого же мужества. Большие черные, то блестящие, то задумчивые, глаза и очаровательная улыбка придавали молодому человеку чрезвычайную привлекательность. И самый разборчивый художник вряд ли бы отказался взять его за образец красоты.

Однако сию замечательную, природою созданную наружность прекрасно дополнял наряд мальтийского рыцаря, который он носил: красный кафтан французского покроя на черной подкладке и белый мальтийский крест на груди, повешенный на широкой, черного же цвета ленте.

Только тогда, при первой же встрече с необычным итальянским графом и мальтийским рыцарем, молодая графиня Скавронская, должно быть, впервые осознала, что же такое настоящая любовь, что соединяет не только тела, но главным образом души мужчины и женщины.

Впрочем, поначалу разговор моряка-рыцаря не отличался ни живостью, ни игривостью и бойкостью, что было характерно для романов того времени. Литта, хотя и был человек весьма развитой, умный и тонкий, вел себя сдержанно, никак не выдавая возникших и в нем самом сердечных чувств. Он лишь рассказывал жене русского посла о далеких странствиях, и она любила подолгу слушать эти рассказы. И ни один самый чуткий и зоркий наблюдатель не уловил бы в их беседе никакого намека на взаимное влечение друг к другу.

Чувство вдруг вспыхнуло вновь, когда после смерти мужа вдова оказалась в Санкт-Петербурге с двумя дочерьми и здесь, уже при дворе Павла Первого, встретилась со своим экстравагантным поклонником.

К той поре между Российскою империею и Мальтийским орденом уже возникли самые тесные отношения. Российский император увидел в рыцарстве древнего, но далекого от русского православия ордена средство духовного преобразования родного общества. Более того, государь на глазах всей Европы взял Мальтийский орден под свою защиту и принял на себя сан великого магистра. Торжественный обряд над императором и всем его семейством Мальтийский орден поручил исполнить своему полномочному представителю в Санкт-Петербурге графу Джулио Литте.

Но у Литты оказалась и своя потаенная мечта, которую он решил осуществить в России, — обвенчаться с вдовствующей графинею Скавронской. Он готов был принять подданство приютившей его державы. Но как было избавиться от обета безбрачия, что дал он в день своего вступления в рыцарство? Помочь ему в сем предприятии взялся российский император, он же и великий магистр ордена. Так наконец соединились два любящих, внезапно открывшихся друг другу сердца.


Теперь в Вене дочь бывшей графини Скавронской, встретив в салоне Андрея Кирилловича импозантного незнакомца в костюме мальтийских цветов, невольно вспомнила историю знакомства своей мама и своего нынешнего отчима. И тут же содрогнулась: не свяжет ли и ее, нынешнюю княгиню Багратион, судьба с этим незнакомцем в благородном и загадочном облике мальтийского рыцаря?

Нельзя сказать, что Меттерних был писаный красавец, хотя, безусловно, черты лица его были привлекательны: большие голубые глаза, прямой нос, чувственные губы. Однако скорее не внешность, но нечто иное с первой же встречи притягивало к этому человеку всех, с кем он входил в какие-либо отношения, особенно, и в первую очередь, женщин.

Достоинства сии, казалось, состояли в остром уме и добродушии этого человека. Но добродушие, открытость были показными, он не давал глубоко затаенной мысли прорваться наружу, не впускал в свое сердце ни одно существо человеческое, сколь ни оказывалось оно ему приятным.

Это происходило оттого, что Клеменс Венцель Непомук Лотар граф Меттерних был дипломатом. И хотя он в свои неполных тридцать лет достиг только первой дипломатической должности — посланника Австрии в Саксонии, он ощущал себя недюжинной личностью, коей предстоит совершить немало славного и поистине великого. И этим качеством превосходства перед другими в первую очередь пленялись многие женщины, до которых Меттерних был большой охотник.

Вероятнее всего, и красный мальтийский плащ на черной подкладке был из тех тонко рассчитанных аксессуаров, что необходимы личности неординарной, чтобы с первой же встречи оставить о себе неизгладимое впечатление.

— Так вы, очаровательная княгиня, только что из Санкт-Петербурга? — Голубые, чуть навыкате лучистые глаза Меттерниха источали не просто любопытство, но подчеркнутое восхищение только что представленной ему русской красавицей. — И надолго в наши края? Или вы держите путь куда-нибудь в иные пределы?

— Обычно я довольствуюсь тем местом, где в данный момент нахожусь, — с долей таинственности, которая так шла ей, ответила княгиня.

— О, насколько я понял, вы решили сделать свое отечество из собственной кареты? — улыбнулся Меттерних вдруг пришедшему ему в голову каламбуру. — В таком случае, милая княгиня, вы в любом месте будете чувствовать себя счастливой — счастие вы возите с собой. В отличие от вас я, увы, с некоторых пор не могу позволить себе разнообразия, поскольку привязан к постоянному месту службы. И обречен разделять судьбу с таким унылым и скучным субъектом, что находится теперь перед вами.

— Вы так недовольны и собою, и собственной планидой, граф? — произнесла она. — По вам я бы этого не сказала.

— О, это особенность дипломата: скрывать истинное положение вещей. В моем случае это означает: за наигранным благодушием прятать пустоту, с неких пор поселившуюся в собственном сердце. А разве сердцу, как вместилищу радости и счастья, положено быть не наполненному до самых краев?

Произошел как бы обычный светский разговор. Но за этим, казалось бы, привычным флиртом и она и он вдруг почувствовали, что между ними пробежал какой-то электрический заряд.

— Как жаль, что мой вызов в Вену кончается через два дня и мне надо будет следовать в скучный и серый Дрезден, — стараясь не отводить свой взгляд от ее свежего, вдруг озарившегося нежным румянцем лица, вздохнул он. — Ах, почему мы не встретились с вами там, в Дрездене, где одно ваше пребывание могло оживить краски этого города — моего теперешнего пристанища?

Княгиня Багратион чуть потупила взор:

— А разве моей карете, моему отечеству, как вы ее назвали, заказано переместиться в ваш Дрезден?

Рука Меттерниха коснулась ее руки и поднесла ее к своим губам.

— Ваше сиятельство! Княгиня! — произнес он дрожащим от волнения голосом. — Как вы великодушны: возить с собою счастье, чтобы не только пользоваться им самою, но и делиться им с ближним!

Два оставшихся дня пролетели как один миг. Утром он посылал ей в гостиницу букеты цветов, затем являлся сам к кофею. Потом они вместе обедали, а вечером вновь встречались во дворце Разумовского.

— Так когда же вы намереваетесь перенести свое отечество в Дрезден? — спросил он ее, уже садясь в экипаж.

— Когда? — засмеялась она. — Человек становится эмигрантом не вдруг. Для того чтобы решение окончательно созрело, что-то внутри должно перегореть. Но обещаю: о моем приезде вы будете заранее оповещены:

«Господи! Неужели ты услышал мои молитвы и наконец послал мне того, кто так понял мою душу! — сказала она себе, оставшись одна. — Мой удел — свобода, мой удел — я сама, моя собственная судьба. И нет мне совершенно дела до тех, кто был когда-то рядом со мною, кто готов был оставаться у моих ног, думая о том, что тем самым принесет мне счастье. Сердце мое алчет большего и чудодейственного, оно алчет любви. И не той, что связывает накрепко и навечно, а любви, готовой сжечь и испепелить. Человек, который способен дать мне такое чувство, — это Клеменс. Да-да, Клеменс Меттерних, избранник своей собственной и в то же время моей судьбы».


Ежегодно во вторник, перед первой средой Великого поста, при дворе саксонского курфюрста устраивался бал. Приглашения рассылались ста семидесяти четырем гостям — поровну дамам и господам из самых приближенных к трону кругов. А в воскресенье, еще до открытия бала, в пять часов пополудни, во дворце проходило нечто подобное жеребьевке, определявшей партнеров для первого танца.

Жребий, как водится, всегда находится в руках Божьих или, иначе говоря, зависит от воли случая. Но тогда, в 1802 году, в Дрездене графу Клеменсу Меттерниху выпало танцевать именно с княгиней Багратион.

Карета княгини вот уже много месяцев привычно рисовалась у подъезда самого фешенебельного дрезденского отеля. И сие означало — ныне отечеством ее стал город на берегах сонной красавицы Эльбы.

Надолго ли? Не станем забегать вперед, если и они сами, влюбленные, не задаются пока подобным вопросом. Они счастливы и ни о чем друг друга пока не спрашивают.

Только однажды, нежась в постели и сощурив, по своему обыкновению, прелестные глаза, княгиня, указав на красно-черный плащ своего возлюбленного, спросила:

— Скажи, Клеменс, твой плащ — это наряд или обет?

— Ах, ты о Мальтийском ордене? — понял он ее. — Нет, я не рыцарь сего сообщества, а скорее рыцарь собственной чести. Той чести, которая превыше всего полагает мой собственный успех и мое собственное счастье. Разве не так, Катрин, ты думаешь и о самой себе?

Она благодарно посмотрела на него и страстно привлекла к себе.

Глава пятая

Генерал от инфантерии Голенищев-Кутузов[22] только что разменял свой седьмой десяток. Израненный на турецких войнах несчетное число раз, в том числе дважды смертельно пораженный в голову, еще года три-четыре назад он полагал, что ратная жизнь его отныне благополучно завершилась. Да и куда более, ежели тело — как дырявый мешок? А тут как раз, после отставки Петра фон дер Палена, с воцарением Александра, — предложенная ему весьма почетная должность санкт-петербургского военного губернатора.

Однако молодой царь приближал к себе генералов с громким боевым прошлым не для того, чтобы толпились они с ежедневными докладами в императорской приемной. Царь готовился к решительной войне с обнаглевшею Францией, снова, с возвращением из Египта прославленного генерала Бонапарта, бросившей вызов Европе.

Пугала якобинская революционная зараза? На сей раз дело принимало иной оборот. На развалинах империи Бурбонов, на безвинно пролитой королевской крови созидалась империя разбойная. И вовсе не республиканская, а держава под диктатом личности сильной, алчной, беспощадной.

Вот как стремительно шел к власти сей уроженец Корсики, недавно еще малоизвестный капитан революционных войск, ставший враз прославленным бригадным генералом, а затем главнокомандующим в Итальянском и Египетском походах. Совершив в Париже переворот и став первым консулом Франции, Наполеон Бонапарт вдруг летом 1802 года провел всенародный плебисцит. В итоге голосования ему, герою нации, было даровано пожизненное консульство. Однако и этого оказалось мало. Через два года он объявляет себя императором Франции. И открыто, на глазах всей Европы, готовится к вторжению в Англию.

— Мне нужны только три дня туманной погоды, и я стану господином Лондона, парламента, Английского банка!

Он готовился стать господином всей Европы.

И Европа вновь ощетинилась штыками. К концу 1804 года побуждаемые русским императором Александром Первым Россия, Австрия и Англия объединились в новую, третью по счету, коалицию. Англия по договору выделяла на борьбу с тираном более пяти миллионов фунтов стерлингов, чтобы на эти деньги собрать под ружье пятьсот тысяч солдат. Из них Австрия обязывалась поставить более двухсот пятидесяти тысяч человек, Россия — более ста тысяч, Пруссия, Швеция, Дания и другие — все вместе еще сто пятьдесят тысяч.

Первой открыла кампанию против Наполеона восьмидесятитысячная австрийская армия фельдмаршала Карла фон Мака, чтобы сорвать возможную высадку французов на Туманном Альбионе. А из России уже выступили две армии, каждая по пятьдесят тысяч солдат. Командование одною Александр Первый поручил Федору Федоровичу Буксгевдену, второю — Кутузову. Оба русских генерала со своими войсками должны были соединиться с австрийцами и совместными усилиями разгромить французскую армию, названную к тому времени самим Наполеоном «Великою».

Не пришлось стареющему Кутузову остаться паркетным генералом, и он, превозмогая болячки возраста и старых ран, двигался со своею армиею через австрийскую Галицию к городу Браунау.

Октябрь был уже на исходе. Он нес с собою с каждым днем усиливающиеся холода и слякоть, гнал по мокрому, слезящемуся небу темные тучи, вот-вот грозившие разразиться снежными зарядами.

Зябко кутая опухшие больные ноги солдатским одеялом, Кутузов изучал по карте маршрут до Ульма. Там, в добротно укрепленной крепости, Карл фон Мак занял позицию для встречи французских сил. К нему на подмогу держал свой путь Кутузов.

Но почему от Мака нет никаких сообщений? Ах, эти заносчивые австрияки, что не раз осложняли маневры и Суворову в недавних Итальянском и Швейцарском походах и мешали своею путаницею ему, Михаилу Илларионовичу, в операциях против турок. Хорошо помнит Кутузов по концу восьмидесятых годов своего союзника генерала Мака под Белградом. Действовал храбро, но постоянно почему-то стремился прибрать лавры победы в свои руки.

Так только успел Михаил Илларионович подумать, как на пороге появился адъютант:

— Там, в приемной, какой-то человек настоятельно требует свидания с вашим высокопревосходительством. Однако отказывается себя назвать. Только твердит по-немецки: весьма важное конфиденциальное сообщение…

Вошедший был высок, в цивильном платье, с головою, повязанной белым платком. Фельдмаршал Карл фон Мак! Откуда же и почему в таком виде?

— Вы не ошиблись. Перед вами — несчастный Мак. Я разбит, и моей армии более не существует. Она разгромлена и большею частью пленена. Я единственный, кого Наполеон Бонапарт отпустил, взяв с меня слово более не участвовать в войне.

— Вы опасно ранены? — подался к нему Кутузов.

— Не извольте беспокоиться, ваше высокопревосходительство, — фельдмаршал даже не старался скрыть на лице печать позора и стыда. — То не боевая рана. Я велел так гнать свою карету, что она опрокинулась в дороге и я ударился сильно головою. Впрочем, зачем мне теперь моя голова?

Сообщение австрийского фельдмаршала поразило русского генерала. Как же все быстро произошло, если побежденный сам, собственною персоной, привез в штаб союзному генералу скорбную весть, опережая молву и слухи, которые обычно распространяются быстрее официальных вестей?

То, что узнал Кутузов, его не просто ошеломило. Он вдруг впервые отчетливо понял, против какого противника определила его выступить судьба и как теперь он должен действовать, чтобы, не дай Господь, не повторить жребий Мака.

Еще два месяца назад «Великая армия», изготовившаяся к прыжку через Ла-Манш, стояла в Булонском лагере. Это-то и подвигло австрийцев, стремившихся первыми пожать лавры победы, двинуть свои войска в наступление. Их стратеги с линейками в руках подсчитали, что для переброски войск Наполеону потребуется шестьдесят четыре дня. Не около двух месяцев, а ровно шестьдесят и еще четыре дня!

Вот какою скрупулезностью отличались расчеты австрийского гофкригсрата, печально известного еще с суворовской поры своими никчемными выкладками. Что ж, на сей раз они, кабинетные стратеги, подвели самих себя, а с ними и русских союзников.

— Ровно через месяц я разобью австрийскую армию и к середине ноября буду в Вене! — заявил Наполеон и отдал приказ корпусам сниматься с мест и двигаться на восток. В главном Наполеоновом штабе тоже любили и умели делать точные расчеты. Каждому из семи корпусов, с точностью до самого малого населенного пункта, был определен маршрут, место и срок сбора. Так через тридцать пять дней вся почти двухсоттысячная «Великая армия» оказалась у стен крепости Ульм, занятой войсками Мака.

Великими преимуществами Наполеона пред всеми современными ему военачальниками, как совсем недавно у Суворова, были быстрота и натиск. И — еще другое свойство, которое во многих армиях, в первую очередь в австрийской, значилось только на бумаге. Это свойство — умение все, что задумывалось, со скрупулезной точностью претворять в жизнь.

Как легко Наполеон Бонапарт передвигал флажки на полевой карте, так же легко в натуре, на любой местности, перемещал он многотысячные корпуса.

Подойдя к Ульму, Наполеон разрезал армию Мака надвое. Одну ее часть он тут же отбросил к югу, подставив ее под огонь заранее выдвинутых сюда своих корпусов. Другую половину австрийской армии, возглавляемую самим Маком, он запер в Ульме. Для этого французский полководец обложил крепость со всех сторон пехотою, занял артиллерией господствующие над нею высоты и предложил Маку капитуляцию, угрожая неминуемым штурмом крепости и гибелью всех ее защитников.

Двадцатого октября 1805 года фельдмаршал Мак, его семнадцать генералов и более тридцати тысяч солдат выбросили белый флаг. Все пленные были отправлены во Францию, а горе-фельдмаршал с позором отпущен, чтобы следовать на мирное жительство в собственное имение.

Чтобы взорвать заряд, к пороху следует поднести горящий фитиль. Таким фитилем оказался разгром армии Мака. А следом уже разразилась настоящая катастрофа.

Как Наполеон и обещал, ровно день в день, пятнадцатого ноября он вступил в Вену, которая до того никогда не сдавалась неприятелю. Император Франц едва успел убежать из столицы на север, в Оломоуц. Сюда должен был прибыть из Берлина и Александр Первый. И сюда же, через Германию, двигалась вторая русская армия генерала от инфантерии Буксгевдена.

Катастрофа с Маком оставляла Кутузову ныне единственный путь — к Оломоуцу. Однако после занятия Вены Наполеон не только отрезал кутузовской армии наикратчайший путь, но и начал его преследование вчетверо превосходящими силами.

Гибель всей армии оказывалась неизбежной. Обозы, тяжелая артиллерия, госпитали, шедшие с армией по размытым дождями и разбитым сотнями колес дорогам, сулили крах, равный участи Мака.

Одно могло спасти кутузовскую армию — первыми подойти в район Цнайма. Но как? Путь французов от Вены до Цнайма был короче и лучше, чем дорога русских до этого пункта от Кремса, куда они уже вступили.

Значит, следовало Наполеона задержать, помешать ему перерезать путь нашей армии. Но какою же силою остановить победительный марш французских войск, коли они вчетверо перевешивают силы русских?

Какой заслон ни поставь на Венско-Цнаймской дороге, Наполеонов авангард мгновенно отбросит его прочь, если не уничтожит до последнего солдата. И все же следовало попытаться даже ценою неминуемой гибели малой части войска спасти всю остальную часть армии.

Кутузов пригласил к себе Багратиона и, полузакрыв единственный зрячий глаз, ткнул коротким пальцем в полевую карту:

— Вот город Голлабрун. Он — на Венско-Цнаймской дороге. От сего места, где мы теперь находимся, до него никак не менее сорока пяти верст. И то ежели идти без дорог, по холмам и горкам. Зато можно оказаться у Голлабруна на несколько часов раньше французов.

Смуглое восточное лицо Багратиона оставалось на удивление спокойным. Только голос, каким он отозвался, выдал волнение, означавшее, что он все понял и, как всегда, готов выполнить приказ.

— Получается, ваше высокопревосходительство, выступать мне следует немедленно. И — двигаться всю ночь. Только так можно выиграть у французов те несколько часов, о коих вы изволили упомянуть. Но выиграть следует более — самое малое сутки, чтобы дать всей армии оторваться от преследования. Так я понял ваш замысел?

Главнокомандующий привстал и потянулся к Багратиону.

— Я много был наслышан, князь, о твоей доблести в суворовских походах. И тут уже, в нашем переходе, дивился твоей храбрости в сражении при Ламбахе и Амштеттене, когда мы начали нынешнюю нашу ретираду после разгрома Мака. Потому не стану скрывать опасности предстоящего дела. Прикинь сам: в твоем корпусе не наберется и полных шести тысяч. А у маршала Мюрата, с коим тебе, как с главным Бонапартовым авангардом, предстоит сразиться, — все тридцать тысяч сабель и штыков.

И вновь ни один мускул не дрогнул на лице Багратиона.

— Можно отправляться, ваше высокопревосходительство? — только и спросил.

— Христос с тобою, князь Петр Иванович. Ступай, — перекрестил Кутузов генерала, когда тот уже почти скрылся в дверях.

Глава шестая

Порывы ветра сбивали солдат с ног. Подошвы сапог предательски скользили в топкой глине. А главное, валила усталость предыдущего, чуть ли не суточного, перехода из Кремса. Почти треть корпуса отстала, и уже к утру, когда передние подходили к Голлабруну, только-только из лесов, подступавших к Венской дороге, появлялись измученные солдаты.

Сам Багратион тоже не спал уже вторую, если не третью ночь. Теперь не было времени и на короткий отдых. Весь путь он проделал пешим ходом, вместе с солдатами бывшего своего Шестого егерского полка, с кем воевал в Италии и в Альпах. Ныне, подбадривал он солдат, не то, что довелось хлебнуть там, на Сен-Готарде и у Чертова моста. Здесь — гуляй, наслаждайся походом себе на радость!

На нем — шапка из смушки в форме каски с коротким козырьком, на плечах — любимая бурка, в руках — казацкая нагайка. Да еще на боку — шпага. Та самая, подарок Суворова.

Собираясь на эту войну, Петр Иванович приехал к Александро-Невской лавре, подошел к могиле Суворова и там совершил у дорогого ему праха молитву. То была дань памяти великому полководцу и учителю и клятва не посрамить звания русского воина.

Местность вокруг Голлабруна не показалась Багратиону годной для обороны, и он приказал отвести войска чуть севернее, за деревню Шенграбен. Здесь, решил он, будет сподручнее встретить неприятельскую атаку.

Он повелел принять такой боевой порядок. В центре обороны — Киевский гренадерский, Подольский и Азовский мушкетерские полки. На правом фланге — Черниговский драгунский полк. На левом — Павлодарский гусарский. В самой деревне Шенграбен он оставался сам с Шестым егерским, впереди которого, на дороге, он поставил артиллерийскую роту.

Но и это было не все. Два казачьих полка и Гессен-Гомбургский полк австрийцев составляли авангард и были выдвинуты к Голлабруну. В резерве же Багратион определил находиться батальонам Новгородского и Нарвского мушкетерских полков.

И еще. Деревня Грунт, находившаяся за Шенграбеном, в тылу русских войск, была заранее подготовлена в качестве запасного рубежа на случай, если французы прорвут фронт.

Вот такую блестяще продуманную, глубокую оборону подготовил Багратион для того, чтобы остановить, задержать и, если возможно будет, сломить наступательный дух передовых французских войск.

А неприятельские войска не заставили себя долго ждать. В тот же день кавалерийские дозоры Мюрата объявились на виду Голлабруна, и, как показалось Багратиону, авангард, высланный им вперед, пришел в определенное замешательство. Вернее, Гессен-Гомбургский полк вдруг снялся со своего места и начал зачем-то уходить в сторону.

— Князь Четвертинский, — обратился Багратион к своему адъютанту, — сделайте одолжение, скачите к графу Ностицу и осведомитесь о причине его странных маневров.

Штабс-ротмистр Борис Четвертинский вернулся на взмыленной лошади, сам еле переводя дух.

— Ваше сиятельство, австрийцы снимаются с указанных вами позиций, — доложил он. — Пред их порядками объявился парламентер Мюрата и объявил, что между Австрией и Францией — мир.

— Что? — воскликнул Багратион. — На одну приманку взять два улова? Да это уж было днями, когда тот же Мюрат обманул охрану Таборского моста и перешел через него в Вене на другой берег Дуная. Разве не вследствие того обмана мы, русские, из-за преступного головотяпства австрийцев вынуждены теперь отступать?

В самом деле, совсем недавно Мюрат провел австрийцев как малых детей. Взяв Вену, Мюрат с несколькими другими маршалами и генералами, с белыми платками в руках, подъехал к Таборскому мосту. Французы знали: мост заминирован и, коли случится опасность, будет немедленно взорван.

— Но разве вы не знаете, — обратился к охране Мюрат, — что мы приехали на переговоры с вашим доблестным генералом князем Ауэрспергом фон Маутерном? Наш император Наполеон и ваш император Франц уже решили: зачем проливать кровь, если все можно кончить мирным согласием?

Охрана оживилась. Австрийских офицеров стали обнимать французские офицеры и генералы. Вскоре прибыл и сам Ауэрсперг, и горячие объятия начались снова. А в это время французские егеря оказались уже на мосту. Они быстро разоружили охрану, заклепали дула пушек, и по настилу на тот берег двинулись их войска.

— Так дать себя обмануть! — вырвалось у Петра Ивановича. — Впрочем, а разве не гадили нам австрийские союзники в ту, суворовскую, кампанию? Из-за их выкрутасов, подлости и явного предательства мы, русские, не раз могли сложить свои кости в ущелиях Альп. А ныне? Мой фронт по милости генерала графа Ностица открыт, мои аванпосты оголены! Князь Четвертинский, скачите, голубчик, к казакам — вот мой им приказ…

Багратион быстро набросал в записной книжке несколько строк и, вырвав листок, протянул его штабс-ротмистру. По новой диспозиции Багратион переводил казачьи полки от Голлабруна на фланги боевых порядков, а Шестой егерский и артиллерию передвинул от Шенграбена к правому крылу.

Наконец передовые дозоры донесли: авангард корпуса Мюрата объявился на главной дороге.

— Пусть подойдут ближе, — оказался среди артиллеристов Багратион. — Первый залп — по взмаху моей нагайки.

Меж тем французы остановились. Подскакавший к своему начальнику Борис Четвертинский произнес:

— Мюратов парламентер с предложением о перемирии к вашему сиятельству. Вот их условия. Русская армия должна уйти к своим границам, французская же остается на месте и ведет дальнейшие переговоры с австрийским правительством, которое якобы на это согласно. Ратифицировать условия перемирия должны генерал Кутузов и император Наполеон. В случае, ежели какая-либо из сторон отвергнет условия перемирия, военные действия не должны начинаться ранее чем через четыре часа после уведомления друг друга.

«Да это же — подарок судьбы! — обрадованно произнес про себя Багратион. — Пока курьеры поскачут в оба конца, а генерал и император ознакомятся с соглашением, наша армия уйдет далеко вперед. Тут выигрыш уже не в часах, а, даст Бог, в нескольких днях». И вслух сказал, обращаясь к своему адъютанту:

— На сей раз хитрый и хвастливый гасконец Мюрат обманул не своего противника, а вырвал победу из рук Наполеона. Наша армия, благодарение Господу, будет спасена сей глупой Мюратовой затеей. Да еще мы здесь, у Шенграбена, собьем его спесь. Снарядите, князь, курьера к его высокопревосходительству Голенищеву-Кутузову. Пусть пришлет кого-нибудь чином повыше для переговоров, сиречь — для оттяжки времени. Чует мое сердце, маршала Мюрата подвели нервишки. Он наверняка принял мой отряд за главные наши силы. Иначе зачем же было давать нам фору?

Как говорил Багратион, так все и происходило. Мюрат действительно принял Багратионов корпус за всю русскую армию. И, чтобы задержать ее на позициях и не дать отойти, а затем ударить наверняка всеми силами во главе с императором Наполеоном, затеял игру с перемирием. Храброму в общем-то рубаке, но недалекому политику и никудышному дипломату, ему и впрямь пришлась по душе уловка с мостом, и он, хвастун и задира, решил ее повторить, но уже применительно к русским.

Вести переговоры с нашей стороны был прислан генерал-адъютант барон Винценгероде. Прибыв к Шенграбену, он встретился с маршалом Мюратом. Они подписали соглашение заключить перемирие до четырех часов пополудни, пока не придет повеление от французского императора, к коему был послан фельдъегерский офицер.

Гневу Наполеона не было предела. Получив послание от своего слишком пылкого зятя, французский император немедленно послал к нему собственного генерал-адъютанта Рене Савари с грозным письмом:


«Принцу Мюрату. Шенбрюнн.

25 брюмера 1805 года, 8 часов утра.

Я не могу найти слов, чтоб выразить вам мое неудовольствие. Вы командуете только моим авангардом и не имеете права делать перемирие без моего приказания. Вы заставляете меня потерять плоды целой кампании. Немедленно разорвите перемирие и идите против неприятеля. Вы объявите ему, что генерал, подписавший эту капитуляцию, не имел на это права, и никто не имеет, исключая лишь российского императора.

Впрочем, если российский император согласится на упомянутое условие, я тоже соглашусь, но это не что иное, как хитрость. Идите, уничтожьте русскую армию… Вы можете взять ее обозы и ее артиллерию.

Генерал-адъютант российского императора обманщик… Офицеры ничего не значат, когда не имеют полномочия; он также не имеет его… Австрийцы дали себя обмануть при переходе венского моста, а вы даете себя обмануть адъютантам императора.

Наполеон».


Генерал-адъютант французского императора летел из Шенбрюнна, еще недавней резиденции австрийских императоров. Его подгоняли гневные слова, брошенные вдогонку:

— Передайте принцу Мюрату на словах: или немедленное сражение, или я сниму его с командования корпусом! Мой зять попал в ловушку. Пред ним арьергард принца Багратиона. Он там, у Шенграбена, — щит Кутузова, как был во все время похода сперва к Ульму, а теперь к Оломоуцу. И пусть принц Багратион — лучший из русских генералов, но он не Бог свершить нечто невероятное — оставить мою Великую армию и спастись самому. Итак, немедленно ввязываться в драку — окружить и отрезать Багратиона от главных русских сил! Я же тотчас снимаюсь с гвардией и иду к полю битвы, чтобы уже пойманную и общипанную дичь бросить в кипящий котел.


Меж тем в русском лагере у деревни Шенграбен солдаты и в самом деле сидели вокруг костров и впервые за трое голодных и бессонных суток варили себе кашу.

Кое-кто из них успел прикорнуть у пушечных колес или в наспех отрытых ложементах. Во всяком случае, отовсюду слышался веселый говор и даже порою смех.

Бурка Багратиона мелькала то в одной, то в другой роте егерей и мушкетеров, то в эскадронах драгун и гусар, то в казацких порядках. Со стороны могло показаться, что командующий, не зная наверняка, как вести дело, если оно вдруг разгорится, ищет там, среди солдат, ответы на мучающие его вопросы.

Однако все было как раз наоборот. Продумав четкую расстановку сил в обороне и указав каждому полку и батальону их задачи, он теперь, разъезжая по расположению частей, зорким орлиным взором оглядывал поле будущего сражения и, представляя, как все может произойти в действительности, пытался еще и еще раз упредить возможные накладки и прорехи.

И конечно же он, находясь теперь в самой гуще солдатской массы, хотел увидеть своих будущих героев и лишний раз уверить их в том, что он, как всегда, с ними. А ежели он с ними — в каждой роте, в каждом батальоне и в каждом полку, то и в сражении будет рядом, будет в их самых первых рядах.

Теперь, когда ночь предоставила всем им долгожданную передышку, каждый понимал: как бы ни оказался страшен наступивший день, они этот день обязательно выстоят перед лицом врага и, даст Бог, нанесут французам ощутимый урон.

С высоток, на которых расположились русские артиллерийские батареи, открывался вид на деревню Шенграбен и французские войска, растянувшиеся цепью, уходившей за горизонт. Никто не стрелял — ни с русской, ни с их, французской, стороны. Но каждый, уже изготовившись к бою, всем существом своим ощущал: вот Сейчас, сейчас все начнется.

И правда, оттуда, с французской стороны, вдруг взвился белый султан дыма, и воздух разорвался выстрелом пушки и затем свистом летящего ядра. За первым султаном и первым хлопком появились уже новые клубы дыма и послышались новые и новые хлопки. А в ответ им, оглушая все вокруг близким грохотом, заговорили и наши батареи.

Лошадь Багратиона понесла его на правый фланг, где по новой диспозиции находились Киевский гренадерский и Подольский егерский полки. Они должны были здесь стойко обороняться и удерживать свои позиции, пока к ним не подойдут резервы центра. Ну а ежели атака — на центр? Тогда необходимо стянуть левый фланг и под прикрытием своей артиллерии отступать эшелонами до оврага.

Мысль командующего просчитывала каждую возможность, каждый поворот битвы, которой еще только предстояло развернуться. Но как всегда бывает в бою, то, что начало развиваться на глазах, перечеркивало предугаданные решения. И мысль, подстегиваемая новыми неожиданными условиями, как бы разворачиваясь в других, самых непредвиденных направлениях, все более и более взбадривалась, всякий раз ощущая еще не изведанные возможности и радуясь своим превосходством над замыслом противника.

Вот почему на Багратиона в бою снисходило вдруг невероятное спокойствие и, казалось, ничем не объяснимое хладнокровие: каждой клеточкой своего сознания, отбросив даже намек на суетливость и неряшливую поспешность, он должен был, молниеносно перебрав в голове десятки вариантов, найти тот, единственный, что обязательно принесет успех.

То, как стали действовать французы, опрокинуло все до этого момента предполагаемые Багратионом решения. За считанные часы перемирия к Мюрату подошли почти все силы «Великой армии», и она, эта армада, бросилась на русский арьергард со всех направлений. По центру наносили удар войска Мюрата, что двигались вдоль главной дороги, корпус Сульта пошел в обход правого, наиболее укрепленного фланга русских, дивизии Ланна нацелились громить левый фланг.

«Шенграбен! Немедленно зажечь деревню из пушек брандскугелями! — возникло решение в голове Багратиона. — Там у французов порох, зарядные ящики и там — их резервы, которые они готовы в любой момент ввести в дело».

Огонь над домами занялся сразу. И как бы в ответ на залпы наших орудий из деревни — один за другим — раздались взрывы оглушительной силы, и оттуда, из пламени и черного дыма, врассыпную побежали люди в синих шинелях.

— Ага, жарко стало! — послышались возгласы в цепях русских. — А вот мы счас и энтим, что идут на нас в лоб, поддадим горяченького до слез.

Атака Мюрата в центре захлебнулась. Теперь стало ясно, что основные силы его корпуса должны были подойти от Шенграбена — эшелон за эшелоном, как, вероятно, и было предвидено. Но паника в деревне смет шала планы главного удара, и он замедлился.

Зато на флангах завязались жестокие бои. На правое крыло накатывались и накатывались волны французов, стремясь отрезать путь русским к отходу. Две атаки, что следовали здесь одна за другой, были отбиты. Но и оборонявшимся пришлось сменить позицию — отойти к Гунтерсдорфу.

На левом фланге, которым командовал генерал-майор Селихов, французам удалось отрезать от пехоты Павлодарский гусарский полк. И павлодарцам ничего не оставалось, как отойти по Цнаймской дороге к главным кутузовским силам.

Вскоре и на правом фланге создалось угрожающее положение — были окружены Подольский и Азовский полки. Но мушкетеры не сложили оружия. Бросаясь в штыки, они дважды прорывали кольцо окружения, сорвав все усилия французов на безусловную победу.

Наконец войска Мюрата, потеряв на борьбу с пожарами в Шенграбене не менее двух часов, возобновили атаки. Следовало начать отход по все еще удерживаемой русскими дороге, ведущей к Цнайму.

Когда к концу дня, отбиваясь от неотступно следовавшего по пятам неприятеля, остатки войск центра и левого крыла подошли к деревне Грунт, оказалось, что она занята французами.

Князь Багратион в этот момент шел в рядах Шестого егерского полка. Он иногда оглядывался назад, как бы стараясь вобрать взглядом весь полк, и бодро говорил:

— Молодцы, ребята! Ай да молодцы!

И тогда четко по рядам неслось к нему отзвуком:

— Рады стараться, ваше сиятельство!

— Ай да молодцы! — радостно отвечал он своим любимцам. — А теперь, братцы, — в штыки! Одно нам остается — пробиться к своим через деревню Грунт. Другого пути у нас нет. С нами Бог!

Он вновь оглянулся на идущие следом за ним ряды и вытянул из ножен старую суворовскую шпагу.

Уже спустилась ночь, когда Шестой егерский прорвался. Но на правом крыле продолжали драться.

— Князь, — обратился Багратион к своему адъютанту Четвертинскому, — передайте подольчанам и азовцам: отходить через деревню Гунтерсдорф. Только оставить прикрытие. Майора Экономова знаете? Он сделает: пропустит полки, а сам задержит французов, коли они еще не потеряли охоту за нами гнаться…

Но французы, решив, что дело сделано и корпус принца Багратиона разгромлен, посчитали, что в преследовании только сами истощат собственные силы.

В ставке, когда к ней подошел корпус Багратиона, изрядно потрепанный, потерявший за восемь часов боя убитыми, ранеными и пропавшими без вести две тысячи четыреста два человека, многие не поверили своим глазам: неужто более половины людей уцелело? И уж совсем никак не могли взять в толк — не просто выстоять и спастись, но привести с собою в качестве пленных одного подполковника, двоих офицеров и пятьдесят рядовых да в качестве трофея доставить полковое неприятельское знамя!

Кутузов, выехав навстречу, не сделал даже попытки унять слез. Он вспомнил слова в донесении царю, которыми объяснял свое решение заслонить отступление армии арьергардом: «Хотя я видел неминуемую гибель, которой подвергался корпус князя Багратиона, не менее того я должен был щитать себя щастливым спасти пожертвованием оным армию…»

Лицо Кутузова было мокрым, когда он обнял Багратиона.

— Спасибо, князь. Господь и государь тебе воздадут, — только и сумел сказать.

Александр Первый был уже при армии и тотчас пожелал видеть героя.

Двадцативосьмилетний красавец государь был ласков. Он так же, как и Кутузов, пошел навстречу и, подав руку Багратиону, одарил его тою своею восхитительною улыбкою, которую все в придворном окружении называли не иначе как ангельскою.

— Поздравляю вас, князь, генерал-лейтенантом, — произнес он. И, взяв со стола звезду и большой крест ордена Святого Георгия, возложил их на Багратиона. — Сия награда — за беспримерную вашу храбрость.

Не имея орденов Георгия четвертого и третьего класса, князь Багратион награждался сразу Георгием класса второго. Но так велик оказался его подвиг, что ради него император соизволил нарушить начертанный еще Екатериною статус высшего в России военного ордена.

Глава седьмая

В день смотра русская и австрийская армии с самого раннего утра выстроились стройными парадными рядами на оломоуцком поле. В самом первом ряду — кавалерия, за нею — артиллерия, и еще дальше — пехота.

Но и каждая шеренга была в свою очередь поделена на три части. В первой из них находилось Кутузовское войско, уже прошедшее с боями более четырехсот верст, за ним — только что подошедшие из России гвардейские и армейские полки и следом — австрийцы.

Ровно в десять раздалась команда: «Смирно! Равнение на середину!» — и тысячи солдатских, офицерских и генеральских глаз устремились туда, откуда показалась конная кавалькада. То были русский и австрийский императоры, сопровождаемые придворными свитами.

От полка к полку покатилось громкое «ура», по мере того как оба императора проезжали вдоль строя войск.

Багратион стоял во главе своих полков, и его восторженный взгляд был устремлен на превосходно сидевшего на лошади государя. На Александре был конногвардейский мундир темно-зеленого сукна.

В отличие от русского царя, излучающего доброту и очарование молодости, как бы заряжающего всех вокруг спокойной и всепобеждающей уверенностью в собственных силах, австрийский император производил впечатление человека, лишенного всякой энергии, слабого не только телом, но, как говорили, и умом. Даже на смотре войск он робко и неумело сидел в седле. И то было не случайно: он до такой степени был труслив, что, редко садясь в седло, приказывал вести его коня на поводу.

Ко всему прочему, император Франц был удручен двумя тяжелыми утратами. Не так давно он потерял вторую жену, мать своих тринадцати детей, и большую армию, с позором капитулировавшую в ульмской крепости.

Как человека, на которого свалилось сразу столько горя, Багратион мог понять Франца. Но каким духом отваги и мужества сможет он вдохновить воинов, коли сам полностью лишен стойкости и воли?

Впрочем, надежда восьмидесятитысячной союзной армии, что демонстрирует свою несломленную мощь и силу здесь, на оломоуцком поле, на русского императора. Лишь раздастся команда, и армия смело и решительно двинется в сражение. А сражение неминуемо должно грянуть в самые ближайшие дни. В городе Брюнне, всего в каких-нибудь двух переходах, остановилась в ожидании схватки «Великая армия». И передовые ее дозоры уже не раз объявлялись в непосредственной близости от наших авангардных частей.

Скорее бы император Александр отдал приказ наступать и сам встал во главе своей гвардии!

Нельзя без восхищения и гордости смотреть на гвардейские ряды, в которых молодец к молодцу. Здесь, в далекой Моравии, в самом центре Европы, были представлены все ее полки. По два батальона преображенцев, измайловцев и семеновцев, в полном составе кавалергардский и конногвардейский полки, лейб-гвардии гусарский и два эскадрона лейб-гвардии казаков.

Только Багратион не нашел в строю своего лейб-егерского батальона. С недавних пор состав батальона был увеличен с трех до четырех рот и в помощь ему, шефу, командиром назначен граф Эммануил Сен-При. Был он эмигрантом, происходившим из древней и знатной французской фамилии, покинувшим отечество, когда там вспыхнула революция. Новому командиру Багратион успел лишь передать часть положенных обязанностей. Но почему-то сразу определил, что вряд ли когда-нибудь близко с ним сойдется. Теперь генерал-майор Сен-При во главе батальона нес службу в Павловске и Гатчине, откуда ни за что не хотела переезжать в Зимний дворец вдовствующая императрица Мария Федоровна вместе со своими младшими сыновьями и дочерьми.

Гвардия в нынешнем своем составе двинулась из столицы Российской империи десятого августа. Шла она усиленным маршем, делая иногда по сорок и более верст, поскольку в походе все тяжести следовали на подводах. Маршрут был такой: Луга, Витебск, Минск, Брест и далее Краков, после которого они оказались в Моравии, в Оломоуце.

Весь путь с гвардейскими батальонами и полками проделал великий князь Константин Павлович, коему вверено было командование этой привилегированной частью русского воинства.

Считалось, что гвардия вряд ли окажется на сей раз в деле. Во всяком случае, такие ее полки, как, например, кавалергардский, который был всего пять лет назад заново сформирован и еще не принимал участия в военных действиях. Посему с завистью смотрели гвардейцы на кутузовских воинов, и особенно на солдат и офицеров арьергарда князя Багратиона, сумевших в недавних боях проявить мужество и отвагу.

Иные офицеры гвардии с первого же дня обступили главную квартиру с прошениями дать им возможность оказаться в деле, если их полку или батальону не выпадет сей славный и завидный жребий. Особенно было много охотников оказаться под началом Багратиона, которого после Шенграбена называли не иначе как спасителем русской армии.


Стремление быстрее оказаться в деле охватило все русское войско, когда стало известно, что Бонапарт прислал к Александру своего генерал-адъютанта с письмом, в коем, как стали передавать, он предлагает мир.

— Очередная уловка, — пронесся в полках слух. — Коль говорится о мире, — значит, быть войне!

Наполеон писал: «Посылаю моего адъютанта, генерала Савари, поздравить ваше величество с прибытием к армии и выразить все мое уважение к особе вашей и желание найти случай доказать вам, сколь много дорожу я приобретением вашей дружбы. Удостойте принять посланного со свойственною вам благосклонностью и верьте, что более нежели кто другой желал бы я сделать вам угодное. Молю Бога, да сохранит он вас под святым покровительством своим».

Александр ответил тоже посланием: «С признательностью получил я врученное мне генералом Савари письмо и поспешаю выразить вам всю мою благодарность. Все мои желания состоят в восстановлении общего мира на основаниях справедливых. Также хочу иметь случай сделать лично для вас приятное. Примите уверения в том, а равно в моем совершеннейшем уважении».

Русский император и его ближайшее окружение долго не могли решить, кому адресовать письмо. Назвать узурпатора власти императором не поднималась рука. И тогда была найдена, как думалось, самая приемлемая и вроде бы нейтральная форма: «Главе французского правительства».

Глянув на эти слова, император Франции произнес:

— Выходит, будем драться. Ну что ж…

Нет, не случайно Мюрат заговорил о временном замирении, когда подошел к Шенграбену, где надеялся встретить всю русскую армию. Мысль сию, вероятно, первым высказал сам Наполеон.

После разгрома Мака и взятия Вены Австрия оказалась в положении побежденной державы. Другая противница, Пруссия, по всей вероятности, окончательно укрепилась в мысли не посылать свои войска против Франции. Единственным противником, представлявшим достойную силу, оставалась Россия. Но, даже разбив ее армии здесь, в Европе, до нее самой невозможно было дотянуться, а значит, ее нельзя было окончательно победить. Зачем же ломать копья в стычке с нею, когда выгоднее заключить с императором Александром мир, сделав Россию мощной в военном отношении союзницей?

В пользу мирного решения конфликта говорило и ставшее отныне невозможным вторжение на берега Англии. Когда здесь, в австрийских пределах, Наполеон торжествовал свою победу при Ульме, эскадра знаменитого английского адмирала Нельсона у мыса Трафальгар наголову разгромила объединенный французско-испанский флот. Оставалось в борьбе с владычицею морей и европейского капитала использовать иной способ — оторвать от нее, одного за другим, союзников, а сам Альбион задушить блокадой.

Через два года сей путь триумфально откроется перед французским императором. Но тогда, в стылом ноябре 1805 года, будущий главный партнер, Россия, оставалась пока еще его главным и не склонным ни к каким компромиссам противником.

Решения о выборе того или иного политического курса принимают главы держав. Армии лишь вверяется одна-единственная роль: если потребуется, силой подкреплять волю государя, служить ему верой и правдой, не рассуждая. Так было всегда. Как думает государь, так должна думать и действовать армия.

Ответ российского императора Бонапарту был расценен в войсках как свидетельство твердости русского духа, как проявление и государем и армией единой воли и решимости не идти ни на какой сговор с коварным и хитрым врагом.

А то, что сил и умения русским не занимать, показал и недавний успех Шенграбенского сражения и неожиданно открывшееся и окончившееся полной викторией дело в небольшом городке Вишау, как раз вскоре после отбытия генерала Савари.

Чистенький и аккуратный городок Вишау, расположенный как раз между двумя нацеленными друг на друга армиями, был местом, куда не раз наведывались отряды из французского авангарда.

Таким образом, части арьергарда князя Багратиона, тоже не раз наведывавшиеся в Вишау, находились в непосредственном соприкосновении с противником и не раз оказывались с ним в перестрелке.

В тот день наши пикеты донесли, что в город просочились французы. Причем в основном кавалерия, пехоты же мало. Багратион обратился к шефу Мариупольского гусарского полка генерал-майору графу Витгенштейну:

— Петр Христианович, а что, если вам расположить своих гусар на выездах из Вишау, чтобы задержать отход французской кавалерии? Тем временем я приказал бы пехоте атаковать город. Полагаю, вышло бы славное дело.

При разговоре присутствовал генерал-адъютант князь Долгоруков. В тот день он упросил царя отпустить его к Багратиону, чтобы своими глазами увидеть, как ведут себя французы, и определить, что на самом деле собираются предпринять их войска: отходить или же, наоборот, готовиться к наступлению. Услышав о предложении Багратиона, Долгоруков не мог удержать себя от соблазна.

— Любезный Петр Иванович, вы не доверили бы мне начальство над вашею пехотой? Если бы вы, князь, знали, как хочется сейчас самому взять в руки оружие, чтобы сразиться с неприятелем!

Долгоруков был одним из самых любимых в окружении императора. Они были друзья с детских лет. В Петербурге Долгоруков жил в Зимнем дворце, что свидетельствовало об их с царем тесной дружбе.

Багратион конечно же знал о том, кого отрядил в его отряд Александр Павлович и как непредвиденно могут обернуться его собственные отношения с императором, откажи он теперь в просьбе его любимчику. Впрочем, не было почти никакого риску, коли он сам, командующий, будет руководить операцией.

В Витгенштейне Багратион не сомневался. Потому он все внимание уделил атаке пехоты, дабы не дать оконфузиться царскому адъютанту и вовремя, если окажется необходимым, поправить его действия.

Меж тем конфуз произошел как раз с Витгенштейном. Замешкавшись с выходом эскадронов на указанные ему позиции, командир Мариупольского полка упустил время, и французская кавалерия покинула город. Задержался лишь один вражеский эскадрон, который вместе с пехотой принял бой.

Однако натиск нашей пехоты и подоспевших гусар оказался таким мощным, что неприятель прекратил сопротивление. Под ликующие крики «ура» из города выходил целый эскадрон французских драгун, сдавшихся в полном составе в плен. Их, спешившихся, конвоировали наши гусары. Они сидели на своих лошадях и держали в руках поводья трофейных коней.

У русских потерь не оказалось, если не считать легко раненных. Но французы потеряли убитыми несколько человек из кавалеристов и пехотинцев. Трупы их лежали на мостовой, в самом Центре городка, где перестрелка и сеча оказались самыми яростными.

Еще не разошелся пороховой дым, как среди победителей разнеслось:

— Император! Сам, на коне, со своею свитою. Глядите!

Действительно, в дальнем конце главной улицы показались всадники, и впереди них — Александр Павлович. От быстрой скачки, а может быть, от чувства восхищения победой, весть о которой пришла к нему так внезапно, лицо императора было оживленно.

— Поздравляю вас, князь Петр Иванович, с новою викторией, — обратился он к Багратиону. — Признайтесь, вам, дорогой Петр Иванович, не прискучили еще лавры первого воина России? — Улыбка осветила дышащее завидным здоровьем лицо Александра. — Простите, князь, своею шуткою я хотел только еще раз подчеркнуть, как высоко я ставлю ваше ратное искусство.

Багратион чуть заметною улыбкою отозвался на шутку императора, затем перевел взгляд на сидевшего рядом на лошади Долгорукова.

— Осмелюсь возразить вашему императорскому величеству, — произнес он. — На сей раз лавры победителя принадлежат князю Долгорукову. Это он, Петр Петрович, вызвался предводительствовать моею пехотою и совершил блестящую атаку, одержав победу, коя так восхитила ваше величество.

Услышав неожиданную похвалу из уст командира корпуса, Долгоруков горделиво вскинул голову, потом, сняв шляпу, поклонился императору.

— Баше величество, нет таких преград, которые бы не преодолел русский солдат, чтобы в который раз возвысить славу вашего величества! — восторженно воскликнул он. — И я, как ваш преданнейший солдат, совершил лишь то, что повелел мне мой долг.

— Спасибо, князь Петр Петрович. — Голос императора обнаружил нескрываемое удовлетворение. — Я никогда в вас не сомневался. Имея таких верных слуг и таких способных военачальников, моя армия не может не победить Бонапарта.

И, оборотившись к командиру арьергарда:

— Князь Багратион, передайте от моего имени по команде: всем нижним чинам за участие в деле выдать по чарке водки, а господ офицеров представить к наградам.

И государь, вновь одарив окружающих улыбкою, слегка натянул поводья.

Только теперь, тронув лошадь, чтобы проехать далее по улицам города, он заметил невдалеке от себя тело убитого французского солдата.

Поначалу Александру Павловичу показалось, что человек просто подвернул ногу — так нелепо он лежал, подтянув колени к животу и упрятав голову в плечи. И казалось: вот сейчас встанет, отряхнется и пойдет дальше. Но солдат в синем мундире не поднимался. Тогда царь поднес к глазам золотой лорнет и заметил, что рядом с лежащим — кровь.

Мгновенно лицо Александра Павловича стало бледным, похолодели щеки и лоб, а в желудке появилась какая-то металлическая тяжесть и тошнотный комок подкатил к горлу.

«Что со мною? Так ведь нельзя. Кругом люди, солдаты, а я… — в страхе подумал он о себе. — Это пройдет. Так бывает, говорили мне, со всяким, кто впервые видит смерть на поле боя. Надо ведь взять себя в руки. Разве я не затем прибыл к своей армии, чтобы одним своим присутствием поднимать ее боевой дух?»

«Нет-нет, со мною все хорошо», — пытался успокоить себя император на следующий день, когда переехал в Вишау с главной квартирой.

Легкое недомогание, хотелось верить, скоро пройдет. Тем более что победа при Вишау и впрямь поднимала настроение войск. К тому же доложили, что адъютант Бонапарта Савари вновь с белым флагом объявился на русских аванпостах. Его тут же привели к Александру Павловичу.

— Мой император хотел бы предложить вашему величеству личную встречу, — раскланялся французский генерал. — Осмелюсь повторить слова моего императора о том, что даже худой мир лучше доброй ссоры. Между тем у его величества к вашему величеству — самый сердечный респект…

— Пожалуй, я сделаю то же, что предпринял Бонапарт, — был ответ русского императора. — Я велю моему генерал-адъютанту князю Долгорукову продолжить предлагаемые вашею стороною переговоры.

Князь Долгоруков возвратился в отличнейшем расположении духа. А когда вышел от царя, весь прямо-таки сиял от возбуждения, отвечая на задаваемые ему вопросы с не сходящей с лица самодовольною улыбкою.

— Вы спрашиваете, что же Бонапарт? — усмехался он. — Скажу одно: празднует труса.

— Тогда, выходит, мы должны первыми на него напасть и покончить с этим чудовищем одним ударом? Что ж наш император, что решил он?

— А как вы полагаете, господа, пристало ли нам, русским, бояться сего авантюриста? Ежели бы он, мошенник, нас не страшился, не стал бы при мне так униженно заискивать и говорить о мире. Он на протяжении всей беседы со мною, так сказать с глазу на глаз, выражал испуг. Видно, шельма, опасается, как бы мы не отрезали ему пути отступления. Если не сегодня, так завтра он начнет отход всем войском, верьте мне, господа. Так что дело за тем, чтобы подготовить диспозицию. Эту обязанность государь справедливо возложил на генерала Вейротера. Он, как всем вам известно, отменный стратег и тактик, у коего следовало бы поучиться многим нашим военачальникам.

Глава восьмая

Странная вырисовывалась картина. Главнокомандующим союзной армией был назначен Кутузов, генерал, прошедший не одну войну. А план боевых действий разрабатывал не полководец, а генерал-квартирмейстер Франц фон Вейротер, заскорузлый штабной чиновник, нанесший немало вреда Суворову в его Итальянском походе.

Но не только в этом была нелепица. Кутузов, оценив сложившееся положение, высказал государю мысль — отвести армию к Карпатам. Там можно перезимовать и дождаться подкреплений из России. Идти же в наступление теперь, после изнурительного отхода, значило, по его мнению, подвергнуть себя поражению.

Между тем не так думали российский император и австрийские генералы, уверовавшие в немецкую военную науку как в непререкаемую догму. Вейротеру и его штабу виделось: достаточно скрупулезно, во всех деталях нанести на бумагу маршруты Движения войсковых колонн, места их сосредоточения, определить время начала и окончания операций, и остальное совершится само по себе.

И — армия пришла в движение. Войска шли к Брюнну, навстречу Наполеоновым силам, по маршрутам и расписанию, рожденным в австрийских генеральских головах. Только чего стоили все их прожекты и подсчеты; если еще до сражения, на марше хваленая австрийская пунктуальность стала давать сбои. Колонны совершали небольшие переходы, но по таким маршрутам, что теряли напрасно по десять и более часов. В результате пути колонн перерезывались не по одному разу, позиции, что следовало занимать подошедшей колонне, оказывались уже занятыми.

Только война есть война. А на войне чем труднее, тем больше крепнет воля к победе. И только слабый силой и духом может спасовать, испугаться препятствий и опасности. Русская же армия ощущала свои силы не только как равные неприятельским, но намного их превосходящие.

И в самом деле, соотношение сил выглядело так: у французов под ружьем было до семидесяти пяти тысяч человек при двухстах пятидесяти орудиях, у союзников — до восьмидесяти шести тысяч и триста тридцать пушек. Причем из находившихся в строю семьдесят тысяч солдат были русскими, то есть воинами умелыми и отважными, уже здесь, в Австрии, проявившими свою удаль и стойкость.

Но не одно арифметическое превосходство вселяло веру в возможную победу. Все, что предшествовало предстоящему сражению, как бы говорило каждому русскому солдату и офицеру: гарантия успеха — ваша воля и ваша отвага, а вы их уже проявляли не раз.

До Брюнна, где находилась главная квартира французов, оставалось менее тридцати верст, когда союзной армии приказано было остановиться. Местность были болотистая, окаймленная небольшими высотами. А вдали, за полем, виднелась деревушка под названием Аустерлиц. Тотчас по колоннам развезли приказ: занять возвышенную местность, получившую тут же название Праценских высот, и в самых выгодных местах расположить артиллерийские батареи.

«Как счастливо все сложилось!» — обрадовались в полках, когда во тьме быстро опустившейся ночи впереди себя внизу, на топкой равнине, увидели бивачные огни французов. Огней во вражеском лагере было так много; а движение людей такое явственное, ничем, казалось, не скрываемое, что уже ни у кого не осталось более сомнений: неприятель отступает!

Тут же собрался военный совет. Кутузов встретил генералов как-то равнодушно и тут же, сидя за столом, стал дремать. Диспозиция Вейротера была настолько объемистой и подробной, наполненной непривычными названиями селений, озер, рек, долин и возвышенностей, что могла обратить в сон не только главнокомандующего, что был уже в немалых летах, но и многих других военачальников.

Некоторые руководители колонн, правда, пытались не только вникнуть в содержание того, что монотонно читал Вейротер, но и высказать свое мнение. Но все их замечания были как бы не по существу, и автор диспозиции резко прерывал высказывания.

Его особенно раздражали опасения отдельных участников военного совета насчет движения войск в лагере неприятеля. А вдруг это не ретирада, а, напротив, подготовка к решительному наступлению?

Кажется, это опасение первым высказал вслух генерал Ланжерон, но он тут же был остановлен Вейротером:

— Чепуха, герр генерал! Подлинная чепуха. Когда бы такое намерение было в голове Бонапарта, он давно бы уже нас атаковал. Еще в Вишау, к примеру. Вы же знаете, что со своими главными силами он был в тот момент недалеко. Но — не решился!

Милорадович обернулся, надеясь найти Багратиона. Но князя Петра в комнате почему-то не было.

«Ах да, он теперь со своим авангардом, — решил Милорадович. — Он-то как раз, наверное, теперь и старается выяснить, сколь сие возможно: отступает Наполеон иль с его стороны огни и передвижение людей — обман».

Однако опасения серьезны. И Милорадович вслух повторил вопрос Ланжерона.

Вдруг он встретился взглядом с князем Долгоруковым, и генерал-лейтенант Милорадович даже взмок.

— Прошу прощения, меня, верно, не так поняли, — поспешил он как бы взять свои слова назад. — Неуверенность и страх теперь в голове Бонапарта. Сие прозорливо изволил заметить и передать нашему государю князь Петр Петрович, когда встречался один на один с этим, скажем так, авантюристом. Но я что хотел сказать, господа: надобно бы усилить наши аванпосты. Чтобы точно знать, какие силы он снимает и в каком направлений совершает отход. Зная сие, можно было бы и в диспозиции предусмотреть какие-либо оперативные изменения.

Вейротер побагровел так, что даже шея стала свекольного окраса.

— Мое расписание не нуждается ни в чьих дополнениях, герр генерал! Не так ли, ваше сиятельство? — Ища поддержки, генерал-квартирмейстер обратился к князю Долгорукову.

— Его величество поручил мне передать, что он одобряет план, с коим мы сейчас ознакомились, — коротко сказал князь. — Потому, полагаю, всякие замечания и споры и в самом деле неуместны.

— Что вы сказали, ваше сиятельство? — приоткрыл набухшее со сна веко Кутузов. — Ах да, какие могут быть обсуждения, коли завтра, нет, уже нынче, с рассвета нам всем надлежит привести наши колонны в боевой порядок? А сейчас, перед сражением, не худо было бы хорошенько поспать. Не смею вас более задерживать, господа.


Костры и оживление в неприятельском стане, самоуверенно принятое многими союзными генералами за отступление, явились знаками совершенно обратными. «Великая армия» готовилась не к позорному бегству, а к решительному сражению.

В то время как к домику невдалеке от деревни Аустерлиц, занимаемому Кутузовым, стекались члены военного совета, Наполеон объезжал ряды своих войск. Был он в своей старой синей армейской шинели, известной многим солдатам еще по Италии, на голове — шляпа с двумя рожками по бокам, почему-то у нас прозванная треуголкой.

При свете костров и факелов в полках только что было зачитано его обращение к воинам, и они, завидя своего кумира, исступленно выкрикивали; «Да здравствует император!» — и порывались броситься следом за его лошадью.

Как всегда, приказ Наполеона был образцом слога, каждое слово его взывало к сердцу солдата и требовало от него высокого подвига. Составление приказов он не доверял никому из своих адъютантов и секретарей. Он писал их сам или же в крайнем случае диктовал.

Приказы по армии, как и главное дело своей жизни — Гражданский кодекс, он считал предметами особой гордости. «Могут со временем забыться многие мои сражения, — говаривал он, — но основа жизни народа, мой Гражданский кодекс, останется на века». Потому, наверное, думал он, что не пушки и ружья, а мысль, облеченная им в слова, будет диктовать людям законы и правила чести, высокой нравственности и достоинства.

Но пока не умолкли пушки, взывать к самым лучшим человеческим чувствам будут его приказы. Здесь, в обращениях к армии, как и в его кодексе, каждая мысль, облеченная в слово, должна доходить до сердца воина, поднимая его на подвиг чести и славы.

Теперь, при Аустерлице, в обращении Наполеона к войскам говорилось:

«Солдаты! Русская армия выходит против вас, чтоб отомстить за австрийскую, ульмскую армию. Это те же батальоны, которые вы разбили при Голлабруне и которые вы с тех пор преследовали постоянно до этого места. Позиции, которые мы занимаем, — могущественны, и пока они будут идти, чтоб обойти меня справа, они выставят мне фланг! Солдаты! Я сам буду руководить вашими батальонами. Я буду держаться далеко от огня, если вы, с вашею обычною храбростью, внесете в ряды неприятельские беспорядок и смятение; но если победа будет хоть одну минуту сомнительна, вы увидите вашего императора, подвергающегося первым ударам неприятеля, потому что не может быть колебания в победе, особенно в тот день, в который идет речь о чести французской пехоты, которая так необходима для чести своей нации.

Под предлогом увода раненых не расстраивать ряды! Каждый да будет вполне проникнут мыслию, что надо победить этих наемников Англии, воодушевленных такою ненавистью против нашей нации. Эта победа окончит наш поход, и мы сможем возвратиться на зимние квартиры, где застанут нас новые французские войска, которые формируются во Франции; и тогда мир, который я заключу, будет достоин моего народа, вас и меня…»

Удивительная вещь! Слова приказа заносились на бумагу еще задолго до того, как генерал-квартирмейстер Франц фон Вейротер открыл генералам свой великомудрый план. Смысл сего штабного труда заключался как раз в том, чтобы усиленным левым крылом из трех русских колонн обойти правое крыло французов и разбить его ударом во фланг и тыл. Но как же мог Наполеон узнать, что именно так будет построена атака неприятеля, и в своем обращении к армии ясно и четко обозначить направление сего главного удара? И не только предугадать действия русских войск, но загодя их упредить: «Они выставят мне фланг!»

И первый и второй приезд Савари в русский лагерь Наполеон предпринял с одной целью: уж коли они не пойдут на мировую, а в этом он в глубине души не сомневался, то следует разыграть видимость собственных колебаний и опасений. С какою же целью? Чтобы не дать русским повернуть в Венгрию, к Карпатам, дабы усилиться резервами, а заманить их в ловушку здесь, в австрийских пределах.

Сию ловушку, то есть место будущего сражения, Наполеон предусмотрительно выбрал сам. Местность у деревни Аустерлиц показалась ему особенно пригодной для того, чтобы ее одобрили русские и начали с нее атаку. И именно так, как будет им диктовать рельеф, если сам Наполеон расположит свои силы внизу, у подошвы Праценских высот, — с охватом его якобы ослабленного правого фланга.

В мундире рядового капрала император в течение восьми дней — с раннего утра до позднего вечера — обошел, облазил и, где надо, прополз по-пластунски каждый изгиб рельефа, каждую сажень равнины внизу. И — присматривался к направлению ветра, изучал, когда встает и когда рассеивается туман над долиною, что случится, если вдруг в день битвы зарядит дождь?

Грандиозная битва, прежде чем разразиться в этих вдоль и поперек исхоженных им за неделю местах, час за часом, даже минута за минутою проигрывалась в его воображении. Он выстраивал в голове один за другим варианты движения неприятельских колонн и, отбирай наиболее вероятные, тут же противопоставлял им колонны войск собственных. Но это было не главное, чего он хотел достичь. Выстраивая за русских движение их колонн, он хотел увидеть себя не обороняющимся, а, напротив, наступающим! Так родился его собственный план контрудара и определилось его направление — центр.

«Пусть они, наступающие, все свое внимание сосредоточат на моем правом фланге, — окончательно решил он, — я же ударю там, где они не ждут, и разметаю их войска на две части. А затем по частям уничтожу их, ошеломленных и сломленных.

Не они мне, а я им зайду во фланги и тыл и завладею Праценскими высотами. Как же иначе? Эти самые высоты я нарочно теперь оставляю им, чтобы они ими и приманились! Но, развертывая свое наступление, они с сих высот обязательно сойдут в долину, чтобы, по их затее, преследовать мои якобы отступающие войска. Я же тотчас займу Працен, где молниеносно размещу пушки и начну расстреливать в упор, сверху все их людское месиво! И тогда им, зазнавшимся, решившим обмануть мой военный гений, не будет пощады! Гибель и несмываемый позор — вот какая участь ожидает императора Александра и его воинство!»

Наполеон вспомнил приезд к нему на аванпосты личного адъютанта русского императора генерала князя Долгорукова.

«В каких выражениях и каким презрительным тоном говорил со мною этот избалованный придворный хлыщ! — подумал Наполеон. — Начать хотя бы с того, что этот зазнайка ни разу не обратился ко мне как к императору, а с подчеркнутою настойчивостью называл меня генералом Бонапартом. Что ж, не своим братом, как принято среди августейших особ, а главою французского правительства назвал меня император Александр в своем письме.

В самом деле, кто я для них, августейших особ? Солдат, который сам водрузил на себя корону. И пусть эту корону я заставил сиять всем блеском чистого золота и алмазов, они же, престолонаследники, запятнали свои цезарские наряды кровью отцеубийства, грязью междоусобиц, склок и предательства, — они все равно будут еще долго считать меня чужим в своей благородной семье. И чем больше станут меня бояться, тем сильнее будет их отчуждение от меня. Но я заставлю их не только считаться со мной, но и почитать меня в их наследственных августейших семьях самым достойным и самым великим!

Зная за собою силу и ум, я без всяческого лукавства и обиды мог бы сегодня предостеречь Александра вместе с его наглецом принцем Долгоруковым: по-настоящему смеется лишь тот, господа, кто смеется последним!

А как хотелось этому придворному шуту, которого подослал ко мне император Александр, унизить мое достоинство и честь! Право, он говорил со мною как с подневольным боярином, коего ссылают в Сибирь! Надо же, требовал от меня, чтобы я немедленно убирал свои войска из Австрии и изо всех иных пределов, где ныне они имеют место пребывать.

Что ж, хотел бы я посмотреть на лица моих недругов завтра в полдень, когда их армия понесет поражение.

Впрочем, это завтра уже наступило. Вон, окутанное еще легким утренним туманом, над горизонтом встает солнце. Это солнце моей победы, солнце Аустерлица!»


К пяти часам утра второго декабря 1805 года союзная армия изготовилась к бою в заранее определенном диспозициею порядке. Три первые русские колонны генерал-лейтенантов Дохтурова, Ланжерона и Пржибышевского составляли левое крыло под общим командованием генерала от инфантерии Буксгевдена. Четвертая русско-австрийская колонна генерал-лейтенантов Коловрата и Милорадовича означала центр, непосредственно подчиненный Кутузову. На правом крыле находились пятая колонна генерал-лейтенанта Багратиона и австрийского генерала Лихтенштейна. Этим крылом командовал Багратион.

Как и при недавнем следовании на марше, беспорядок и бестолковщина в движении колонн начались сразу после отдачи команд. Полки только что тронулись с места, а уже перепутали свои маршруты и, остановись в ожидании, стали уступать друг другу дорогу. К тому же туман оказался настолько густым, что внизу, под горами, куда двигались полки, ничего нельзя было разглядеть и в десяти шагах.

Но настоящая сумятица произошла, когда первая, вторая и третья колонны все же спустились в долину и услышали впереди себя дружный треск выстрелов.

Кто открыл огонь там, впереди; редкие аванпосты, которые наблюдались со вчерашнего вечера, или же главные силы неприятеля, так и не пожелавшего отступить?

И сами начальники колонн, и их подчиненные пришли в замешательство. Куда следовало наступать, если впереди не видно ни зги, а выстрелы уже раздаются не только впереди, но с флангов и чуть ли не с тыла? И почему центр, коим командует сам Кутузов, медлит вступить в дело, чтобы подкрепить левое крыло, как указывала на то диспозиция?

Меж тем Кутузов и впрямь стоял без движения в самом центре Працена. Здесь, наверху, туман давно рассеялся, и день обещал быть чистым и светлым. И точно предвестником этого ясного дня оказалось вдруг появление императора Александра вместе с австрийским императором Францем и пышной сопровождающей их кавалькадой.

Верно, недомогание, случившееся еще в Вишау, оставило государя. Он выглядел бодрым и совершенно здоровым.

Так, в веселом настроении, он подъехал к Кутузову, сидевшему на лошади, но по-видимому не проявлявшему ни малейшего намерения двигаться со своего места.

— Что же вы, Михаил Ларионович, не начинаете? — обратился император к главнокомандующему.

У Кутузова почему-то задергалась щека, когда он стал отвечать:

— Поджидаю, ваше величество.

Император сделал удивленное лицо, словно не расслышал:

— Поджидаете кого или что? Когда разгорится там, в долине, настоящее дело или когда подтянутся к означенным позициям остальные войска?

— Ваше величество совершенно правильно изволили меня понять — не все колонны еще собрались, — почтительно поклонился через луку седла Кутузов.

— Но мы с вами, Михаил Ларионович, не на Царицыном лугу, где не начинают парада, пока не придут все полки, — возразил Александр Павлович и обернулся к императору Францу, как бы ища у союзника одобрения.

Австрийский император и генералы обеих свит почтительно заулыбались. Лишь Кутузов казался спокойным, хотя щека его задергалась еще заметнее.

— Потому и не начинаю, государь, — громче, чем прежде, произнес Кутузов и повторил: — Потому и не начинаю, ваше величество, что мы не на параде и не на Царицыном лугу.

Лучистые глаза Александра Павловича похолодели. Из-за его спины раздался приглушенный ропот:

— Как он посмел?.. Право, даже в его годы подобная бесцеремонность…

Александр медленно повел красивой головой в сторону, давая понять свите, что он не расслышал ни слов Кутузова, ни замечаний окружающих. Напротив, он заставил себя улыбнуться.

Впрочем, и щека Кутузова, чуть вздрогнув, явила не гримасу, а как бы ответную улыбку. Искусство политеса, выработанное годами придворной жизни вперемешку со службою военной, взяло верх. Но все же Кутузов не смог удержаться, чтобы не уколоть своего августейшего собеседника.

— Однако если вашему величеству будет угодно приказать… — произнес он тоном человека, не только знающего субординацию, но всегда готового к беспрекословному выполнению любой монаршей воли. Но в его словах и смиренном тоне было много больше, чем просто понимание своего места в придворных отношениях.

Он знал, как многоопытный военачальник, что сражение будет проиграно, но до сих пор не сумел, вернее, не решался твердо и определенно высказать свое отношение к плану Вейротера. Да и теперь в его словах не было твердости и настойчивости, какие следовало проявить главнокомандующему накануне битвы, могущей принести столько напрасных жертв.

Он как бы хотел просто оттолкнуть, отстранить от себя возложенную на него тяжелейшую ношу, как бы заранее снять с себя непоправимую вину, переложив ее на другого.

Намерение Кутузова тотчас дошло до императора, и он, будучи сам человеком лукавым, понял, куда клонит генерал, в самом начале битвы решивший вдруг умыть руки. Но нет, допустить сего никак было нельзя.

— Так, выходит, Михаил Ларионович, вы ожидаете от меня приказа? — произнес император уже без улыбки. — Но я, как вам хорошо должно быть известно, здесь только зритель. А командуете — вы.

Глава девятая

Если главнокомандующий только теперь, когда прогремели первые выстрелы в долине и когда ему самому предстояло вести туда, вниз, колонны центра, вдруг отчетливо понял, что план сражения оборачивается катастрофой, то Багратион это увидел еще раньше, когда следом за сумерками наступила ночь.

— Как все командиры колонн, он получил приглашение на военный совет, который должен был состояться в полночь у Кутузова. Вкупе с приглашением была доставлена пухлая, на многих листах, диспозиция на предстоящий день.

Он тотчас присел к столу и, обхватив голову руками, постарался сосредоточиться на присланном из штаба послании. Но вскоре он нетерпеливо отбросил в сторону рукописный фолиант и повелел адъютанту Четвертинскому:

— Если вас, князь, не затруднит, верните сию абракадабру тем, кто над нею корпел. Сие сочинение — не расписание боевых действий, а собрание топографических названий Брюннского округа. Все поименовано с завидным прилежанием и тщанием — озера, реки, селения, ручьи, горки, чуть ли не каждая лужа и каждый валун! А главное, что следует знать колонновожатому, запрятано так, что и не сыщешь: куда идти, где собираться, с какого рубежа начинать атаку. Впрочем, боюсь, что сие и не потребуется. Где это видано, чтобы Бонапарт дал себя разбить за здорово живешь? Я-то с его генералами имел дело еще в Италии — крепкие орешки, с первого прикуса не разгрызть. А тут он сам, Наполеон! Нет, господа, с вашим рескриптом идти не на рать, а… в иное место. Одно неудобно — бумага зело груба.

Впрочем, все, что ему необходимо было извлечь из уже высочайше одобренного предписания, Багратион определил: его правому крылу надлежало стоять на месте и твердо держать исходные позиции, пока левое крыло при поддержке центра будет развивать наступление с выходом неприятелю во фланг, а затем и в тыл.

То — ежели все пойдет по писаному. Но разве одни генералы старой немецкой выучки горазды сочинять пудовые талмуды и, как оракулы, предсказывать, что, на их взгляд, должно произойти? Неужто на той стороне — ни одного, у кого вместо кивера была бы голова на плечах? Небось они тоже сочинили свой рескрипт. Можно побиться об заклад — не хуже австрийского. Только вот какой, кабы знать наперед!

Вручив адъютанту пакет с диспозициею и накинув на плечи бурку, Багратион сказал:

— Я — на позицию. Как возвратитесь, Борис, — сразу ко мне, на правое крыло. А на совет, передайте, я не прибуду. Думаю, мое пребывание сей ночью на передней линии окажется плодотворнее.

Колонной Багратиона, находившейся на самой крайней оконечности правого крыла, заканчивалась линия наших войск. Выходило, как двигалась армия — авангардным отрядом Багратиона в голове и колоннами Буксгевдена назади, — так она и остановилась, лишь повернувшись лицом к противнику. Но при сем то, что было хвостом, становилось теперь передовыми колоннами, авангард же — своеобразным арьергардом.

Впереди Багратионовой пехоты, уже успевшей окопаться на высотках, лагерь Наполеона, точно созведья на небе, был в мерцании огней.

«Нет, так не отходят, коли на биваках — костры, а меж ними — движение людей, — подумал Багратион. — А в Италии, под Нови, разве не подобным образом мы обманули Моро и Жубера? Посему надо бы доподлинно знать. Пока есть время, разошлю казачьи разъезды».

Первый же возвратившийся казачий офицер доложил:

— Ваше сиятельство, где с вечера находились их пикеты, там и теперь стоят. Нас заметили — пальнули. Вон рядовому Кузьмину шапку пробили пулей.

Ближе к утру в расположении колонны объявился князь Долгоруков.

— Ну что, князь Петр Иванович, все уж там снялись? — самоуверенно, не допуская иного положения дел, произнес адъютант царя. — А у нас на военном совете, можете себе представить, Ланжерон с Милорадовичем чуть, простите, в штаны не наложили: а вдруг Бонапарт-де собрался нас обмануть? Вместо отступления останется на месте и по нам, мол, первый ударит. Каково?

— Предполагать — не всегда означает трусить, — пожал плечами Багратион. — Что касается Милорадовича, я за него поручусь: в бою отважен и всегда готов подставить другу плечо.

— О, князь, поверьте, Михаил Андреевич у меня и, смею думать, у самого, государя весьма на высоком счету. Но зачем со своими сомнениями теперь, когда все уже ясно: не примет Бонапарт сражения. Кому же более веры — генералам, что и в глаза не видели Бонапарта, или мне, кто с ним виделся и говорил тет-а-тет!

Цокот копыт прервал тираду Долгорукова. Старший казачьего дозора, свесившись с седла, произнес:

— Прошу прощения у ваших сиятельств, но только обязан вам, князь Петр Иванович, донести. Пикеты ихние на месте. И даже более того — было на дальней горушке их два, теперь же объявился и третий — ближе к склону. Так что сами судите, ваша светлость — уходят они иль остаются.

В голосе генерал-адъютанта появилось неудовольствие:

— Надеюсь, князь Багратион, вы не дадите возможности распространяться паническим слухам?

Словно не заметив раздраженных ноток в голосе Долгорукова и того, о чем он вообще говорил, Багратион, отпустив офицера, предложил своему гостю:

— Не угодно ли, любезнейший Петр Петрович, немного проехать со мною вдоль линии? Я был бы весьма вам обязан, ежели вы найдете необходимым высказать свое мнение о мерах, которые я взял в связи с расположением моих войск и войск князя Лихтенштейна.

Светать стало быстро. Отдельные выстрелы, которые слышались почти в течение всей ночи, словно по чьей-то команде стали гуще и слышнее.

— Никак, началось? — с вызовом произнес Долгоруков, словно продолжая начатый разговор. И это прозвучало как: «Я же вам, князь, говорил — наступать станем мы. Вот только бы он далеко от нас не ушел!»

Отсюда, с правого крыла, из-за густой пелены тумана было еще трудно разглядеть, как вступили в долину колонны Буксгевдена. Лишь по все возрастающей пальбе можно было с определенностью заключить: внизу завязался бой.

Но что сие означает: стрельба не удалялась, а как бы ширилась и разрасталась по всему фронту, местами оказываясь даже в тылу наших наступавших колонн? И лишь когда внезапно рассеялся туман, открылась ужасающая картина. Французская пехота и кавалерия, смяв передние линии, стремительными клиньями врубались в ряды наших колонн и, расчленяя их на части, расстреливали в упор и рубили сплеча.

Еще натиск, еще прорыв — и те, кто уцелел в бешеной вражеской атаке, бросились назад, обращаясь в бегство.

— Не может быть! — закричал Долгоруков. — Где Буксгевден, где вожатые колонн, почему они не восстановят порядок? Нет, это чья-то преступная ошибка! Кто-то позволил себе поддаться панике и бросил строй. Вы согласны со мною, князь Багратион? Или вы предвидели сей афронт, когда перед моим приездом к вам разослали казачьи дозоры вдоль неприятельских линий? — вдруг высказал он страшную догадку.

«Да, я предчувствовал сие давно: Наполеон приготовил нам ловушку, — хотелось крикнуть в лицо царскому адъютанту. — Потому я и выслал вперед разъезды. И Милорадович с Ланжероном не исключали того, что французы решатся атаковать, вопреки глупейшему нашему убеждению, что они ретируются. А в сем убеждении именно ваша, князь Долгоруков, вина! Но что из того, если вдруг сорвусь и выскажу все в глаза? Простите ли вы, а с вами и государь мою дерзость? И поможет чем-либо моя прямота? Тут надо не спорить и рассуждать — делать!»

— Еще не все потеряно, ваше сиятельство, — как можно спокойнее произнес Петр Иванович. — Дело можно поправить, если Кутузов возьмет единственно правильную теперь меру: оставит войска центра у деревни Працен и ни на шаг не сойдет с горы. Не вниз, не вниз надо сейчас посылать батальоны и пушки, а, напротив, стянуть все силы наверх и осадить французов! Вот тогда мы их, голубчиков, остановим.

Теперь при свете утра Багратион хорошо разглядел лицо Долгорукова. Оно, всегда румяное, с выражением самодовольства и высокомерия, стало землистым, серым. Глаза испуганно косили в сторону, речь стала сбивчивой.

— Вы так по-по-полагаете, князь? Но смо-смо-трите, смотрите вниз, П-петр Иванович! Там же побоище и повальное бегство.

Действительно, ряды колонн были смяты. Но что особенно поразило Багратиона, так это довольно большие расстояния, которые отделяли все три колонны друг от друга, а также разделяли полки и батальоны.

— Вот она, цена мудрости гофкригсрата! — позволил себе резко высказаться Багратион. — Как же можно было так, согласно диспозиции, отрывать друг от друга части войска, что теперь, в бою, они никак не могут объединиться? А в сии щели, — пожалуйста, вот они — вламываются французы! И дерутся не полки и батальоны, а отдельные мелкие партии.

Но что это? Громкие возгласы «ура», как прибой, прокатились над людскою массою, заполнившею долину. И стрекот ружейного огня вновь стал усиливаться. Теперь уже султаны порохового дыма стеною встали перед рядами французов, которые вдруг повернули назад и стали отходить.

— Наши, наши теснят! — оживился Долгоруков. — Глядите, да это же апшеронцы и новгородцы Милорадовича! Ура! Наконец-то Кутузов ввел в бой свои колонны.

Сомнений более не оставалось — войска центра действительно спустились с высот и начали теснить цепи французской пехоты. Но натиск русских полков как внезапно начался, так внезапно и захлебнулся. К французским батальонам всюду шло подкрепление. Казалось, прорвало где-то плотину и поток со страшной силой стал смывать все впереди себя. И уже не одиночки, даже не отдельные роты начали поспешно отступать — целые полки повернули назад.

— Чего-чего, а сего самоубийственного маневра я от главнокомандующего не ожидал! — не скрывая своего раздражения, воскликнул Багратион. — Там, внизу — печь. Огромный огненный зев. Так зачем же в пылающий жар — да еще охапками хворост? Тем более когда это вовсе не хворост, а люди! Теперь что ж, ключ не только потерян, но и затоптан так, что под ногами бегущих его не сыскать!

— Вы о к-ключе к победе? — Голос Долгорукова опять стал прерываться.

Багратион уже слез с лошади и кликнул адъютанта. И пока Четвертинский бежал к нему, обернулся к генерал-адъютанту:

— Вы, Петр Петрович, что-то сказали о ключе к победе? Увы, я говорил уже не о нем — утерян ключ не к виктории, а к спасению войск. Это, любезный князь, не отступление. Сие — полный конфуз, разгром, коего русская армия не знала уже целых сто лет!

Пехота, находящаяся в обороне, зашевелилась.

— Теперь на нас двинулись? — встретил Багратион своего адъютанта.

— Так точно, ваше сиятельство! — Борис скорее на польский, чем на русский манер бросил два пальца правой руки к киверу. — Нас атакует корпус Ланна. А Праценские высоты уже заняли дивизии Сульта. Вот донесения вашему сиятельству от центра и левого крыла.

«Корпуса Даву и Бернадота брошены против нашего левого крыла, — отметил про себя Багратион. — Это заранее подготовленная Наполеоном атака по всей линии. Но я не допущу, чтобы дрогнули мои войска».

— Князь Четвертинский, передайте господам командирам полков и князю Лихтенштейну: стоять насмерть, — повелел Багратион адъютанту. — Назад — ни шагу!

Долгоруков всплеснул руками, как бы стараясь задержать уже сорвавшегося с места адъютанта, и вдруг молитвенно сложил их перед Багратионом.

— Одумайтесь, ваше сиятельство! — воскликнул он. — Как же можно теперь оставаться на месте, когда там, в долине, ждут вашей помощи? Только вперед, в сражение! Разве не так диктовала вашему правому крылу диспозиция — после центра успех развиваете вы?

«Господи, и откуда только он свалился на мою голову, сей царский соглядатай! — произнес про себя Багратион. — Прилепился как банный лист… Однако я сам хитер — приваживаю их к себе. Тогда, в Италии, — императорского сына, теперь — императорского адъютанта. За дело под Вишау и Георгия удостоился по моей доброте! Только одного я им никогда не позволю — сесть мне на шею. Потому — и мягко стелю, чтоб им, как ни крути, а при мне доводилось жестко спать».

— Диспозиция, говорите? — спокойно отозвался Багратион. — Простите, милейший князь, но вот оно, еще одно слепое следование плану — провал атаки Кутузова. Отдать французам Працен! Уму непостижимо такое, простите, безрассудство. Теперь с сих высот, глядите, французы начали осыпать ядрами все наше левое крыло. А я, ваше сиятельство, как раз один из всех — диспозицию выполню. Не сдав своих позиций, я, сколь возможно, оттяну на себя силы французов и выстою, а затем пойду вперед. Только так можно будет спасти остатки наших войск в центре и на левом крыле.


Гвардия, как и вся русская кавалерия, располагалась в семи верстах за позициями правого крыла и составляла резерв армии.

Лучше сказать, цвет русских войск должен был включиться в битву, когда вслед за успешным наступлением Буксгевдена и Кутузова вступит в дело и Багратион.

Меж тем все, что предусматривала диспозиция, уже на втором часу боя оказалось никому не нужным. Колонны Кутузова, спустившись с высот, несмотря на отчаянную храбрость солдат и офицеров, действительно оказались как хворост в жерле гигантской топки. Их батальоны, как перед тем колонны левого фланга, Наполеон искусно расчленял на части и нещадно громил.

— В таком хаосе, когда нарушилась связь между батальонами и полками, управление войсками оказалось невозможным. Сам Кутузов был ранен в щеку, но пытался собрать бегущих и бросить их в бой.

— Остановите этих каналий] — изменяя давнему своему доброму отношению к солдатам, кричал он. — Ребята! Я сам дам приказ к отходу назад, только продержитесь хотя бы малость. Помните, с нами государь, спасите его!

В самом деле, царь оказался на поле битвы, правда не в самом ее опасном месте, хотя и вокруг него пули и ядра косили ряды воинов. Император Франц, увлеченный потоком бегущих австрийских солдат, дал шпоры коню и умчался прочь из огненного светопреставления. Александр, бледный, в мундире, заляпанном ошметками грязи, без шляпы, которую он потерял, пытался, как и Кутузов, остановить бегущих:

— Стойте! Я — с вами! Разве вы не узнаете своего императора? Я же здесь, где и вы, и я тоже могу быть убитым или получить рану. Давайте же будем вместе до конца.

Что это? Смелость или отчаяние? По крайней мере, то было не театральной, рассчитанной на эффект, разученной обольстительной улыбкою, которою он привлекал к себе сердца многих. Это было естественное поведение человека, оказавшегося в беде, на краю несчастья и ввергнувшего в эту смертельную беду тысячи и тысячи людей, вверивших ему свои жизни.

Нет, хаос и бегство ничем нельзя было остановить. Все — разум, воля, честь и достоинство, казалось, перестали вообще существовать. Людьми правил один лишь страх.

Да еще теми, кто пока был далеко от боя, — строгие требования неумолимого распорядка, что назывался таким ненавистным словом — диспозиция.

Командующий всеми гвардейскими частями великий князь Константин Павлович, все время с раннего утра прислушивавшийся к раскатам отдаленного боя, взглянул на часы: пора!

Как и предписывала диспозиция, цесаревич подошел к Раусницкому ручью у Валькмюле, пересек его и здесь, у плотины, поставил в две линии свою пехоту. Впереди он расположил батальоны Преображенского, и Семеновского полков, во второй цепи — роты Измайловского полка.

Кавалергардов, лейб-гренадер и лейб-казаков командующий гвардией разместил в арьергарде.

Только успели занять позиции, как в расположение преображенцев плюхнулось ядро. Откуда оно? Там же, впереди, должны уже быть австрийские полки князя Лихтенштейна! Но впереди оказались французы — кавалерия и пехота.

Цесаревич — в белом конногвардейском колете и в каске — выхватил из ножен палаш и обратился к уланскому полку своего имени:

— Ребята, помните, чье имя вы носите! Не выдавайте!

Он даже не оглянулся назад, откуда к нему спешил отряд Лихтенштейна. Он отчаянно повел свой полк в атаку.

Произошла страшная сеча — французские драгуны достойно встретили русских улан. Но подоспели преображенцы, бросившиеся в штыки на неприятельскую пехоту, и она вместе с драгунами стала отступать. Но за ними открылись пушки, которые встречали наступающих картечью.

Оставалось одно — пустить в дело кавалергардов. Восемьсот рослых богатырей, соединенных в пять эскадронов, являвших собою красу и гордость императорской гвардии, бросились в атаку. Зажатые между неприятельскою кавалерией и пехотой уланы, лейб-казаки, преображенцы, семеновцы и измайловцы во главе с великим князем были спасены. Зато картечь безжалостно выкосила кавалергардов. За четверть часа лихой атаки они потеряли более двухсот человек и триста лошадей.

Особенно страшная доля выпала четвертому эскадрону кавалергардов. Он был полностью истреблен. Из него уцелело лишь восемнадцать человек вместе с командиром полковником князем Репниным. Все они, тяжелораненые, оказались во французском плену.

К полудню сражение было почти окончено. Полки центра, вернее, то, что от них осталось, отступили в беспорядке к Аустерлицу. Остатки левого крыла, в панике начавшие отход по льду ручья и прудов, безжалостно расстреливались французской артиллерией, установленной на тех самых возвышенностях, на которых еще несколько часов назад находились русские войска.

Лишь полки Багратиона выдержали все атаки и выступили вперед, чтобы спасти гибнущую гвардию и дать ей отойти.

Ночью после битвы Наполеон обратится к своим войскам с речью, в которой не скроет своего подлинного триумфа:

— Сорок знамен, сорок штандартов царской русской армии, сто двадцать орудий, двадцать генералов, более тысячи пленных…

На самом деле русских потерь окажется больше. Спустя годы Наполеон станет утверждать, что он мог бы, если бы захотел, направить по следам русской армии войска маршала Бернадота и тот обязательно бы взял в плен императора Александра. Однако, также спустя годы, Бернадот поставит под сомнение уверенность Бонапарта:

— Такого приказа он мне не мог бы отдать. Русские, собрав силы, имели все возможности уберечь себя от полного разгрома. У них был сильный арьергард.

Добавим от себя: арьергард, сразу же по выходе из боя составленный из не утративших боевой порядок частей и отданный под команду князя Багратиона.

Глава десятая

В Гатчине, прежде чем вновь принять свой лейб-егерский батальон и приступить к исполнению обязанностей военного коменданта, Багратиону следовало представиться императрице.

С каким трепетом ждал он этой встречи. Гатчина! Здесь он впервые в жизни ощутил себя в окружении большой и ладной семьи, где все, как казалось ему, было непринужденно, любезно и просто и где сердечная теплота, исходившая от главы этой семьи, императрицы Марии Федоровны, передавалась не только ее дочерям и сыновьям, но всем вокруг.

И конечно же эту душевную теплоту особенно чувствовал он, сам, увы, лишенный не только собственной семьи, но просто родственного участия близких в его, в сущности, с самых ранних лет одинокой судьбе. Вот почему эта чужая, обособленная не только от него, но вообще ото всех семья вдруг оказалась ему родною.

Как только экипаж остановился у главного подъезда гатчинского дворца, Багратион тут же растворил дверцу и выпрыгнул наружу, даже не набросив на плечи шинели.

Широкая мраморная лестница, устланная ярким пурпурным ковром, вела наверх. Он не заметил, как, перемахнув единым духом два десятка ступеней, очутился на площадке, откуда открывалась анфилада комнат императрицы. Однако прежде чем направиться в покои ее величества, Багратион был остановлен милым женским голосом, который показался ему знакомым.

— Князь Петр Иванович! Простите, но мне так хотелось первой встретить и поздравить вас, что я не утерпела и вышла навстречу, едва завидев в окне ваш экипаж.

— Ваше высочество! Дорогая Екатерина Павловна, вы ли? — только и сумел произнести Багратион, остановившись перед внезапно возникшей перед ним младшею сестрою императора Александра Павловича. — Боже мой, как я счастлив видеть вас снова!

— А я? Если бы вы, князь, только знали… — произнесла великая княжна и, бросившись к нему, обвила его шею руками. — Вы не представляете, как я хотела… как я ждала вас… Ведь вы… это вы спасли честь и славу отечества… вы, вы один избавили Россию от несчастий и позора, которые могли быть еще большими, еще горшими, кабы не вы… Нет-нет, молчите, не говорите ничего в ответ. Я сама… сама все знаю отличнейшим образом. А вы… вы такой красивый, необыкновенный! Да-да, таким только и должен быть подлинный герой…

Наконец великая княжна разомкнула руки и отошла на шаг, оглядывая Багратиона.

Он был в узком темно-зеленом генеральском мундире с красным воротником, в высоких, до колен, лаковых сапогах со шпорами, широкий шарф опоясывал талию. Лицо его с матовой кожей, освещенное нескрываемым чувством восторга, было и впрямь непередаваемо прекрасно.

Но, Господи, как же она хороша, эта милая фея, так вытянувшаяся, так похорошевшая, излучающая такое неподдельное счастье, еще год назад казавшаяся ему просто приятною девочкой, забавным и милым подростком. И вот только за один год она превратилась в истинную красавицу — белое, правильного овала лицо с открытою улыбкою чуть припухлого яркого рта, нежность и в то же время сосредоточенность умного взгляда, тонкая, точеная шея, красиво посаженная голова, увенчанная локонами червленого золота.

Неужто это она, любимица брата, матери и всей Семьи, мягкая и в то же время предельно самостоятельная, сентиментальная и, однако же, уверенная в себе Катиша, с которой он не раз занимался рисованием и мило беседовал, всегда принимая в расчет, с одной стороны, ее возраст, а с другой — ее пытливость и не по годам развитый ум.

Сколько же ей теперь? Шестнадцать? Да нет, верно, все восемнадцать, — Багратион вдруг поймал себя на мысли о том, что он впервые подумал о ней не как о недавнем еще ребенке, а как о сложившейся молодой женщине, и смущенно покраснел.

Его внезапно проявившуюся застенчивость или, лучше сказать, стыдливость от собственных мыслей великая княжна, как она ни была проницательна, все же расценила по-своему, ибо не могла еще отойти от первого, обуревавшего ее чувства.

— Вы не верите в то, что вы герой, с кем рядом теперь никого не может поставить Россия? — вновь подошла она к нему и заглянула в его глаза. — Но поверьте, я вовсе не хотела смутить вас. Все, что я вам теперь сказала, — правда. И еще я вам другое хочу сказать, то, что я вслух никому еще не говорила, но что, я не сомневаюсь, у всех теперь на уме. И это вот что. В нашем поражении, в нашем позоре виноваты не мы, русские, а те, кто был в сражениях рядом с нами, но — чужой веры, чужого чувства люди. Это они, австрийцы, поляки, эмигранты-французы предали нас. Разве не так, милый князь?

— Боже мой! Да вы же глядите мне прямо в душу, ваше высочество, милая Екатерина Павловна! — вновь зарделся Багратион, но теперь не от растерянности, а от иного, внезапно возникшего сознания единства мыслей и чувств, что нахлынуло на него и так же внезапно его поразило. — Так ведь я… я совсем недавно, прямо вашими же словами творил с вашим братом… цесаревичем Константином Павловичем. И сошлись мы с ним в том, о чем вы, ваше высочество, изволили высказаться передо мною теперь.

Он вспомнил: сразу же после отхода армии с места сражения он встретился с великим князем. Его белый колет, рейтузы, лицо — все было черным от порохового дыма и огня. Азарт схватки и ощущение смертельной опасности, что всегда приходят к человеку уже после того, как он их пережил, не покидали цесаревича.

Багратион знал, что ему, командующему гвардией, не следовало бросать в огонь и подвергать напрасной, гибели десятки и сотни людей именно тогда, когда уже ничем нельзя было переменить исход дела. И это, видимо, понимал сам цесаревич. Но на войне, в разгар схватки, подчас людьми руководит не просто холодный рассудок, а порыв. Надо, не задумываясь, броситься самому в огонь, чтобы хотя бы примером собственной безрассудной отваги отвлечь на себя усилия врага и тем сласти тех, кто оказался в худшей, чем ты сам, беде и опасности.

Разве не так поступил и при Шенграбене, и в том, Аустерлицком, сражении и сам Багратион, когда собою, гибелью своих людей пытался, сколько мог, спасти жизни других? И разве не его полки в самом конце битвы вызволили из огня, спасли остатки гвардейских частей, что оказались в несчастье?

Однако досада жгла сердце после боя не потому, что кто-то повел себя не совсем так, как следовало в тот или иной момент сражения. Боль происходила от того, что с самого начала все пошло кувырком, все было отдано на откуп чужому разуму и расчету.

— Помнишь, князь Петр Иванович, козни гофкригсрата в Италии? — прорвалось после боя у цесаревича. — Не будь с нами тогда Суворова — все могло бы обернуться Аустерлицем и тогда. Но беда, что немцы — и в нашей армии! Засилье! Продыху нет от них! И что особенно страшно — немецкий дух проникает в поры каждого из нас, истинно русских. Не так ли, князь?

Вот тогда прямо и сказал великому князю Багратион:

— Спасибо за верные слова, ваше высочество. Хотел бы сказать самому государю, а теперь говорю вам, как бы видя его пред собою. Бросьте иноверцев, держитесь только истинно подданных. Мы, русские, одни имеем подлинную любовь к государю и всему дому вашему. Пять тысяч было у меня под Шенграбеном против тридцати тысяч французов, а — победили. Почему? Извергом рода православного и христианского следует считать того, кто не пойдет один на шесть и на двенадцать французов. А мы, русские, пошли и всегда пойдем, с кем бы ни сразились.

Вновь обрадованно просияла великая княжна, слушая Багратиона.

— Вот и я, не быв на войне, мыслю так же. Впрочем… — она на мгновенье задумалась, — у меня редко с кем может возникнуть такая схожесть воззрений и чувств, как с вами, милый князь. Даже с моим братом, императором, которого я очень люблю, мы в чем-то расходимся. Вы знаете, я и мама люблю. Но я — как бы сказать? — не во всем подданная ее императорского величества. Внешне я послушная дочь. Но ежели мое собственное убеждение идет вразрез с чьим-то иным, я найду в себе силы остаться при своем.

Как это было похоже на его характер — не позволить себя сломать. А ежели собственное мнение угодливо подменить чужим готовым рецептом — разве можно себя за это уважать? Другое дело — сходство мыслей и чувств, когда главное, чему искренне верен сам, находит отзвук и в другой душе.

«Ах, как этот милый и умный человек, с которым мне так легко и приятно, как он несправедливо, незаслуженно и коварно обижен той, которая не захотела или не смогла его понять! — вдруг подумала великая княжна, и краска смущения залила ее лицо. — Однако зачем я подумала так? Зачем в наших отношениях та, совсем чужая мне женщина, которую я толком не знаю и о которой я лишь наслышана от других? Мне важно то, как я сама понимаю князя Багратиона, что в нем ценю, что в нем созвучно моей собственной душе. А может, все мое отношение к нему из-за того, что он и я так сильно, так преданно любим свое отечество? Правда, в отличие от меня, князь Багратион сие пламенное и святое чувство не раз уже проявил там, где каждую минуту человека может настигнуть смерть. Но разве во мне не поселилась и не живет эта готовность, коли мне тоже довелось бы расстаться с жизнью ради блага моего любимого отечества? Это нас и сближает с князем в первую очередь. Но одно ли это чувство?»

— Вы знаете, князь, как мама уважает и боготворит вас, — неожиданно, казалось бы не в лад своим Мыслям, произнесла великая княжна. — Право, она теперь-с нетерпением ждет вас. Только, Бога ради, не говорите с нею о том, о чем мы теперь с вами… Развейте ее тоску. Одна радость теперь у нее — ее занятия. Вам не удалось порисовать там, в Австрии? Ах, как я глупа — когда же и где это было возможно! Но с нею вы обязательно потолкуйте о рисовании.

Императрица сидела за рабочим столом, когда ей доложили о приходе Багратиона.

— Вы, князь, застали меня за любимым моим занятием — гравюрой. Это только и греет мою одинокую и израненную душу, — пожаловалась Мария Федоровна. — Вам же я рада несказанно. Простите мое минорное настроение, но вы один как яркий луч света на фоне нашего российского траура.

— Не хотелось бы мне, ваше величество, разделить с вами это мрачное настроение, — не согласился Багратион, чтобы не омрачать более императрицу.

— Не успокаивайте меня. Знаю, вы и сами опечалены происшедшим. Слава наших русских войск потерпела самое ужасное крушение. Уверенность в непобедимости, приобретенная в правление покойной императрицы и поддержанная в царствование почившего императора Суворовым, разрушена. Никогда проигранное нами сражение не имело более ужасных последствий. Разве возможно русским с этим смириться?

— Поверьте, ваше величество, россияне не должны простить сего великого конфуза, и сердце каждого из нас исполнится желанием отмщения. — Багратион высказал то, что у него было на душе.

— В вас, как в никого иного, я искренне верю, любезный князь.


Вся Россия — от роскошных царских дворцов до убогих серых изб в самых дальних губерниях — была взволнована и потрясена так печально закончившейся войной. Но наряду с болью вызревала в сердцах людей русских и неистребимая никакими невзгодами гордость за тех, кто проявил в единоборстве с неприятелем невиданную отвагу и храбрость. И более всего и ранее всех других мест сию великую гордость сынами русскими явила всей России Москва — ее первая и древняя столица.

У всех на устах и на слуху — от мала до велика — средь самых первых героев было имя Багратиона. Казалось, каждый дом в Москве готов распахнуть перед ним свои двери. А так в было на самом деле на стыке зимы и весны 1806 года. Приемы, обеды, балы — в самых знатных домах в честь генерала-героя.

Правда, в ту пору в Москву из Петербурга понаехало великое множество гостей, и все именитые, занимавшие самое высокое положение. К тому же и к войне имевшие непосредственное отношение. Достаточно назвать хотя бы Петра Петровича Долгорукова. Сей генерал-адъютант только что вернулся из Берлина, и его прямо распирало от величия той миссии, которая была возложена на его особу Александром Первым в столице Пруссии.

— Господа, могу заверить вас, что Бонапарт вскоре будет горько сожалеть, что решился на войну с Россией, — всем своим напыщенным обликом говорил этот молодой и самоуверенный дворцовый повеса. — Пруссия на сей раз выступит на нашей стороне, и тогда французам несдобровать.

Как бывает среди ребятни, тот, кто более других набедокурил, спешит всех уверить в своей полной невиновности. А ведь не только армия, в обеих столицах уже были наслышаны, чего стоил нам апломб этого царедворца и его уверения в Наполеоновой трусости там, под Аустерлицем.

Впрочем, Москва знала многое о причинах и последствиях катастрофы и судила о происшедшем, невзирая на лица и чьи-то прошлые заслуги.

— Господа, господа! — вдруг кто-то из особо осведомленных появлялся в одном из известных салонов. — Нехорошо, конечно, так о покойнике, но не удержусь: Бог шельму метит. О ком я? Вы разве не слыхали, из Вены пришло известие: скончался Вейротер. Да-да, тот самый, что составлял план разгрома Бонапарта под Аустерлицем. Ушел в мир иной от горя и злости, как выразился генерал Ланжерон.

— Ну уж нашли на кого сослаться! Сам он хорош гусь — показал себя на поле боя с самой, так сказать, наихудшей стороны. Из-за его трусости и неумелости, говорят, тысячи наших погибло. И верно поступил государь, предложив ему подать в отставку. Только он — передавали — уклоняется от сего решения. Вот, господ да, какие у нас генералы! Им, как говорится, плюнь в глаза, а они — Божья роса.

— А генерал Пржибышевский каков! Форменным предателем обернулся. Мало того, что сам перешел на сторону неприятеля, — весь свой корпус французам сдал.

Перебирались и другие имена. Все с тем же осуждением и гневом.

— А Голенищев-Кутузов каков! — вдруг вспоминал кто-то главнокомандующего и, озираясь, переходил на шепот: — Его, идет слух, государь направляет военным губернатором в Киев. Подумать только: с поста петербургского главнокомандующего, случись война в нашу пользу, далеко мог пойти. А тут — хлоп, в провинцию. А ведь вояка. Тут ничего не скажешь…

— Придворною вертушкою Михайла Ларионыч заделался, — подхватывал кто-то рядом. — На войне с турками, бывало, пулям не кланялся. А тут в последние годы матушки царицы — царство ей небесное! — Платону Зубову наш заслуженный генерал кофей в постель подавал. Вот что приближение ко двору может сделать с человеком!

Тут при слове «двор» все смолкали. У каждого на уме возникало то, что просилось на язык, но чтоб высказать вслух — ни-ни, упаси Боже! Лишь самые доверенные, самые близкие между собою, и то если с глазу на глаз, шепотом могли, вздохнув, посетовать: слишком уж молод и неопытен оказался сам государь. К Чему это он, не нюхавший пороха, вдруг объявился в армии, когда сам же назначил над нею главнокомандующего? Он кто, Петр Великий, что водил молодцов в атаку? Слава Господи, сто лет цари после Петра Алексеевича не появлялись на поле боя. Зато генералы преотлично знали свое дело и отвечали за свои действия сполна. И что же? Да ни одного конфуза не терпела за целый век русская армия! А мы, русаки, брали Берлин и Варшаву, да сколько крепостей в Крыму и на Дунае покорились нашей силе…

Багратион на Москве был нарасхват. Кто он, чей протеже и чей любимец? Вообще чей сродственник? Разводили руками и ничего определенного припомнить не могли. Это-то и покоряло: вот человек без протекции, без знакомства, а каких достиг высот! Впрочем, одно припоминали в его пользу — сподвижник Суворова. И мало того — по образу и подобию нашего самого выдающегося полководца!

Сие определение, уверяли доброхоты, слетело с уст графа Ростопчина. Уж он-то самый первейший друг князя Багратиона и не случайно одним из первых принимал прославленного героя в своем особняке на Лубянке.

Кому посчастливилось там побывать, потом передавали, каким пышным оказалось это торжество; Гостиная в доме, говорили, была украшена боевыми трофеями. Посреди едены — портрет Багратиона, вод ним — связка оружия, склоненные полотнища неприятельских знамен с золотыми орлами на древках. И тут же — несколько девиц, одетых в цвета мундира Багратиона и в касках а-ля Багратион, специально заказанных на Кузнецком мосту.

Какими только речами не приветствовали героя. Первым, конечно, вышел на сцену хозяин, граф Федор Васильевич. Был он хотя давно уж в отставке, но тоже в генеральском мундире с лентою через плечо. Сказал, что нет на Руси более храброго героя, более верного и преданного престолу и отечеству воина, чем князь Багратион. Дважды в минувшей войне — под Шенграбеном и Аустерлицем — он явился спасителем нашей армии, сиречь — спасителем чести нашего любимого государя Александра Павловича и спасителем славы русского оружия.

Слезы струились по лицу графа, когда он произносил эти слова. То явно были слезы восторга и счастья отдать почести тому, с кем сошелся коротко еще при покойном императоре Павле Петровиче и в искренность, добропорядочность, честность и дружбу коего поверил с первых же дней.

— Когда-то князь Багратион принадлежал моему лишь сердцу. Теперь он — в сердце всей благодарной России! — патетически воскликнул Ростопчин и, подойдя к месту, где сидел герой, горячо его обнял и трижды расцеловал.

Тут грянул оркестр. Затем появились на сцене две прелестные княжны — Валуева и Нелединская. Красавицы взяли Петра Ивановича за руки и подвели к декорациям на сцене, расписанным трофеями. Декорации раздвинулись, и под звуки торжественной музыки и пение хора за сценою открылась картина. На ней в зелени леса — храм Славы, а пред храмом — статуя Суворова. В вышине — полотнище со словами: «Суворов — отец русской славы, Багратион — сын ее!»

Что тут началось! Зал восторженно хлопал, раздавались возгласы, славящие героя, люди в экстазе вставали со своих мест и устремлялись к сцене.

На подмостках же действие продолжалось. Обе княжны поднесли герою лавровый венок. Он принял его и тут же увенчал им статую своего учителя — великого генералиссимуса, чем вызвал новый взрыв восторга присутствовавших.

Под конец, прежде чем открылся бал, на сцене объявился некий пиит и стал читать стихи, обращенные к Багратиону!

Славь тако Александра век

И охраняй нам Тита на престоле.

Будь купно страшный вождь и добрый человек,

Рифей в отечестве, а Цесарь в бранном поле.

Да счастливый Наполеон,

Познав чрез опыты, каков Багратион,

Не смеет утруждать Алкидов русских боле…

Ростопчин ни в какую не хотел отпускать от себя героя.

— Кто ж тебе, князь, первый друг на Москве, коли не я? Вся первопрестольная нынче у твоих ног, имя твое на устах каждого истинного русского. Только у одного меня ты — вот здесь, — говорил Ростопчин, показывая на грудь возле сердца, забыв, верно, что за несколько часов до того он говорил: «Ты, герой, — в сердце всей благодарной России».

Но таков был он, граф Ростопчин, меток на слово, остер на язык, способный, коль надо, объявиться в нескольких лицах.

При Павле он быстро оказался в самых близких ему людях, стал камергером двора. Впрочем, знал цену государю и еще с тех пор, когда тот был великим князем, близким людям говаривал:

— Нельзя без сожаления и ужаса смотреть на все, что делает великий князь-отец.

При Павле он, первый из рода, оказался удостоенным графского Российской империи достоинства. А еще при Иоанне Третьем, любил сам рассказывать, его далекий предок мог быть возведен в достоинство княжеское, кабы умел глядеть далеко вперед, а не довольствоваться тем малым, что необходимо только в сей секунд.

История же впрямь была забавная. Предок его явился к русскому государю из Золотой Орды и попросился на службу. Иоанну тот будто бы приглянулся, и он спросил: «Чего желаешь — княжеское звание или шубу с моего плеча?» А морозы тогда стояли жестокие. И озябший татарин пожелал шубу.

— Мне в свое время Павел Петрович то же предложил: выбери что пожелаешь — должность канцлера, Воробьевы горы в Москве или библиотеку Вольтера, что осталась от его матушки. Но я от всего отказался. Я служил государю, бескорыстно его любя и боготворя…

Бурливая натура, себе на уме, но в чем сошелся с князем Багратионом с первых дней знакомства, так это в любви к отечеству, за которое вставал горой. Потому, будучи одним из первых лиц при взбалмошном государе, как только мог, выгораживал Суворова. И тот состоял с ним в дружбе.

Багратиона же отличил сразу, как только тот оказался приставленным к гатчинскому двору.

— Ты, князь, как и я: сердцем прям, умом упрям, а в деле — молодец!

Придет, придет еще время, когда судьба Москвы для этих двоих, может быть и не совсем похожих друг на друга людей, станет их общей болью. Но теперь, за шесть лет до грозы двенадцатого года, середь Москвы, ликующей, праздничной, они не могли в один вечер всласть наговориться.

— Ах, князь, только на тебя мои надежды тебе умножать славу Суворова! — готов был он говорить и говорить с гостем. — И меня, брат, при дворе вспомнят, даю тебе слово. Еще как, брат, я ему, молодому государю, пригожусь!.. Ну а ты-то как? — спохватывался. — Когда княгиня обещает вернуться?

По лицу друга, враз погрустневшему, понял, что, должно быть, больно задел старую рану. Все — и возникший меж ними так называемый роман, и свадьба, как военный сбор по тревоге, — произошло на его памяти. Да вот как странно потом сложилась семейная жизнь: жена и муж врозь, словно Господь их никогда и не соединял.

— Хотя княгиня и молода, а видишь, как со здоровьем… — нашелся как выйти из неловкости. — Слыхал, на водах она? Да и то представить — один ужас: в Вене, где до этого жила, объявились французы! Граф Разумовский, передавали, чуть ли не в подвале прятался от супостатов, даром что полномочный посол. А тут молодая женщина, красавица.

— Ты прав, Федор Васильевич, душа по ней болит, — высказал то, что давно не давало покоя. — Испрошу у государя отпуск, уеду ее искать. На воды ли, в Вену, еще куда, только сыщу. Без нее, признаюсь тебе, и жизнь не в жизнь. Там, на войне, когда не моя только душевная невзгода, а людские страдания и смерти вокруг, собственную неприкаянность забываешь. А возвращаешься — и снова как перст. Даже вот теперь, среди сих праздников вспомнил ее — и словно клинок в сердце! Нет, следует объясниться, увидеться. Чаю, и ее сердце — не камень.

Глава одиннадцатая

Как ни горьки были слезы русского царя под Аустерлицем, еще более тяжкий жребий выпал на долю австрийского императора Франца.

Александр, бросив армию, летел стремглав в Санкт-Петербург, чтобы там искать утешение не среди приближенных, не в семье и не у жены, а у друга сердца — красавицы Марии Антоновны Нарышкиной.

А в те самые дни, униженный и оскорбленный завоевателями, правитель Австрии вынужден был до дна испить чашу позора и за общее с союзниками поражение поплатиться непосильною контрибуцией и огромными территориальными уступками.

Убежавший с поля боя, Франц вынужден был в ночь позора искать Наполеона, чтобы срочно запросить мира.

Французский император принял его у костра на своем походном биваке.

— Вот дворец, в котором я вынужден жить два месяца по милости вашей и ваших союзников, — раздраженно бросил побежденному победитель. — Мои условия мира будут суровыми, но, видит Бог, не я первым начал Войну.

Менее чем через месяц он продиктовал Австрии пункты мирного договора. Самым тяжелым в нем была потеря Венеции, Истрии, Далмации, Каттаро, Фриуля, где проживала шестая часть всего населения Австрийской Империи. И — отказ императоров Австрии в дальнейшем именоваться наследниками Священной Римской империи, власть которой в течение тысячи лет распространялась над раздробленной Германией. Последним актом отныне, уже как бы юридически, становился властителем Европы и наследником некогда существовавшей империи Карла Великого император Франции.

В сторону же России он не преминул сделать широкий жест: вернул всех пленных и через одного из них, князя Репнина, просил передать царю: «С вами-то, русскими, для чего мы деремся? Нам, двум могучим державам, сам Господь уготовил не ссору, а дружбу». Только он просил прислать для переговоров не пустого хлыща, вроде Долгорукова, а лица рассудительное. Но нет, у оскорбленного Александра были свои взгляды на мир и войну. Он хотел доказать и себе и всей Европе, что так просто не смирится с поражением, как это сделал, к примеру, его бывший союзник Франц.

Но у императора Австрии тоже был свой взгляд на будущее. Он тоже лелеял мечту о реванше, однако как бы постепенном, что называется, ползучем. И первым шагом к нему он считал, сколь возможно, смягчение условий кабального мирного договора.

Для сражений требуются генералы, для успехов переговорных — дипломаты. А для дипломатии, что называется, вкрадчивой, имеющей целью смягчение сердца завоевателя, — посланник особого, вкрадчивого же рода, но твердо и неуклонно идущий к своей цели.

На примете у Франца такой ловкий человек был уже давно. Это — Клеменс Меттерних. Они познакомились, когда будущий император значился еще эрцгерцогом, а его юный друг — студентом, однако сыном известного дипломата и будущим зятем графа Венцеля Коуница, долголетнего канцлера Марии-Терезии.

Уже став императором, Франц оказался доволен тем, как в Дрездене, а затем в Берлине его посланник Клеменс Меттерних путем ловких интриг сделал враждебную Саксонию нейтральной, а Пруссию — твердой союзницей Австрии. Теперь же, после Аустерлица, австрийский двор не без основания вверял собственную свою судьбу подающему надежды обходительному и одновременно жесткому дипломату, назначая его посланником в Париже.

Пятого августа 1806 года, в день приезда в столицу Франции, Меттерних поспешил нанести визит в особняк на улице дю Бак. Посол улыбался, но был скромен. Это сразу заметил проницательный Шарль Морис Талейран[23], французский министр иностранных дел.

«Если молодой человек правильно выражает смиренное положение побежденной Австрии, это понимание соотношения сил делает ему честь. Он не фанфарон и зазнайка, но личность, умеющая правильно оценивать состояние дел, — отметил про себя министр. — Такой человек располагает к себе, и я ему, без сомнения, буду протежировать, поскольку это и моя линия в политической игре: Австрию не следует топить до конца».

Уже на второй день после Аустерлица Талейран заявил Наполеону:

— Мы могли бы легко разрушить габсбургскую монархию, но, сир, лучше будет, если мы ее, наоборот, укрепим и дадим ей под предлогом союзничества широкий простор во французской системе. Австрия, поверьте моему долгому дипломатическому опыту, необходима для будущего блага цивилизованных народов.

В тот момент победитель не послушал разумного совета, но теперь, когда схлынул угар военных побед, его; можно умело склонить к разумным решениям, — не оставлял своих надежд умный и знающий свою выгоду в предстоящей игре старый дипломат.

Улыбки, которыми обменялись посланник и министр, означали многое, как и слова, которые они сказали друг другу.

«Этот старый сатир окажется у меня в кармане, — самодовольно, впрочем не без оснований, решил австрийский посол. — Он, кажется, весьма неравнодушен к золотому тельцу. Недаром ходят слухи, что французский министр международных сношений — самый богатый человек в Париже. Не станем спешить, но сию ахиллесову пяту министра возьмем на учет».

И министр сделал зарубку на память: «Австрия необходима в Европе как одна из опор цивилизации. Однако не менее она потребна и мне, как человеку, от коего зависит, в какую сторону проложить ее будущее. Не будем спешить. Возьмем молодого посланника на прицел: не только со мною, видно по его манерам, он склонен завязать полезные отношения. В первую очередь, несомненно, — с женщинами. О, сей сердцеед виден сразу!»

Талейран, несмотря на приобретенную еще в детстве хромоту и уже далеко не молодой возраст, был неравнодушен к дамскому полу.

Изящно воспитанный и образованный, наделенный проницательным умом, он, чтобы не терять успех у лучшей половины человечества, и в преклонных годах уделял своей внешности постоянное внимание. У него было кукольное, почти женское лицо, в он, как настоящая кокетка, пользовался кремами, чтобы не увядала кожа. Утром же час или два он нежился в ванне, затем столько же времени над его головою трудились парикмахеры.

Он, сам дамский угодник, сразу же подметил подобную склонность у Меттерниха. Молодой человек не был красавцем. Но от него, без сомнения, исходил некий шарм, коего не могут не замечать женщины, особенно те из них, что слывут львицами в большом свете.

И впрямь, появление в Париже нового австрийского посла было отмечено вниманием. И не где-нибудь, а, скажем, в салоне Лауры Жюно. От этой восхитительной женщины, которой не исполнилось еще и двадцати пяти, буквально сходили с ума многие мужчины. Говорили, что когда-то в нее был влюблен и сам Наполеон. Во всяком случае, отдавая должное ее очарованию и умению быстро сходиться с людьми, Наполеон в день ее свадьбы не случайно дал ей мудрый совет:

— Запомните, вы должны все видеть, все слышать и обо всем сразу же забывать. Прикажите вписать эти слова в ваш герб.

Предостережение было не праздным, если принять во внимание, что выходила она замуж за одного из самых известных генералов, а возле нее, в девичестве мадемуазель Пермон, уже крутилась стая сомнительный поклонников, которые могли бы легко скомпрометировать мужа.

Заметим, кстати, что вскоре так и случилось. Генерал Жюно буквально взбесился, когда узнал, что его жена стала любовницей Меттерниха, и потребовал от Наполеона устроить скандал на правительственном уровне.

Тут пришла очередь взорваться императору.

— Послушайте, вы, Жюно! У меня не осталось бы времени заниматься европейскими делами, если бы я брался мстить за каждого рогоносца при своем дворе.

Лауре же на сей раз император дал другой совет:

— Было бы куда лучше, мадам, если бы для собственных удовольствий вы не интересовались иностранцами.

А именно так, на широкую ногу, поставила дело восхитительная Лаура, став генеральшей. Держать открытыми двери своего дома лишь для французов ей вскоре показалось скучным. Она хотела, чтобы о ней говорили во всех столицах Европы. Потому она наняла отель «Реиньер», где начали собираться иностранные дипломаты. Так и оказался Клеменс Меттерних сначала просто в салоне мадам Лауры Жюно, а затем и в ее кровати.

Нет, до скандала было еще далеко. Австрийский посол любовной связью не хвастал, наоборот, он всячески старался ее скрыть. И главным образом потому, что в поле его внимания вскоре оказалась супруга другого генерала, вернее, маршала. То была не менее восхитительная красавица Каролина Мюрат, кроме всего прочего — родная сестра Наполеона.

Вот какие связи легко и быстро установил в Париже ловкий австрийский посол. Конечно, на столь общительного дипломата положила глаз тайная полиция, нити от которой держал в своих руках Талейран. Но гром грянул не с той стороны, откуда его мог ждать Меттерних.


Однажды, в самом начале осени того же 1806 года, возле неприметного, средней руки отеля под названием «У принца Уэльского» остановилась тяжелая дорожная карета, прибывшая, должно быть, издалека. И, по всем приметам, не из какого-либо французского города, а, скорее, из-за границы.

Колеса и задок кареты были заляпаны грязью, крыша и бока ее посерели от толстого слоя пыли. Да и герб на ее дверцах выглядел как-то не по-здешнему: три розы, над которыми парит птица, похожая на жаворонка, а над нею еще одна — орел о двух головах, и каждая из них увенчана короной.

Человек, спрыгнувший с козел, проворно распахнул дверцу кареты, и из нее поспешно выпорхнула молодая дама с превосходным, но несколько бледным, видимо, утомленным с дороги лицом. Она проворно направилась к подъезду отеля, но вдруг в нерешительности остановилась, видимо раздумывая, входить или нет. И надо же такому случиться — в сей момент навстречу ей из дверей показался господин в высоком цилиндре и с тростью в руке.

— Клеменс! Так это ты? Выходит, мне правильно дали адрес, — произнесла приехавшая.

— Катрин? — искренне удивился Меттерних, почему-то быстро оглядевшись по сторонам. — Ваше сиятельство, какая встреча! Нет, право, вы одарили меня таким бесподобным счастьем. Так вы где остановились? Ах да, вы с дороги.

Только теперь Меттерних увидел карету княгини Багратион.

— Так из какого отечества ваше сиятельство изволит держать путь и куда? — улыбаясь продолжил граф, в то же время почему-то бросая взгляд на входивших и выходивших из отеля.

— Вы, граф, забыли свой собственный каламбур, — ответила княгиня. — Мое отечество — это мой экипаж. Я же приехала в Париж, куда и ваше сиятельство прибыли, кажется, тому месяца два назад. Я не ошибаюсь?

— Нисколько, милая княгиня. Но где же вы намерены остановиться? Вот незадача, в этом затрапезном доме для приезжих — ни одного номера, который был бы достоин вас. Ах, я непременно сопроводил бы вас в самую лучшую гостиницу, но, поверьте, я так спешу. От вас у меня нет секретов — аудиенция у министра!

Первым желанием княгини Багратион было резко повернуться и уйти. Но она удержала себя и произнесла как можно дружелюбнее:

— О, не утруждайте себя, граф. Благодарю вас, что избавили меня от того, чтобы искать пристанища у принца Уэльского, коий так любезно уже принял вас. Я же без труда сумею найти приличествующее мне место. Я ведь, как вам известно, опытнейшая путешественница.

Улыбка Меттерниха вновь обласкала княгиню, и он, взяв ее руку, поднес к своим губам.

— Как я рад, Катрин, — почти шепотом произнес он, — что наши пути вновь сошлись. Это — судьба. Так дайте же мне непременно знать, где вас найти.

Фиакр, который он тут же взял на мостовой, стал медленно разворачиваться.

— За ним! — приказала своему кучеру княгиня Багратион, проворно вскочив на подножку кареты.

С полверсты по прямой, затем поворот налево — и вдоль ухоженных особняков к берегу Сены. Здесь фиакр остановился у ворот, за которыми сквозь зелень листвы огромного парка Виднелись очертания загородного замка.

Меттерних вышел из экипажа и, отпустив его, направился через ворота по тенистой аллее к парадным дверям. Здесь он остановился, словно кого-то ожидая.

Через какое-то время роскошная карета, инкрустированная золотом, с ослепительно сверкающими зеркальными стеклами свернула с мостовой к воротам и двинулась по аллее к замку.

Княгине Багратион ничего не оставалось, как осторожно, почти на цыпочках, поспешить за каретою, скрывая себя за деревьями парка. Когда до дверей оставалось не более тридцати шагов, она замерла в тени старого дуба. Меттерних уже был рядом с экипажем и, потянув на себя ручку дверцы, принял в объятия стройную, звонко рассмеявшуюся женщину.

Хорошо, что княгиня догадалась захватить с собою лорнет и теперь могла рассмотреть гостью. Та была красива, как античная богиня, и разодета, наверное, по самой последней парижской моде, что сразу же выдавало в ней даму света.

— О, божественная моя Лаура! — Голос Меттерниха прозвучал трепетно и нежно, в том самом тоне, который хорошо уже изучила княгиня Багратион. — Надеюсь, сегодня в Нейли мы останемся с вами вдвоем?

— Да, мой друг, только до вечера, — вновь зазвенел колокольчиком звонкий смех красотки. — Вы же знаете, что вечером здесь, у Каролины, назначен бал. Интересно, проказник, вы останетесь после танцев с хозяйкою замка или же мы поедем с вами ко мне на улицу Буасси д’Англе? Впрочем, я не буду на вас в обиде, если вы уделите остатки своей страсти моей сопернице. Я, как вы знаете, не терплю сцен ревности, которые одинаково мерзко и безрассудно готовы разыгрывать и мужчины и женщины.

«Каков наглец и лжец! — только и успела произнести про себя княгиня, проводив глазами исчезнувшую в дверях особняка счастливую пару. — Прием у министра! Да разве я заслужила такой наглый обман? А эта кокетка хороша, ничего не скажешь — делить мужчину с такой же развратной великосветской шлюхою, как она сама. Я непременно должна узнать, чей это особняк и кто она, эта презренная обольстительница».

Когда раззолоченная карета отъехала от дверей, княгиня вышла из тени дуба и двинулась по боковой аллее парка. К лакею у дверей она не решилась подойти и потому искала того, у кого бы ее вопросы не вызвали подозрений.

Таким человеком ей показался парень, сгребавший с дорожек уже опавшие листья.

— Я иностранка, — обратилась к нему княгиня, — и мне очень приглянулся этот дом. Если бы он продавался, я бы охотно его купила. Чей он?

— О, мадам, разве вам не известно, что замок — собственность ее императорского высочества Каролины Мюрат?

— Жена маршала? — поджала губки приезжая. — Я сама жена одного из самых известных генералов, и что из того?

— Как? — парень искренне изумился не тому, что мадам тоже супруга знатного генерала, но тому, что мадам совершенно не ведает, кто такая ее высочество. — Как, вы разве не знаете, что Каролина Мюрат — родная сестра императора Наполеона? Вот так так!.. Ах да, вы же сказали, что иностранка.

Незнакомка достала из кармана плаща портмоне и протянула уборщику листьев монету.

— Ну да, я потому и не осведомлена в том, о чем ты мне поведал, что прибыла издалека. Но по своему положению я скоро займу достойное место в парижском обществе. Вот почему мне нелишне будет кое-что заранее узнать о тех, кого я здесь увидела совершенно случайно. Кстати, та дама, которую встречал у дверей красивый мужчина, и есть императорова сестра?

После получения вознаграждения парень стал еще более словоохотлив.

— О нет, любезная дама, — объяснил он. — Приехавшая в карете — Лаура Жюно, как и вы, простите, генеральша. А тот мужчина вовсе не ее муж, а — как вам это объяснить? — ее поклонник. Впрочем, этот господин часто приезжает сюда, в поместье Нейли, к самой хозяйке замка, Каролине, когда она бывает здесь одна.

Более выслушивать о похождениях Меттерниха княгиня уже не могла. Кровь прилила у нее к вискам, губы задрожали, и она, подхватив подол платья, бросилась прочь из парка.

Сестра Бонапарта, жена маршала и смазливая распутница генеральша! Да будь они обе сами императрицы и королевы — для нее они гнусные, вероломные соперницы! Что же это за напасть — не успеет она полюбить, как тут же на ее пути появляются алчные и бесстыжие твари, вырывающие из ее рук уже завоеванное счастье.

Разве не так случилось в Петербурге, когда родная сестра разрушила ее роман с человеком, которого она уже считала избранником своего сердца?

Тогда она, молодая фрейлина императрицы, совершенно потеряла голову, встретив на придворном балу двадцатишестилетнего графа Павла Палена, сына могущественного петербургского военного губернатора.

Нетерпение скорее стать его женою было так велико, что Катрин поддалась искушению и отдалась ему еще до того, как могли объявить о помолвке. И что же произошло после сего страстного доказательства ее безбрежной и безграничной любви? Молодой граф, клявшийся ей в вечной любви, тут же переметнулся к ее младшей сестре Марии.

Жертва коварной измены. Что может быть горше и унизительнее для юной очаровательной девушки, считавшей себя неотразимой? Верно, для того, чтобы вновь обратить на себя внимание и показать всему свету, как она восхитительна и желанна, она, все еще оскорбленная в глубине души, решила на глазах у всей покорить одного из самых известных российских генералов.

Думала ли она о любви? Единственное чувство, что двигало тогда ее поступком, было утверждение себя по-прежнему в роли победительницы и неотразимой красавицы.

Вена и Дрезден вновь убедили ее в том, что наконец-то она нашла человека, который ее боготворит и никогда ни на кого не променяет. И вдруг — снова на пути соперница. Да не одна, а, по всей вероятности, сразу две.

А может, она и впрямь прошла мимо своей судьбы и своего подлинного счастья, когда так высокомерно и бессердечно отвергла любовь Багратиона? Но нет, она не отдаст никаким соперницам своего Клеменса, тем более теперь, когда он стал отцом ее дочери.

Да, в Вене растет маленькое существо, что навек свяжет ее с избранником сердца. Потому свою дочь, родившуюся три года назад, после возвращения из Дрездена, она назвала в память о единственно любимом ею мужчине — Марией Клементиной. Он же, отец ее ребенка, — с другой!.. С другими!.. Но нет, она его так не отдаст. Мало того, что она вынуждена делить свое счастье с женою своего суженого, ныне ей угрожают его любовницы.

Сняв номер в самом богатом отеле, она тут же через посыльного отослала записку Меттерниху с требованием, чтобы он тотчас приехал к ней.


Он появился только на следующий день, как всегда нежный и безгранично влюбленный.

— Вы лжец и обманщик, граф, — решив сразу же положить предел притворству, гневно встретила его княгиня и выложила ему все, что она увидела и услышала в парке поместья Нейли.

«Что за напасть эти женщины! — подумал Меттерних, притворно вздохнув и на всякий случай приняв виновато-обиженное выражение. — Мало мне того, что Каролина и Лаура, как дикие кошки, готовы из ревности вцепиться друг в друга, так теперь к ним добавилась Катрин. То ли дело моя Элеонора. С первых же дней супружества у меня с нею обоюдный договор: каждый из нас, продолжая быть мужем и женою, в то же время должен ощущать себя свободной и вольной личностью. Тем более я, дипломат, у которого столько знакомств и связей, без которых не обойтись. И если к каждой такой связи подходить с вульгарною меркою подозрительности, а не видеть в подобных отношениях высшего смысла — государственных интересов державы, которую я представляю, — можно сойти с ума!»

— Мать Мария и все Святые Отцы! — простонал Меттерних и безвольно опустился на стул. — И это ты, Катрин, кого я считаю женщиной, способной, как никто иной, понимать каждое движение моей души… Прости, но как ты могла даже представить в своих мыслях, что мое поведение — измена? Да, я завоевал доверие сестры Бонапарта, я коротко знаком с женою одного из Наполеоновых генералов. И ты тотчас вообразила: это постель, это сладострастие и измена! И только одной, самой верной догадки ты лишила себя в своем неправедном гневе: это мой Аустерлиц!

Княгиня поднялась с кресла и бросилась на него с воздетыми вверх руками, готовая, как показалось ему, исцарапать в кровь его лицо.

— Да-да, милая Катрин, — остановил он княгиню, — то, что не смогли сделать моя австрийская и твоя русская армии, сделал я. Отныне все тайны, все секреты Французской империи — в моих руках. Разве ты не знаешь, на что способны влюбленные женщины: они предадут не только своих мужей, но и то, что свято для каждого — свое отечество. А разве я не затем направлен ко французскому двору, чтобы быть полезным своей державе? Она, униженная и оскорбленная, жаждет отмщения и реванша. И единственный человек, кто способен свершить невозможное для своего отечества, — это не мой император и не его братья эрцгерцоги, не фельдмаршалы и генералы, а я, Клеменс Меттерних!

— Так, значит, это не любовь? — предчувствуя прилив счастья, выдохнула она. — Вернее, любовь — только к родной стране?

— Вот видишь, как ты верно меня поняла. — Меттерних порывисто обнял княгиню и посадил к себе на колени. — Я люблю только тебя, Катрин. Все другие люди для меня — лишь средство для достижения моих целей.

И он, увлекаясь собственным красноречием, с каждой фразой все более распаляя себя, рассказал ей, как с самых молодых лет дал себе обет быть лучше, удачливее и способнее всех, кто его окружает.

— Будучи молод, — говорил он, — я оказался в положении, когда мог с близкого расстояния наблюдать за ходом великих событий. И тогда я обнаружил удивительную вещь: события могли бы развиваться совершенно иначе, если бы люди, влияющие на них, были умнее и дальновиднее. Да, все зависит только от людей, находящихся у вершины исторических сдвигов и катаклизмов. А они, эти катаклизмы, лишь выражения достоинств, равно как и недостатков людей, их увлечений, ошибок, их пороков и добродетелей. И я понял главное: эти человеческие качества обязан постичь и ими умело воспользоваться тот, кто хочет взойти на самую вершину власти.

У Катрин пошла кругом голова. «Господи, — подумала она, — как же я могла усомниться в Клеменсе и так низко пасть, чтобы следить за ним? Он необыкновенный, великий человек, и в то же время он так похож на меня. Я тоже рождена для того, чтобы не мною правили, а я правила другими, извлекая в отношениях с другими людьми лишь собственную пользу. Откуда это во мне — постоянное выражение превосходства? Наверное, это чувство от той, кто была русской императрицей Екатериной Первой. Недаром и меня назвали именно в ее честь».

— Милый, как я хочу, чтобы ты достиг своей цели! — произнесла она, совершенно млея в его объятиях и осыпая его голову страстными поцелуями.

«Пронесло! — вздохнул он, изображая волнение страсти. — Но скоро я всем докажу, что человек, который вновь возродит Европу Карла Великого, окажется не он, завоеватель Бонапарт, а тот, кого пока не знает мир. Этим человеком стану я с моим умом, моею беспощадною волей и неукротимою страстью».

Глава двенадцатая

И теперь, когда уже стукнуло двадцать два годочка, он не раскаивался в том, что когда-то, в свои шальные девятнадцать, сочинил сию басню:

Уставши бегать ежедневно

По грязи, по песку, по жесткой мостовой,

Однажды Ноги очень гневно

Разговорились с Головой:

«За что мы у тебя под властию такой,

Что целый век должны тебе одной повиноваться;

Днем, ночью, осенью, весной,

Лишь вздумалось тебе, изволь бежать, таскаться

Туда, сюда, куда велишь…

Коль ты имеешь право управлять,

Так мы имеем право спотыкаться

И можем иногда, споткнувшись — как же быть, —

Твое величество о камень расшибить».

Знал ведь, сорванец: за такие вирши по головке не погладят, тем более не просто офицера, а гвардейца, поручика-кавалергарда. Но, видно, бродила в крови унаследованная от отца, суворовского бригадира, фрондерская закваска: пренебрегая собственным благополучием, не бояться говорить правды.

А что, разве не в покорности и беспрекословном повиновении норовила «голова» держать всех тех, кто был ее прочной опорою на земле? Только «ноги», несмотря на то что — внизу, вечно как бы в грязи, — тоже с головой! И подчас более разумной и рассудительной.

Вот за сие многомудрие, дерзнувшее поспорить с самою «головой», и был он, Денис Давыдов[24], переведен из Санкт-Петербурга, из блестящей гвардии, в армейский Белорусский гусарский полк, квартировавший в полесском захолустье.

Конечно, было обидно. Но стиснул зубы, благо в гусарах удаль, риск да лихость — те самые качества, за которые тебя сразу же признают за своего.

Однако спустя время заныла, затосковала душа: под Аустерлицем кавалергарды в жестоком бою покрыли себя неувядаемой славой, а он, их бывший однополчанин, торчит как последний, должно быть, трус в проклятой Богом дыре!

Нет, негоже ему, ни в чем не ведающему страха, транжирить время и силы на дружеские пирушки да от тоскливого безделья волочиться за сонными, как осенние мухи, уездными барышнями.

Закружился в хлопотах, мыслимых и немыслимых, все связи, кои счел возможными и непредосудительными, привел в движение — и вновь вернулся в гвардию. Да куда! В лейб-гвардии гусарский полк, что нес службу в столице и в царской резиденции в Павловске.

И совсем уж возликовал, когда оказался под началом давнего своего друга Бориса Четвертинского. От него, эскадронного командира, получившего недавно чин полковника, казалось, так и тянет пороховым дымом войны. И немудрено — участвовал во всех сражениях, в том числе при Шенграбене и Аустерлице. И все — рядом с таким прославленным генералом, как князь Багратион.

Князь Борис оказался не только храбрейшим офицером, но и другом вернейшим. Не спрашивал у него самого, но Денис стороною узнал: в его вызволении из полесской дыры Четвертинский сыграл немалую роль.

Послужить с таким командиром — одно счастье! Только вдруг вновь потянуло порохом, коего, увы, ни разу в жизни еще не нюхал Денис Давыдов. Однако теперь — дудки! Ныне он не останется в стороне. Чем он хуже других, коли ни в чем никогда не ведал боязни и не искал для себя выгоды?

Война же запылала на соседней с Россиею прусской земле нешуточная. Пруссия выступила против Наполеона с отчаянной решимостью, только неожиданно стала терпеть одно поражение за другим. И — точно дым — распалась, рассыпалась прусская армия, а король Фридрих-Вильгельм Третий с королевой Луизою оказались в Мемеле — у самых российских пределов.

Доколе же супостат Бонапарт будет перекраивать Европу, точно она — бумажная карта? У России с Пруссией — договор, и стало быть, надо вступать в войну.

Денис места себе не находил: непременно и во что бы то ни стало любыми путями задумал попасть на войну!

— Ежели полк наш не пошлют в Пруссию, ты, Борис, как намерен поступить? — бросился он к своему командиру. — Верно, опять к Багратиону попадешь? Тогда не забудь обо мне — Богом прошу!

Четвертинский нахмурился.

— Второй раз не выходит в одну воду ступать, — сухо ответил. — В минувшей войне я ни к кому не напрашивался. Меня сам князь к себе пригласил. Коли теперь не позовет, меня уже не раз испытав в деле, мне, брат, достоинство и гордость не позволят напомнить о себе. А кроме всего, без соизволения на то государя никакое назначение состояться не может. К нему же я тем более — ни ногой.

Не рад был Денис, что начал с другом этот разговор. Весь Петербург давно уже знал: сестра Четвертинского, Мария Антоновна Нарышкина, — пассия императора Александра Павловича. Еще будучи цесаревичем и великим князем, он влюбился в молоденькую фрейлину бабушки, дочь казненного в Варшаве известного всей Польше князя Антония Станислава Святополк-Четвертинского. Тогда, ровно десять лет назад, дабы спасти детей-сирот от обезумевшей восставшей толпы, Екатерина приказала вывезти их в Петербург. Сестры — шестнадцатилетняя Мария и двумя годами ее моложе Жаннет — определены были фрейлинами, брат Борис — в кадетский корпус.

Увлечение Александра Павловича оказалось стойким, и Марию решили поскорее выдать замуж. Партия подыскалась весьма достойная — обер-гофмейстер двора Дмитрий Львович Нарышкин. Муж оказался на редкость снисходителен: не замечал ни шепота за его спиной, ни даже колких острот по его адресу. Вроде бы таких, скажем, «шуток»: у Нарышкина при дворе две должности: явная — обер-гофмейстера и тайная — великого магистра масонской ложи рогоносцев.

Однажды, совсем юношей, Борис застал Александра Павловича вдвоем с сестрою. Его чистая натура не могла смириться с тем, что для него и многих других было безнравственно. С тех пор он, уже выпущенный в полк, перестал бывать у сестры. Но особенно мучило: что о нем могут подумать товарищи? Любой успех по службе злые языки могли приписать связи его сестры с государем. Потому вскоре он вышел в отставку. И если бы не приглашение князя Багратиона перед началом похода в Австрию определиться к нему адъютантом, Борис ни за что не вернулся бы в строй.

У Багратиона было свое отношение к детям несчастного польского князя. Он помнил, как их, лишенных отца, увозили из Варшавы. Сердце его сжималось от боли и сострадания, когда он смотрел, как усаживались в карету две испуганные, только что вышедшие из подросткового возраста красавицы девушки и их брат, совсем еще мальчик. Потом, сам оказавшись при дворе Павла Петровича, он находил время, чтобы оказать знаки внимания своим «крестникам», как он в шутку называл брата и сестер, поскольку его эскадрон сопровождал в тот черный день их карету до выезда из польской столицы.

С Марией Антоновной и Жаннет они со временем стали добрыми друзьями, особенно с той поры, когда Петр Иванович остался в Петербурге один. Как хорошо знали сестры Четвертинские Катеньку Скавронскую! С ней, взбалмошной и эгоистичной, никто из фрейлин близко не сходился, все ее избегали, поскольку сердце ее было ледышкой. И многие искренне удивились, когда узнали о ее свадьбе, и тут же пожалели несчастного мужа.

Мария Антоновна имела не только острый ум, но и открытую душу. Связь с императором и близость ко двору ее самой и ее супруга в первую очередь определяли круг знакомств и гостей дома. Но и в этом кругу она старалась находить людей интересных, не пустых. Так, среди тех, кого она с охотою принимала, был и князь Багратион. Но мало того — Мария и Жаннет оказались единственными особами женского пола, которым были открыты Двери Багратионова холостяцкого дома, где собиралось подчеркнуто мужское общество.

Всем было известно — князь Багратион не пил. Иногда лишь за обедом он позволял себе рюмку мадеры, а уж о водке не могло идти речи. Но стол в его квартире по вечерам ломился от закусок и всевозможных напитков. Однако к нему приходили не ради по-восточному щедрого стола, а чтобы оказаться в обществе известнейшего полководца и своих же единомышленников. И подбиралась компания в основном блестящая не только по происхождению — но и по уму и открытости души. Начать хотя бы с обоих князей Борисов — Голицына и Четвертинского, перечислить еще родственника по жене умнейшего барона Строганова, князя Чарторыйского…

Частенько заглядывал сюда и сосед — Мраморный дворец ведь рядом — великий князь Константин Павлович.

В сем случае — чуть заглянем наперед — цесаревича влекла в дом Багратиона не только крепкая, возникшая еще с Италии любовь к бесстрашному и редкостному по душевности человеку, но и неожиданно вспыхнувшее чувство к одной из милых его гостий.

Да, ему, вспыльчивому, непредсказуемому и не знающему ни в чем пределов, вдруг показалась желанной Жаннет. Да и не просто желанною, но тою, на ком он, как объявил в семье, собрался жениться. Правда, в ту пору он не был еще разведен с женою Анною, бывшею Саксен-Кобургскою принцессою.


Нет, не помог Денису Давыдову разговор с другом, лишь обострил его чувство решимости: надо действовать самому и как можно быстрее.

Отчаяние подвигло на поступок прямо-таки немыслимый. Никому не известный, без связей и протекций, поручик бросился прямо к фельдмаршалу графу Каменскому, вызванному из деревни и назначенному начальствовать над армиею, уже направленной в Пруссию. Вызнал, что главнокомандующий остановился в гостинице «Северной», в девятом нумере.

Ни жив ни мертв подошел к двери и столкнулся с маленьким старичком в халате, с повязанною белой тряпицею головою. Увидя мундир офицера, тот осведомился, что за пришелец. Давыдов назвал: себя и сказал о цели своего визита.

— Что это за мучение! — вздохнул старичок, оказавшийся на самом деле фельдмаршалом, когда они прошли в его спальню. — Всякий молокосос лезет проситься в армию, когда я еще и сам не прибыл к месту. Замучили меня просьбами. Да кто вы такой?

Когда проситель назвался вторично, граф вспомнил, что знал и отца и деда его, и согласился:

— Буду просить о тебе у государя. Только имей в виду, расскажу все: как ты ночью — слыхано ли это! — ворвался ко мне, точно хотел меня застрелить. Но знай, смерти я не боюсь и никогда не боялся.

Поутру Давыдов уже был рядом с гостиницею и встретил фельдмаршала, подошедшего к карете.

— Я говорил о тебе, любезный Давыдов, просил тебя в адъютанты, да мне отказано под предлогом, что тебе надо еще послужить в полку, — огорошил его граф и добавил: — Признаюсь тебе, что по словам и по лицу государя я почувствовал невозможность выпросить тебя туда, где тебе быть хотелось.

Меж тем по Петербургу уже пронесся слух о дерзком налете на фельдмаршала настойчивого офицера. Слух достиг дома Нарышкиных. Мария Антоновна, увидев у себя друга своего брата, приветливо его приняла, и заявила, что в душе восхищена его смелостью. Однако тут же сказала:

— Впрочем, зачем вам было рисковать, вы бы меня избрали вашим адвокатом. И, может быть, желание ваше давно уже было исполнено.

Можно вообразить взрыв радости незадачливого офицера. «Но как, какими путями удастся моей защитнице похлопотать за меня?» — замучил себя вопросами нетерпеливый проситель.

А дело обернулось куда просто. И со стороны, о которой тогда и не подумал бедный поручик.

Государь, вызвав к себе князя Багратиона, назначил его командующим авангардом армии и выразил позволение взять с собою гвардейских офицеров, каких он пожелает.

В то же утро Петр Иванович заехал к Нарышкиной спросить, не пожелает ли она, чтобы он взял с собою ее брата. Князю было известно, как не раз Четвертинский говаривал, что он настолько предан Багратиону, что ни с кем другим ни за что не отправится в действующую армию.

Мария Антоновна несказанно обрадовалась предложению князя, сказав, что Борис будет счастлив и что он только этого и ждал, хотя сам ни под каким бы видом не стал себя навязывать человеку, которого он безмерно уважает.

— Но коли вы, дорогой Петр Иванович, пожелали меня одолжить, — прибавила Мария Антоновна, — не будете ли вы настолько любезны, чтобы взять с собою и друга моего брата — поручика гвардии Дениса Давыдова?

На что рассчитывала Нарышкина, когда говорила Денису о своем желании ему помочь? Одного слова ее, сказанного государю, было бы достаточно, чтобы и брата ее, и любого иного, связанного с ним офицера зачислить на любую должность. Император знал об отношении Четвертинского к себе и потому готов был сделать все, чтобы погасить неприязнь. Но простил бы он, Борис, сей поступок сестры? Никогда! Да и прилично было бы ей навязывать свою волю, скажем, тому же Багратиону, действуя через его голову?

Обещая свою помощь Денису, сестра Бориса, безусловно, надеялась на содействие любезного друга Петра Ивановича. И не ошиблась. Она была уверена, что сам князь, питая искреннее уважение к ней и, безусловно, к своему бывшему адъютанту, сам первый приедет с предложением. Но удастся ли ему выручить Дениса? И тут расчет ее был верен: государь не посмеет отказать Багратиону.

Как повелось в последнее время, назавтра Четвертинский с Давыдовым приехали обедать к Нарышкиным, и Мария Антоновна тут же поспешила объявить брату, что он едет вместе с Багратионом.

Дениса бросило в дрожь. Глянув на него, Четвертинский с обидою за друга едва смог вымолвить:

— А как же Денис? Он же первым добивался привилегии — оказаться на войне?

— Увы, опять отказ! — произнесла сестра и, увидев, как Давыдов побледнел, тут же исправилась: — Простите, я неудачно пошутила. Вы, Денис, едете вместе с братом. Князь Багратион все прекрасно уладил: государь дал свое согласие…

За обедом Денис от волнения не мог съесть ни крошки и, едва встал из-за стола, бросился на Дворцовую набережную, к дому Багратиона.

У крыльца уже стояла кибитка, в которую загружался дорожный скарб. Вскоре появился и сам Багратион. Он, заметив поручика, кивнул ему и направился к экипажу.

«Как же так? Неужели обман, на который решилась Нарышкина? — замер на месте Денис. И вместо того чтобы Спросить князя, точно ли он назначен к нему адъютантом и когда он прикажет ему ехать, Давыдов молча проводил глазами Петра Ивановича и не промолвил ни слова. — Да, лучше остаться в неведении, чем удостовериться в истине, может быть опять ужасной!»

Только направившись на всякий случай в военно-походную его величества канцелярию, он узнал о своем назначении к князю Багратиону и что на следующий день будет о том сообщено в приказе.

Третьего января 1807 года, не чуя под собою ног от безмерной радости, поручик Денис Давыдов отправился на войну. И уже в середине месяца представлялся человеку, с которым отныне на целых пять лет свяжет свою судьбу.

Глава тринадцатая

В высшей степени странно вели себя европейские державы, создавая одну за другой антинаполеоновские коалиции и всякий раз позволяя себя разбивать по частям. Казалось бы, сложи воедино силы, и вот он, мощный кулак. Но сложение сил происходило лишь на бумаге. В действительности же каждое государство действовало как бы само по себе, исходя из собственных, а то и сиюминутных, интересов.

Можно с уверенностью утверждать, что результат Аустерлица был бы во многом другим, а скорее всего, и самого Аустерлицкого сражения могло бы не быть, если бы с самого начала той, предыдущей, третьей, коалиции Австрия и Пруссия думали бы не только о своих личных выгодах.

Да вот та же судьба фон Мака. Зачем было Австрии, не дожидаясь русских войск, одной выступать против «Великой армии» Наполеона? Ответ, видимо, ясен: ни с кем не хотелось делить лавры победы и денежный куш, что выделяла Англия для войны.

Пруссия же, напротив, и вовсе устранилась от участия в сражениях. Недоставало сил, как плакался король Фридрих-Вильгельм Третий? Причина была в другом. Не хотелось таскать каштаны из огня для подруг-соперниц — Австрии и России.

А как торжественно выглядела клятва в нерушимой верности! Тогда, перед Аустерлицем, в Потсдаме Александр Первый, Фридрих-Вильгельм и королева Луиза спустились вместе в склеп Фридриха Великого и над его саркофагом соединили руки, провозгласив союз и дружбу для борьбы с Наполеоном.

Но ни один прусский солдат не сделал и шага из казарм. А дипломат прусского короля много дней плутал по австрийским дорогам, выжидая, кому вручить поздравление с победой: русско-австрийским войскам или французским? И когда судьба войны определилась, гонец из Пруссии в лакейской позе предстал пред императором Франции, рассыпаясь в изъявлениях признательности. Даже Наполеона покоробило такое неслыханное вероломство. «Фортуна переменила адрес на ваших поздравлениях? — презрительно оглядел он посланца из Берлина. — Полагали осчастливить с победой одних, да пока размышляли и оглядывались, судьба подсунула другие карты».

Осенью 1806 года в Берлине вдруг возникли анти-французские настроения. Да еще какие — прямо зовущие в бой. Королева Луиза верхом на резвом коне объезжала войска, призывая их выступить против зарвавшегося Наполеона. Ответом ей были дружные возгласы «хох!». А бравые прусские офицеры тут же бросились к французскому посольству и стали картинно точить свои сабли о его ступени.

Дотоле осторожный, трусливый и недалекий Фридрих-Вильгельм и сам подпал под возбужденное состояние своей коронованной супруги и воцарившийся в стране психоз. И очертя голову, высокомерно отбросив даже мысль о том, чтобы посоветоваться с Россией, единственной, можно сказать, верной союзницей, предъявил Наполеону ультиматум. Он требовал: в течение недели вывести за Рейн все французские войска из германских земель, даже вассальных по отношению к Франции.

Первого октября, получив ультиматум Пруссии, Наполеон сказал своим маршалам:

— Нас вызывают к барьеру на восьмое число сего октября месяца. Не будем же мешкать и опередим Прусского короля, этого безмозглого олуха, равного которому по глупости еще никогда не было на троне.

Так шестого октября началась война между Пруссией и Францией. А закончилась она ровно через неделю, когда о ней еще не все пруссаки сумели узнать.

Прусские войска оказались разбитыми наголову одновременно в двух генеральных сражениях — под Иеной, где командовал французами сам Наполеон, и под Ауэрштедтом, где атаковал маршал Даву. Победители вступили в Берлин, наложив на побежденных тяжелейшую контрибуцию. А сам французский император в качестве трофея взял на память из музея шпагу Фридриха Великого. Того самого, над гробом которого король и королева вместе с русским царем совсем недавно клялись в скорейшей победе.

Королевской чете ничего не оставалось, как бежать сначала в Кенигсберг, а затем в Мемель, к самой границе Российской империи.

Прусской армии уже не существовало. И король Фридрих-Вильгельм окончательно потерял голову, если из последнего своего прибежища, оказавшись на самом краю собственной империи, написал Наполеону в Берлин:

«Крайне желаю, чтобы ваше величество были достаточно приняты и угощены в моем дворце. Я старался принять для того все зависящие от меня меры, не знаю, успел ли я?»

Российский император, вскоре выехавший навстречу своему августейшему другу и брату, враз лишенному державы, чести и достоинства, попытался поднять его дух.

— Никто из нас обоих не падет один. Или оба вместе, или ни я и ни вы! — обнимая короля, торжественно произнес Александр Павлович.

Теперь, если не считать Англии, которая была окружена морем как крепостною стеной, один на один против «Великой армии» Бонапарта оказалась Россия. Но Александр и мысли не допускал, чтобы мириться. Да и армию русскую жгла никак не утихающая боль недавнего поражения, вселяя в каждого солдата и офицера надежду на грядущую победу.

Однако не только правители Австрии да Пруссии вели себя в высшей степени неразумно, за что и поплатились. В России, наверху, тоже не очень задумывались о том, как по-умному извлечь уроки из прошлого. Начать хотя бы с назначения на пост главнокомандующего престарелого фельдмаршала Каменского, который, прибыв в армию, сразу запутал все дела. И, убедившись в своей полной непригодности, самовольно уехал в деревню, отдав по войскам более чем странный приказ: «Всем отступать, кто как может, в пределы России».

Армия, уже столкнувшаяся на поле боя с неприятелем, оказалась без единого командования. Более того, она была расколота на две части, коими независимо друг от друга управляли генералы Беннигсен и Буксгевден, являвшиеся давними и непримиримыми врагами.

Вот в какое войско в самом начале 1807 года прибыл князь Багратион, а следом за ним его двадцатидвухлетний адъютант Денис Давыдов, неудержимо рвущийся в бой.


Недавний поручик, по случаю перевода на новую службу произведенный в штабс-ротмистры, первый раз в жизни переезжал через границу державы. Все было для него необыкновенно! Чистые, красивые городки и селения с гладкими дорогами и аккуратные жители, населяющие эти места…

А какой восторг и упоение возникали в груди, когда на дороге встречались первые наши армейские колонны! Они двигались слева и справа, изгибаясь по снежным холмам и равнинам и наполняя все окрест стуком пушечных колес, топотом копыт лошадей, разговорами и хохотом солдат, иногда идущих по колено в снегу. Все в их внешнем виде — простреленные киверы и плащи, оледенелые усы — говорило ему, юноше, еще не видевшему войны, что эти герои за два месяца боев уже хлебнули лиха и знают, что сражения — это не только мужество и отвага, но слезы и горе.

Изнанка войны тут же, в ближайших селениях, бросилась в глаза бравому новобранцу. Он с грустью увидел, как солдаты, которым предстояло провести ночь в поле, разбирали на костры еще целые дома, а жители стояли тут же без ропота, но с немою горестью в глазах.

Как все это оказалось не похоже на маневры гвардии где-нибудь в Гатчине, Павловске или в Красном Селе, где обыватели с восторгом приветствовали проходившие полки! Здесь он впервые увидел злополучия и бедствия простых людей, им, в отличие от солдат, война не приносит ни славы, ни почестей, лишает не только имущества, но последнего куска хлеба, а то и жизни.

Своего начальника Денис Давыдов нашел в красивом доме прусского крестьянина. В большой горнице, отведенной Багратиону, стояла кровать, на которой ему была постлана солома. Пол комнаты также был устлан соломою, должно быть высокий постоялец сам позаботился о том, чтобы не испортить пола. А в течение дня сюда ступали десятки генеральских и офицерских ботфортов, сплошь заляпанных грязью. Все это были ближайшие сподвижники и подчиненные князя, начиная с генерал-майоров Барклая-де-Толли, Раевского и Багговута и кончая полковниками Ермоловым и Кульневым.

В конце декабря корпус Беннигсена при Пултуске выказал стойкость в сражении с одним из лучших наполеоновских маршалов — Данном. Но так велик оказался соблазн взять реванш за недавний Аустерлиц, что командующий корпусом не утерпел и в донесении государю представил сражение как блестящую свою победу.

Генерал от кавалерии барон Леонтий Леонтьевич Беннигсен был от природы интриган и ловкий царедворец. Он и в войне двенадцатого года только и будет занят тем, что станет строчить доносы на Кутузова и других полководцев. А тогда за плечами его была одна устрашающая заслуга — заговор и убийство императора Павла, в коем он играл одну из самых ведущих ролей. Иначе говоря, он был в одной связке с нынешним государем и знал, что Александр Павлович не может ему не угождать. Так и произошло. После Пултуска император назначил Беннигсена главнокомандующим всех русских войск, действующих против французов.

Однако после Пултуска русская армия, как до сей поры при немощном и почти выжившем из ума фельдмаршале Каменском, вынуждена была отступать. Чтобы не оказаться разрезанной и окруженной, она спешным маршем уходила из польских краев в пределы Восточной Пруссии, ближе к Неману и собственной границе.

В арьергард, которым командовал Багратион, входили полки Екатеринославский и Малороссийский гренадерские, Псковский пехотный, Елизаветградский и Александровский гусарские, Курляндский драгунский и еще несколько егерских и казачьих. И, кроме того, до сорока артиллерийских орудий.

Для того чтобы всю эту силу использовать как можно успешнее, Петр Иванович разделил корпус на две части, одну из которых подчинил себе, над другою же поставил Барклая-де-Толли.

Французы преследовали отступающих по пятам, и Багратион употреблял все свое искусство, чтобы дать армии спокойно отойти и занять выгодную позицию.

Горячему, но еще не обстрелянному юнцу, находящемуся рядом с Багратионом, подчас казалось, что командир арьергарда несправедливо вдруг отдает своим частям приказ отойти, когда, ввязавшись в дело, без труда можно выиграть сражение. Нетерпение адъютанта настолько возрастало, что он однажды, думая «исправить» распоряжение князя, едва и в самом деле не нарушил его замысел и не погубил в завязавшемся бою самого себя.

Много лет спустя, изведав не в одном сражении полководческое мастерство Багратиона, Денис Давыдов, уже сам став генералом, известным литератором и одним из первых наших военных писателей, оставит потомкам ценнейшие свидетельства о непревзойденном военном искусстве своего бывшего командира.

«Мудреное дело начальствовать арьергардом армии, горячо преследуемой, — напишет он в своих воспоминаниях, в частности о той, прусской, войне. — Два противоположных предмета составляют основную обязанность арьергардного начальника: охранение спокойствия армии от натисков на нее неприятеля во время отступления и вместе с тем соблюдение сколь можно ближайшей смежности с нею для охранения неразрывных связей и сношений. Как согласить между собой эти две, по-видимому, несогласимые необходимости? Прибегнуть ли к принятию битвы? Но всякая битва требует более или менее продолжительной остановки, во время которой умножается расстояние арьергарда от армии, более и более от него удаляющейся. Обратиться ли к одному соблюдению ближайшей с нею смежности и, следовательно, к совершенному уклонению себя от битвы? Но таковым средством легко можно подвести арьергард к самой армии и принесть неприятеля на своих плечах. Багратион решил эту задачу. Он постиг то правило для арьергардов, которое, четырнадцать лет после, изложил на острове Святой Елены величайший знаток военного дела[25], сказав: «Авангард должен беспрерывно напирать, арьергард должен маневрировать». И на этой аксиоме Багратион основал отступательные действия арьергардов, коими он в разное время командовал. Под начальством его никогда арьергард не оставался долго на месте и притом никогда безостановочно не следовал за армиею. Сущность действия его состояла в одних отступательных перемещениях с одной оборонительной позиции на другую, не вдаваясь в общую битву, но вместе с тем сохраняя грозную осанку частыми отпорами неприятельских покушений, — отпорами, которые он подкреплял сильным и почти всеобщим действием артиллерии. Операция, требующая всего гениального объема обстоятельств, всего хладнокровия, глазомера и чудесной сметливости и сноровки, коими князь Багратион так щедро одарен был природою».

Любая часть войска — будь то корпус, дивизия, полк или даже батальон, осмелимся добавить от себя, — суть подразделение вполне самостоятельное. И подчас оно ведет себя в бою, лишь выполняя приказы своего собственного командира. Но сия самостоятельность, если, конечно, часть не оторвана от остальной армии, — все таки скорее кажущаяся, а не подлинная. Дивизия, полк, батальон находятся в такой непосредственной и постоянной связи с действиями всех частей целого, что их собственная, кажущаяся самостоятельною деятельность чуть ли не до каждого шага вперед и назад увязана с маневрами всех остальных. И в такой взаимосвязи чем четче и слаженнее станет вести себя каждое колесико общего механизма, тем больший будет достигнут успех.

Авангард же и арьергард — это как бы маленькая самостоятельная армия, продвинутая от главной вперед или соответственно назад и действующая в оперативном смысле всецело лишь по воле своего собственного начальника. Цель сему отряду поставлена главнокомандующим армиею только в самом общем виде: разбить впереди стоящего или задержать идущего по следу противника. А уж как командир маленькой армии станет поступать, в каждом случае — всецело лежит на нем одном. Он уже не исполнитель. Он сам главнокомандующий.


Поначалу французы, наседая, все же опасались: не перейдут ли русские в наступление. Наполеон с главным штабом был в Варшаве и оттуда отдавал приказы корпусам, находившимся в непосредственном соприкосновении с противником. Так, он выслал инструкцию, согласно которой в случае русской атаки корпусу Берна дота следует отойти в глубь польских земель, к Торну, а корпусу Нея, отходя, заманивать неприятеля в ловушку, чтобы затем сообща сильнее ударить по его растянувшимся войскам.

Меж тем положение изменилось: русские поспешно уходили и ни о каком заманивании их не могло уже идти речи. Потому Наполеон послал Бернадоту другой приказ: вместе с Неем немедленно отрезать от русских их арьергард, окружить его и уничтожить.

Случилось же так, что французский офицер, везший сей приказ Бернадоту, был взят в плен кавалерийским разъездом Багратиона. Мешкать было нельзя. Князь тут же направил перехваченное донесение главнокомандующему, а сам, не дожидаясь его распоряжений, пустился вспять, на соединение с армиею.

Однако Багратион, в намерении все же обессилить противника, приказал своему передовому отряду атаковать аванпосты Бернадота, создав у того впечатление, что армия наша все же решилась перейти в атаку. Бернадот на сей обман и попался. Памятуя о первом приказе Наполеона — отходить в случае русского наступления, — он снял свой корпус и начал движение назад, к Висле.

Так искусным маневром Багратиона было достигнуто главное: он сам, сближаясь со своею армиею, усиливал ее; маршал Бернадот, уходя, ослаблял ударные французские силы.

Преследование наших войск все же не прекращалось, хотя угроза окружения отпала. Багратион то выставлял для прикрытия отряд Барклая-де-Толли, то, сменяя его, сам принимал на себя натиск. Так, в боях, арьергард отходил в течение трех суток, пока главнокомандующий не принял решение дать неприятелю большое сражение под Прейсиш-Эйлау.

К тому времени Наполеон, узнав об оплошности Бернадота, спешно вернул его корпус назад и сам выступил с остальными своими силами навстречу русской армии.

Теперь полкам Багратиона приходилось вести уже настоящие сражения, а не просто маневренные бои. Так, прикрывая отход армии, арьергард, не доходя до Эйлау, оказался на совершенно открытой местности, и Багратион спешно послал Давыдова к главнокомандующему с требованием подкрепить его кавалерией. Беннигсен дал разрешение присланному адъютанту взять два первых конных полка, которые тот встретит на пути. Ими оказались Санкт-Петербургский драгунский и Литовский уланский. А следом к ним были присланы еще кирасирский его величества и два драгунских — Каргопольский и Ингерманландский — полка.

Все, что было под рукою у Багратиона и что получил он в качестве подкрепления, было брошено в бой, только чтобы дать армейской пехоте и артиллерии обустроить свои позиции для генеральной битвы.

Возвратясь с подмогою, Давыдов нашел своего командира на возвышенности, простреливавшейся насквозь. Он стоял, буквально осыпаемый ядрами и картечью, давая приказания с героическим величием и поразительным хладнокровием.

Колонны неприятеля вел на приступ сам Наполеон.

Ружейный огонь трещал по всей линии и не раз прерывался ударами железа о железо. Это с обеих сторон сходилась в штыки пехота. А Наполеон продолжал посылать вперед свои полки, и одна волна наступающих напирала на другую. И надо всем обширным полем боя тучами летали ядра и картечные пули.

Как вспомнит потом Денис Давыдов, полковник Ермолов, командовавший артиллериею арьергарда, сыпал картечи в густоту наступавших колонн, коих передние ряды ложились лоском, но следующие шагали по трупам их и ломились вперед, не укрощаясь ни в отваге, ни в наглости.

Несмотря на все усилия удержать место боя, арьергард был оттеснен к городу. Там уже укрепился отряд Барклая, и ружейный огонь из передних домов, из-за заборов полетел на подмогу теснимым неприятелем рядам. Но все оказалось тщетным. Французы, усилив натиск свежими войсками, вломились в Эйлау.

Пули посыпались градом из окон, из-за углов, с крыш домов — неприятель уже завладел городом. Приходилось уступать ему каменные строения, на которые так рассчитывали обороняющиеся.

Уже пал, раненный, генерал Барклай. Были убиты или тяжело задеты осколками ядер и пулями многие наши солдаты и офицеры. Улицы сплошь оказались завалены телами русской и вражеской пехоты.

Полки Багратиона, войдя в город, вынуждены были его оставлять шаг за шагом. Но в сей трудный момент на окраине показалась свежая пехотная дивизия, которую привел сам Беннигсен. Он приказал Багратиону вновь во что бы то ни стало овладеть городом.

Князь Багратион, не сказав в ответ ни слова, слез с лошади и, став во главе первой колонны, повел ее обратно в Эйлау. Все Другие колонны пошли за ним спокойно и без шума. Но когда оказались уже на улицах, разразилось громогласное «ура», с которым пехота наша ударила в штыки.

Ночь прекратила битву. Город остался за русскими войсками. Но впереди еще был один день сражения не на жизнь, а на смерть.

Позже Наполеон, вспомнив об этой битве, скажет, что он потому решил считать сражение под Эйлау Своею победою, что утром русские почему-то ушли со своих позиций. На самом же деле возобновить сражение оказалась не в состоянии ни та, ни другая сторона.

Глава четырнадцатая

Какой бы поразительной выдержкой ни обладал Багратион, по нескольку суток почти без сна, не раздеваясь и не заходя в тепло, переносить все неимоверные тяготы долгих переходов и беспрерывных боев, но и он в десятидневных сражениях, которыми в середине июня окончилась война в Восточной Пруссии, казалось, истощил свои силы.

Всегда бодрый, всегда неуемный, всегда выше всяких опасностей и бедствий, как вспоминал неотлучно находившийся при нем его адъютант Денис Давыдов, князь, подобно своим подчиненным, изнемогал от усталости и изнурения. Сподвижники его, тогда только начинавшие знаменитость свою — Раевский, Ермолов, Кульнев и другие, — исполняли обязанности уже через силу: пехота едва тащила ноги, всадники же дремали, шатаясь на конях.

Однако еще зимою, сразу после битвы при Прейсиш-Эйлау, невиданной по своему кровопролитию и удивительному упорству с обеих сторон, будущая летняя кампания виделась как кампания победная. Беннигсен, считая Эйлау своею бесспорною викторией, заранее приглашал царя к весне прибыть в действующую армию, чтобы стать, как казалось главнокомандующему, свидетелем его новых, куда более блистательных свершений.

Мало того, главнокомандующий повелел в честь зимней кампании выбить специальную медаль с собственным изображением и надписью: «Победитель непобедимого». Под «непобедимым» имелся в виду не кто иной, как Наполеон.

Армия знала цену беннигсенскому дарованию. При Пултуске он разбил не самого французского полководца, а одного из его маршалов, Ланна, притом имея более чем двойное преимущество перед ним.

Прейсиш-Эйлау, несмотря на бесподобные мужество и отвагу русских войск, тоже нельзя было зачислить по реестру беспроигрышных сражений. А уж поведение самого главнокомандующего накануне и во время битвы вызывало среди определенного числа генералов и офицеров порицание.

Зачем, к примеру, следовало так долго отступать, выбирая якобы идеальное, без всяких естественных преград место для будущего сражения, недоумевали в окружении главнокомандующего. Как будто за семь лет перед тем, при Суворове, не велись бои в Альпах, где ущелья, пропасти, потоки и даже заоблачные выси не мешали ни оборонительным, ни наступательным действиям. А в итоге, вопреки всем предосторожностям, бой здесь пришлось непредвиденно принимать в тесных уличных стремнинах города, где стрелял каждый дом.

Да и в самом сражении этот военачальник проявил удивительное сочетание безрассудной опрометчивости с беспомощной нерешительностью. Так, в самый разгар боя, уже на второй его день, Беннигсен покинул сражение, решив отправиться за одному ему известными подкреплениями.

Чтобы упредить молву, что могла дойти из армии до Зимнего дворца, и добиться от царя свежих резервов для летней кампаний, главнокомандующий спешно отрядил в Санкт-Петербург Багратиона. Князь был далек от разговоров и пересудов, которые велись в главной квартире, он безвылазно находился в боях. К тому же, зная высочайшую честность и правдивость Багратиона, Беннигсен полагал, что он-то в Зимнем не станет наушничать за его спиною; И, зная к тому же горячность и настойчивость князя, его короткое знакомство с императором и великим князем Константином Павловичем, Леонтий Леонтьевич был убежден: Багратион, ярый сторонник наступления, успешно выполнит свою миссию.

Всего две недели ушло на вояж в столицу, и Багратион возвратился к театру войны во главе своего лейб-гвардии егерского полка — до таких масштабов был теперь доведен его батальон. Следом же за ним вышли из столицы на подкрепление действующих войск и другие полки императорской гвардии во главе с цесаревичем Константином Павловичем.

Казалось, все сделано, все предпринято для грядущих успехов, в том числе выиграно время, необходимое для отдыха и перегруппировки армии. Только и тут, на самом пороге Долгожданной виктории, коей можно было завершить всю войну, беспомощность и нерешительность Беннигсена привела к позорнейшему конфузу, заслонившему собою еще не изжитую страшную тень Аустерлица.

Фридланд — вот имя того места, где главнокомандующий русских войск так губительно расположил все силы и действовал так сверхосторожно и нерешительно, что позволил Наполеону собрать всю его мощь в кулак и оттеснить русских к реке Алле.

А дальше произошло самое страшное — войска были расстреляны в упор артиллерийским и ружейным огнем. Чудом уцелевшие гибли в воде, не находя переправ, о которых заблаговременно не озаботился главнокомандующий.

Победители гнали остатки разбитых полков к Неману — к самой нашей границе. И если бы не арьергард Багратиона, французы так, на плечах бегущих, ворвались бы в пограничный Тильзит.

Войскам князя, как когда-то под Шенграбеном, тоже от безвыходности крайней и отчаяния, было поручено: самим умереть, но выручить из погибели то, что осталось от некогда сильной армии.

Государь, прибывший еще весною к войскам, оказался в страшном смятении. Аустерлиц был позором. Но Фридланд мог означать большее — перенесение войны в российские пределы. В главной квартире уже подсчитали: если не остановить войну, через неделю-полторы Наполеон окажется в Вильне.

«Немедленное перемирие, а затем — и мир! — преодолев стыд и позор, потребовал от царя Беннигсен. — Дайте мне право вступить, в переговоры».

Александр Павлович ответил ему письмом, исполненным нескрываемого раздражения:

«Вверив вам армию прекрасную, явившую столь много опытов храбрости, весьма удивлен я был ожидать известия, какое мне ныне сообщили. Если у вас нет другого средства выйти из затруднительного положения, то разрешаю вам сие, но с условием, чтоб вы договорились от имени вашего… Вы можете посудить, сколь тяжко мне решиться на такой поступок».

Брат царя не был трусом — он не раз доказал свою личную отвагу в походах Суворова и при Аустерлице. Но теперь иного выхода, чем немедленное примирение, он не видел.

— Ваше величество! — бросился к Александру Константин. — Если вы не в силах преодолеть себя и не желаете заключить мира с Францией, то есть один выход. Велите выдать каждому из ваших солдат хорошо заряженный пистолет и прикажите им пустить себе пулю в лоб. В этом случае вы получите тот же результат, какой вам дало бы новое, и последнее в вашей жизни, сражение.

А гонец Беннигсена уже мчался к Багратиону с письменным повелением войти через специально посланного офицера в сношение с французами и предложить им переговоры.

Согласие было получено немедленно от самого Наполеона, но его авангард продолжал теснить Багратноновы полки. Армия, пройдя Тильзит, уже была в безопасности на противоположном правом берегу Немана. Багратион приказал переправить через мост всю свою артиллерию и конные части. В городе, под рукою князя, оставались лишь егерские полки и часть казаков, а мост был приготовлен к тому, чтобы его зажечь.

Неприятельская армия почти в полном составе вплотную подошла к Тильзиту и со своего левого, высокого и холмистого берега как бы нависла и над храбрецами Багратиона, и над всеми русскими войсками, расположившимися вдоль правого, низкого и лугового, берега.

Егеря отходили в полном порядке, прикрываемые несколькими десятками казаков, которые ружейным огнем не давали приблизиться к мосту неприятельским фланкерам. Но вот и казачьим разъездам был отдан приказ князя:

— Отходить! Быстро на мост!

Команда вышла в самый аккурат — со стороны неприятеля через весь город неслись французские драгуны. Казаки скакали во весь дух, не замечая, что передовой из преследователей, с саблею наголо, был сам маршал Мюрат. Но казаки уже успели перескочить на русский берег, когда Мюрат взлетел на мост. И тут мост обнялся пламенем, чуть ли не под самою мордою лошади отчаянного кавалериста.

Мюрат поворотил коня назад и шагом направился в город.

Неман разделил сражавшихся. Но он же, всего через каких-нибудь несколько дней, на целых пять лет объединит их в союзе и мире.


Сохранись в целости мост, Багратиону не пришлось бы сейчас, как, впрочем, и всем, с этого, правого берега добираться на левый в лодке. Но моста более не существовало — над широкою гладью реки устрашающе торчали сгоревшие остатки.

Глядя теперь на спаленные по его же приказу фермы, перила и настил, Петр Иванович с сожалением, в который уже раз, подумал о том, как безжалостна война к человеку и ко всему тому, что на протяжении десятилетий и даже веков создается целыми поколениями людей.

Однако война, как это ни противоречиво, суть защитница всего живого. Взять хотя бы вот этот мост. Разве не затем был он порушен, чтобы ценою его уничтожения остановить здесь, на берегах Немана, ужасающий вал войны, что готов был ворваться в пределы отечества и затем покатиться по его просторам в глубь империи, круша и испепеляя все на своем пути?

Посему — все свершено было правильно. И жертвы, что приносит войн и приносит его отечество, как бы они ни были печальны и непоправимы, полагают прекращение жертв более обильных.

Но где предел этим жертвам? Сколько их следует принести, чтобы навсегда отвратить беду горшую, погибель неминучую?

Лодка, в которой сидел Багратион, как раз проплывала невдалеке от плотов, на которых высились два четырехугольных, обтянутых белым полотном павильона. Спешно сооруженные французскими инженерами, они третьего дня стали пристанищем двух императоров, впервые здесь, на самой середине Немана, подавших друг другу руку дружбы. В тот достопамятный день в лодках они отчалили одновременно — каждый от своего берега — и встретились вот здесь, чтобы отныне утвердить между своими державами мир.

Противоречивое чувство владело тогда Багратионом. С одной стороны, было очевидно, что армия наша проиграла войну и теперь не в состоянии ее возобновить без риска потерпеть еще более жестокое и более унизительное поражение. С другой же стороны, чувство войска побежденного, но дравшегося храбро и отважно, не могло согласиться с поражением, жгло обидою и болью: зачем же тогда были огромные понесенные нами жертвы, коли война не завершена победою? И кто с уверенностью может свидетельствовать, что война вот здесь, на этих берегах, остановилась навечно и России более не будут угрожать орды галлов, под водительством генерала Бонапарта заполнившие собою всю Европу?

В момент первого свидания императоров Багратион стоял на берегу в числе немногочисленной свиты, провожавшей государя. Все были в парадной форме. На Александре Павловиче был Преображенский мундир. Аксельбант — на правом плече. Панталоны белые, лосиные, ботфорты — короткие. Шляпа — высокая, с белым плюмажем по краям и черным султаном на гребне.

А он, каков он, тот человек с громкою славою величайшего полководца, который выехал из Тильзита? Лодка Наполеона причалила к плоту первою на самое короткое, казалось, мгновение, но его оказалось достаточно, чтобы на помост он вскочил первым и подал руку нашему государю.

Сей факт неприятно кольнул. Искус внимательно рассмотреть того, кто оказался первым, пересилил. Багратион навел подзорную трубу и увидел человека небольшого роста в конно-егерском мундире. Императоры тут, же обнялись и прошли в отведенный им шатер, на котором красовались изготовленные в форме золотых вензелей начальные литеры их имен.

Стремнина Немана была избрана территорией нейтральною. Ныне же таким местом стал сам город Тильзит, куда переехал русский император с самым ближайшим своим окружением и частью гвардии в качестве почетного эскорта.

Русские генералы и их адъютанты появлялись в городе лишь в случае надобности по службе. Багратион не был определен участвовать в переговорах — их вели министры и высшие дипломатические чиновники, такие, к примеру, как князь Куракин, вызванный спешно из Вены, куда около года назад он был назначен российским посланником. Его и хотелось теперь повидать Петру Ивановичу. А кроме того, Багратиона потребовал к себе в Тильзит и великий князь Константин Павлович.

Дом, который занимал император Александр, находился на главной улице и отстоял от дома, занятого Наполеоном, саженях в восьмидесяти или в ста. Он был двухэтажный, хотя весьма небольшого объема. Парадное крыльцо его, довольно тесное, все же было украшено четырьмя колоннами. Вход на это крыльцо был прямо с улицы, по трем или четырем ступеням, между, двумя средними колоннами. А уже из сеней внутрь помещения вели три выхода. Один — в правые, другой — в левые комнаты нижнего этажа и третий. — вверх по лестнице. Там, в верхнем этаже, и располагался сам государь, тогда как внизу были помещения дежурных и покои великого князя.

Константин Павлович был у себя не один, а в компании статного и очень красивого французского генерала, к тому же, непривычно для военного, экстравагантно экипированного. Начать хотя бы с того, что его черные волосы великолепными длинными локонами спускались до плеч, придавая лицу торжественную театральность. На нем была небрежно накинутая пурпурная мантия, в то же время дающая возможность разглядеть его вышитый золотом и усыпанный бриллиантами мундир. Генерал сидел на тахте, рядом с цесаревичем, не в позе гостя, а скорее хозяина — свободно откинувшись на спинку и вытянув вперед, чуть ли не на середину комнаты, длинные и стройные ноги, обутые в красные атласные сапоги с золотыми кистями.

— О, князь Петр Иванович, ты очень кстати! — воскликнул цесаревич, встав и протянув руку вошедшему. — Позволь представить тебе одного из самых доблестных французских военачальников маршала Франции Мюрата. — И, обращаясь к гостю, закончил по-французски: — Принц Мюрат — принц Багратион.

Будто за минуту до этого в госте не было никакой вальяжности и позы — так живо, просияв лицом, вскочил он с дивана.

— Багратион? Сам? О, сколько же времени я ждал знакомства с вами, мой дорогой принц и блистательный русский генерал!

Багратион едва успел разобрать потоком устремившиеся восторги по его поводу и, забыв свою осторожность в отношении французского языка, отвечая улыбкою на улыбку, произнес:

— Простите, ваше сиятельство, но мы не просто ждали оба этой встречи, мы все время, насколько помню, стремились навстречу друг другу.

— Отлично сказано! — выражая неподдельный восторг, Мюрат раскрыл объятия и заключил в них своего недавнего и самого непримиримого противника. — Шенграбен! Разве нам с вами его забыть? Не правда ль, мы были достойны друг друга в той жаркой, явившей образцы наивысшей храбрости наших воинов, битве, которая всегда останется в веках. А здесь, в Пруссии! Я хотел бы увидеть того лжеца и хвастуна, кто осмелился бы оспорить, что именно Багратион с Мюратом украсили своею доблестью только что замолкшую битву. Не так ли, мой дорогой принц?

— Ваше императорское высочество, — продолжая улыбаться, Багратион обратился по-русски к цесаревичу. — Мне, право, неудобно от сих похвал. Посему, если не соизволите счесть слишком дерзкой мою просьбу, передайте маршалу Мюрату, что я охотно уступаю ему первенство в нашем с ним ратном соперничестве. Тем более что здесь, в Тильзите, я не был столь галантен, чтобы пойти к нему навстречу, когда он, Мюрат, к сему так пылко стремился.

— Говоришь, пылко? — не сразу уловил суть сказанного Константин Павлович и вдруг, хлопнув себя по лбу, громко захохотал: — Ай да князь, ай да милый друг, удружил: знай наших! — и передал Мюрату слова Багратиона, продолжая смеяться от всей души.

Лицо Мюрата преобразилось и на мгновение приняло недавнее театрально-торжественное выражение. Но даром ли он был по рождению гасконцем, чтобы полезть за словом в карман! Услышав слова великого князя, он вспомнил тот день, когда почти ворвался на мост, вспыхнувший прямо у морды лошади.

— Ах, как удачно сказано, дорогие мои друзья! — отбросив условности этикета, Мюрат обнял за плечи своих новых друзей. — Обещаю, принц Багратион, передать вашу блестящую остроту моему шурину императору Наполеону. Лучшей оценки моей безрассудной храбрости, клянусь, и он не способен был придумать. А ведь это и в самом деле здорово: пылко — значит, в самое пламя!

— Чего не сделаешь, когда стремишься навстречу дружбе, — поддержал Мюрата новым взрывом смеха великий князь и, обернувшись к Багратиону: — Однако ты, князь Петр Иванович, мог бы сию пылкость счесть за пламенное желание маршала увеличить на одного человека число твоих пленных?

— О нет, ваше высочество, на пылкость чувств всегда следует отвечать тою же монетой, — поклонился Багратион.

— Вижу, вы оба довольны, что я так коротко свел вас. Два героя — и два рыцаря. А что, не отправиться ли нам, господа, в какой-нибудь погребок, чтобы отметить сие достославное событие?

С живостью, ему свойственной, маршал Мюрат тут же одобрил предложение. Багратион меж тем уклонился.

— Искренне прошу прощения. Я спешу к князю Александру Борисовичу.

— Знаю тебя, застольника, — произнес цесаревич. — По темпераменту и облику своему — ты чистый француз. Но вот что до бутылки вина, тут ты пас. — И что-то припомнив: Да, князь Петр Иванович, я передал тебе приехать ко мне по делу. Тут тебе, брат, письмо.

«От кого? — пронеслось в голове Багратиона. — И почему через цесаревича?» Но когда увидел конверт, взволновался еще более: от великой княжны Екатерины. Третье за последние две недели! Первое и второе он получил через главную квартиру. И вот теперь — снова от нее весть, только уже через брата.

Смущение русского генерала не укрылось от проницательного гасконца.

— Бьюсь об заклад — письмо от дамы! И к тому же — дамы сердца.

Цесаревич неожиданно произнес:

— Это письмо принцу Багратиону от моей сестры.

Все в одну секунду отразилось на выразительном и живом лице гостя — растерянность и смущение, недоумение и нескрываемое восхищение.

— О ля-ля! — наконец характер француза взял верх. — Простите мою нескромность, с которой я вступил в разговор. Но не могу удержаться, чтобы не высказаться со свойственною мне прямотою: одна лишь строчка этого послания делает вам, храбрейший из храбрых, великую честь. Я вспоминаю те дни, когда я и Каролина безумно влюбились. Тогда Бонапарт не был еще императором. Мы оба с ним были генералами. Но он отдал свою сестру за меня, простого офицера. В вашем же случае… О, я поздравляю, принц…

Великому князю следовало остановить вновь разразившийся поток красноречия. Но он сделал это на редкость учтиво:

— Представляю, принц, как и теперь, по прошествии времени, вы обожаете свою жену.

— О, ваше высочество, обожать — не то слово. Я боготворю мою милую Каролину, — подхватил зять Наполеона. — И она, вне всяких сомнений, заслуживает моего чувства. Нет и не может существовать на свете другой женщины, которая была бы так ослепительно красива и в то же время так безгранично верна тому, кому отдала свое сердце. Но как она тоскует одна без меня, лишенная возможности, всякий раз вспоминая своего горячо любимого мужа, страстно его обнять и прижать к своей груди! Разве могут письма заменить и выразить всю силу страсти? А нам, солдатам, так редко приходится быть рядом с теми, кто только и мечтает о нас.

Глава пятнадцатая

Найти князя Куракина оказалось делом нетрудным — и русские и французы, коим обоими императорами было поручено составление условий мирного соглашения, собирались в доме, что находился совсем невдалеке от императорских резиденций. Так было удобно: в любой момент советники оказывались под рукой.

По счастью, Александр Борисович только что вышел с совещания, на котором обсуждался какой-то важный пункт меморандума императоров, и с оживлением обратился к гостю:

— Как я рад вам, князь Петр Иванович! Будто само небо послало вас ко мне, каторжнику, прикованному к галерам. Вы и представить себе не можете, какое это сущее наказание — сочинять, обсуждать, спорить, доказывать… По мне ли такое в мои пятьдесят пять годков? Да, мой ум, мои знания и опыт — не чета многим и многим, что всегда — на глазах государя. Но как иногда с наслаждением хочется найти себя вдали от суеты, в желанном моему сердцу лучезарном тихонравии!

Как и многие баловни еще того, екатерининского века, Александр Борисович был красив, атлетически сложен. Но тяга к элегически спокойному тихонравию, а ежели выразиться попрямее, — роскошь и сладострастие с годами размягчили его телесную и душевную сущность. И заменили некогда молодую энергию и живой, хотя не очень глубокий ум неким эпикуреизмом, что по-русски вернее было бы выразить другим словом — лень.

Когда-то великая Екатерина выбрала братьев Куракиных, Александра и Алексея, товарищами детских игр своему сыну. Старший, Александр, скоро стал любимцем Павла, всегда готовый во всем с ним согласиться и во всем услужить. Позже, в юности, старший Куракин с охотою даже закладывал родовые свои имения, чтобы ссудить великого князя деньгами, коих тому всегда не хватало. Но при сумасбродном друге-императоре даже и сия верность не давала возможности сделать карьеры — так, шатание из одной комиссии в другую, вроде бы всегда при деле, но — не министр, даже не посол.

Впрочем, не все следует списывать на счет необычных качеств характера несчастного императора — не вина ли в том самого эпикурейца, коий всякому делу — сызмальства предпочитал лучезарное тихонравие?

И еще наложила свой след на его жизнь страсть другая — склонность к пышности.

О, сия черта закрепила за ним в свете даже постоянное прозвище — Бриллиантовый Князь. Чуть ли не все алмазы, золото, дорогие камни, что значились в его состоянии, он постоянно носил на себе. Его камзолы были залиты золотым шитьем, на руках — браслеты, перстни и кольца, каким и цены нет…

Вот и теперь он сидел пред гостем в камзоле, сплошь сверкавшем изумрудами и золотом.

«От одного павлина к другому», — незлобиво отметил про себя Багратион, вспомнив разодетого в пух и прах, так же тщеславно гордящегося своим богатством и положением маршала Мюрата.

— Ну как Вена, как ваш высокий пост, что вверил вам государь? — произнес гость, чтобы скорее приблизиться к предмету, ради которого он приехал сегодня в Тильзит.

Эпикуреец оживился, точно ждал сего вопроса, но тут же по его породистому лицу промелькнула легкая тень.

— Вот где я нынче обязан быть — при австрийском дворе, а не слюнявиться здесь с медоточивыми месье, нашими новыми друзьями, — почему-то оглядываясь на дверь, чуть ли не шепотом произнес Александр Борисович. — Меня вызвал сюда государь. Честь, не спорю, великая. А поручения, кои дала мне императрица Мария Федоровна, как забудешь о них? Вот и маюсь я здесь, плохо сплю, все тревожусь: что подумают обо мне супруга покойного императора, моя благодетельница, и ее дщерь, о коей все мои помыслы и старания.

Еще раз Александр Борисович покосился на дверь и поманил пальцем гостя, чтобы тот переместился со своим креслом ближе к нему.

— Только зная особо доброе к вам отношение императрицы Марии Федоровны и великой княжны Екатерины Павловны, могу довериться: речь идет о сватовстве ее высочества. И посватать я был обязан ее за императора Австрии Франца. Да-с, таково ко мне высочайшее поручение.

«Как? — пронеслось в голове Багратиона. — Екатерина, Катиша должна стать супругою этого безвольного, дурного, плешивого и тщедушного существа? — Он вспомнил Франца под Аустерлицем, и сии воспоминания о трусливом, лишенном всякой энергии человеке повергли Багратиона в уныние и печаль. — Да знает ли сама великая княжна, за кого ее хотят выдать? Это ее-то, полную противоположность суженому, с ее высоким духом и острым умом, с ее независимой силой воли?»

Не скрывая своей досады и ничуть не заботясь о том, что он может каким-то образом выдать и свое чувство к великой княжне, а главное — ее отношение к нему самому, Багратион в нелицеприятных тонах дал характеристику будущему жениху.

— Спасибо, спасибо вам, любезный князь, что вы откровенностью ответили на мою к вам доверительность! — воскликнул эпикуреец, за минуту до того, казалось, впавший в совершенное расстройство чувств. — Должно быть, вы говорили здесь с государем о той августейшей особе, о которой у нас с вами речь? Не случилось? Но поверьте: вашими же выражениями характеризовал ту августейшую особу и наш государь, когда я был вынужден ему признаться о моей роли в сем щепетильном предприятии. Вероятнее всего, дело отпадает. Я так и отпишу Марии Федоровне: и я сам, ее раб, такого же мнения, что и государь, женихов надо искать мне, грешному, в иных землях… Но что сама великая княжна? Каково ее отношение к сему предмету? Представьте, князь, несмотря на мои просьбы, кои я не раз высказывал в письмах Марии Федоровне, чтобы Катерина написала мне, — от нее ни строчки. Уж, не дай Бог, не больна ли?..

— Да нет, любезный князь Александр Борисович, рад заверить вас, что княжна — в добром здравии, — произнес Багратион. — Я, уже будучи здесь, получил от ее высочества три письма.

— Да? — не скрыл удивления Куракин. — Впрочем, у вас с ее высочеством, ходят слухи, весьма — как бы это сказать? — небезразличные друг к другу отношения.

— Совершенно верно, ваше сиятельство, — согласился Багратион, хотя при этом густо покраснел, — между нами отношения понимания и доверительности. Я знаю княжну с ее отрочества. Вот с тех пор и возникла наша дружба, если я вправе так назвать расположение ее высочества к моей особе.

Массивное кресло под грузной фигурою Александра Борисовича грустно скрипнуло — так он резко вышел из полудремы, хотя уловил каждое слово собеседника.

— Ах, эти женщины! Кто разберется в том, что таится на дне их сердец? — вздохнул он. — Кстати, вам кланяется ваша супруга. И как я, старый болтун, заговорил вас, когда вы, верно, только затем ко мне и зашли, чтобы из верных рук узнать о княгине.

Кровь вновь прилила к лицу Багратиона. «Наконец-то не из случайных писем, не из отрывочных разговоров сторонних людей, а вот так — из первых, как говорится, рук, от человека, с которым знаком уже давно. Ну так как же она, когда намерена возвернуться?» — так и рвалось у него изнутри.

— Ах, как это неприятно, всякий раз говорить близким о том состоянии, в коем могут находиться их родственники! — опять вздохнул Александр Борисович, но на сей раз притворнее обычного. — Здоровья, как говорится, не купишь, а у нее, сердешной, княгини Катерины Павловны, — и душа, и субстанция ее покойного отца. Не хотела бы жаловаться, да природа дает о себе знать.

Багратион в тревоге подался вперед:

— Что с нею, моей женой? Крайне нездорова? Так она мне о сем — ни строки…

— В том-то и дело, любезный князь Петр Иванович, кто же отважится лишний раз расстроить сердце любимого мужа своими хворостями. К тому же сердце человека, все время находящегося в войнах, посреди смертей и страданий. Что же проку в том, чтобы лишний раз расстроить вас, кто и так подвергает себя постоянно одним лишь опасностям. Мне, всю жизнь прожившему в одиночестве, бобылем, и то сие бережливое отношение супругов друг к другу весьма и даже очень тонко доступно.

Александр Борисович был старым холостяком. Однако это не мешало ему иметь потомство незаконнорожденное. Как уверяли люди, посвященные в его амурные дела, числилось за ним до семидесяти побочных детей. Из сего опыта, что составляет тайное тайных, выработалось в нем своеобразное отношение к амурным делам посторонних. А попросту говоря — слыть доверенным других, никогда, не выдавая их тайн. Вот и теперь, сидя перед Багратионом, старый, царедворец лукавил как бы за двоих сразу: за себя — дипломата, и себя же — греховода, и с огромным, так сказать, послужным списком.

Пред ним мысленно предстал их недавний с княгинею разговор. Княгиня Багратион только что вернулась из Карлсбада, оживленная и полная впечатлений.

— Представьте, на водах я встретила древнее сокровище — немецкого поэта Гете. Так его, кажется, зовут? — кокетливо щебетала она. — Так он совершенно потерял голову, влюбившись в меня. Он сравнил мои плечи с алебастром или с чем-то другим, уже не помню. Но знаете, все, с кем я встречалась на водах, принимали меня за девочку. Скажем, за одну из дочерей то какого-нибудь немецкого барона, то старого французского маркиза, то какого-нибудь русского графа.

— Так что же передать мне вашему мужу, когда я его встречу в свите государя? — задал Александр Борисович вопрос, заранее зная на него ответ.

— Как что? — Глаза ее широко открылись, излучая свет неба, затем прищурились. — Передайте, что я была на водах. Разве это не красноречивое подтверждение того, что я стараюсь внушить каждому соотечественнику, с кем только встречаюсь: я чахну, жизнь моя истончается, и если бы не солнце Неаполя, куда я наезжаю, и воды Германии, одному Богу известно, как бы я дотянула до сих дней.

— Но вы ведь до сих пор — жена князя, — продолжал свою игру Александр Борисович. — Так что…

— Ах, как кстати вы мне напомнили о моем положении! — подхватила она на лету мячик, ловко направленный в ее руки. — Передайте князю, чтобы он сам не забывал об этом. Я жду от него денег. Вы знаете, сколько уходит их на одни мои поездки! А другие расходы?

Вся Вена уже говорила о роскошном доме, который недавно купила княгиня и где она дает приемы, устраивает маскарады и балы, чуть ли не затмевающие своею пышностью вечера у эрцгерцога Андреаса. Они теперь как бы два притягательных полюса в австрийской столице — красавица русская княгиня и русский граф, не пожелавший отправиться послом в Лондон, так и оставшийся в любимом городе.

Сейчас, рассказывая Багратиону о его жене, новый наш посол старательно обходил то, что могло бы выдать хотя бы намеки на правду. И — только вздохи, только сетования на то, как обидно случается в жизни: красавица жена — и вот такое несчастье.

— Я упрошу государя, чтобы его величество предоставил мне немедленно отпуск. Тотчас — в Вену, к ней! — решительно встал с кресла Багратион.

Куракин вздохнул:

— Ах, как я люблю вас, милейший князь. Поверьте, нет ничего на свете, чего бы я не доверил вам. Мой разговор с вами о моей миссии по воле императрицы в Вене — тому доказательство. Открою же я вам и другую тайну. На сей раз — еще более конфиденциальную: скоро будет война. С ними, французами? О нет. На сей раз — со Швециею: нам нужна ее Финляндия. И Наполеон дал нашему государю в этом смысле карт-бланш. Так что, князь, не сегодня завтра вы вновь обнаружите себя на военном театре. А я уж, поверьте, замолвлю за вас: чтобы поручили вам дело в полном соответствии с вашими блестящими способностями.

— Так, выходит, советуете выслать княгине деньги?

— Вы правильно поняли меня, — обрадовался посол. — И не медлите. Помните о том, что я доверил вам. Во мне вы всегда найдете друга.

Беседа с Багратионом так утомила старого дипломата, что он захотел тут же прилечь и часок-другой соснуть. Однако пересилил себя и подсел к бюро. Взял чистый лист и со всею тщательностью вывел на нем:

«Ваше императорское величество императрица Мария Федоровна! Умоляю вас выразить от меня ее высочеству великой княжне Екатерине Павловне мое крайнее огорчение в том, что она до сих пор не почтила меня ни одной строчкой, между тем как князь Багратион получил от нее, как он мне сам говорил, уже три письма…»

Не правда ли, чем-то напоминает донос?

Но что вы, как можно! Князь Куракин оскорбился бы смертельно, узнай об этом предположении. То ж крайнее выражение преданности и самой что ни на есть верноподданнической любви.

Другой, человеческой, душевной любви сей князь, неженатый, но имевший заместо семьи кучу внебрачных сыновей и дочерей, просто не знал. Не дано было.

Глава шестнадцатая

Финские сани с длинными полозьями остановились возле древнего королевского замка времен Эрика Четырнадцатого. Молодой штабс-ротмистр лейб-гусарского полка, выскочив из них, бросился к дверям.

Гусару было не более двадцати трех лет, и его круглое, с едва пробившимися усиками лицо излучало высшую степень гордости. Еще бы, не прошло и полутора годов, как он зачислился в действующую армию, а уже с двумя крестами на шее и с двумя на красном ментике!

— Простите, — обратился он с ходу к какому-то офицеру, выходившему из замка, — не будете ли вы столь любезны указать мне, где сыскать начальника двадцать первой дивизии?

— Князя Багратиона? — переспросил офицер. — Он в доме губернатора. Нынче там будет бал, потому их сиятельству угодно убедиться самому, все ли приготовлено в должном виде.

«Чепуха какая-то! — вновь уселся в сани гусарский штабс-ротмистр. — Явно поручик принял меня за мальчишку и посмеялся надо мною. Ежели бы я так не спешил, непременно потребовал бы у этого нахала удовлетворения. Князь Багратион — и губернаторский бал! Что может быть нелепее и глупее, когда здесь, среди финских хладных скал, гремит суровая война?»

В обществе двух-трех русских офицеров и губернатора города Або Петр Иванович действительно оказался в зале. Он медленно ходил вдоль стены, на которой были развешаны картины в тяжелых золотых рамах, и останавливался то у одного, то у другого полотна.

Иногда, заинтересовавшись работой художника, он то отходил от холста на несколько шагов, чтобы сразу охватить запечатленный сюжет, то, напротив, приближался вплотную и тогда, верно, силился проникнуть в секреты техники живописца. Так обычно знакомятся с картинами те, кто сам не лишен художнического дара и кто каждую встречу с произведениями искусства воспринимает как возможность обогатить свой собственный опыт.

Неожиданно князь повернул голову с шапкою черных, слегка вьющихся волос в сторону вошедшего:

— Давыдов, ты ли, душа моя?

— Так точно, ваше сиятельство! Вернулся из отпуска и вот — снова в вашем распоряжении. Какие, Петр Иванович, будут ваши приказания?

— Сразу — и приказания? — Глаза Багратиона вспыхнули сотнями искр. — Чай, спешил сюда из Москвы и думал: тут, на берегу Балтийского моря, средь океана диких лесов — невиданные сражения, а я, гусар, дескать, едва расстался с угаром московских увеселений. Разве не так? А приехал — у нас у самих бал за балом. Да-с. Так что первый приказ вам, господин штабс-ротмистр: к вечеру быть в зале в парадной форме.

Весь вечер из головы не выходили беспокойные мысли. В самом деле, зачем было лететь стремглав в край хмурых лесов, топких болот и глубоких снегов, чтобы кружиться в вальсах и мазурках здесь, когда в Москве подобные увеселения — на нашу, русскую, руку — шумны, роскошны и, сверх того, полны поэзиею. А что же здесь, в Або, небольшом финско-шведском городке, застывшем на самом стыке Финского и Ботнического заливов? Неловко прыгающие под музыку раскрасневшиеся от возбуждения и счастья чухоночки, довольно, впрочем, свеженькие и хорошенькие. Но стоят ли они ружейных выстрелов, ради которых он, штабс-ротмистр Денис Давыдов, уже крещенный огнем под Прейсиш-Эйлау и Фридландом в Восточной Пруссии, покинул шумную первопрестольную российскую столицу? Нет, рано поутру — к князю, и обо всех сомнениях ему, как на духу!

За окнами — серый приполярный сумрак, а Багратион, словно и не ложился со вчерашнего вечера, — одет, как всегда, по полной форме. На столе пред князем — ворох бумаг да карта, которую рассматривает, будто вчерашнюю картину.

— Гляди, Денис Васильевич, — встретил генерал своего адъютанта. — Вот здесь — один клок, тут — другой, еще ниже — третий, — рука Багратиона с северного обреза карты переместилась к западному и скользнула к южному. — Это — клочья моей дивизии, разодранной на части. Причем у каждого клока — своя задача. На севере Раевский и еще напереди его Кульнев ведут жаркие бои. Ближе к нам другие мои отряды несут наблюдательную службу: не появятся ли со стороны самой Швеции подкрепления. Ну а сам я — танцую!

От волнения у Дениса пересохло во рту, и он нервно облизнул губы, тоже склонившись к карте.

— Простите, ваше сиятельство, тогда самый верный маневр — ударить всей силою на Улеаборг! Пока ехал — по всему пути только и слышал в войсках: разбитые финны стекаются к Улеаборгу. Вот туда бы — и раз!

— Вот ты, сорванец, прости меня, ты — стратег. А он, генерал от инфантерии Фридрих Вильгельм фон Буксгевден, кто, по-твоему? То-то и оно, душа моя… Я с ним еще в начале кампании, только перешли пограничный мост в Абборфорсе, — до хрипоты схватился: не версты пройденные станут венцом похода, а сколько неприятелей выведем из строя! Чем быстрее не станет у них армии, тем скорее окончим войну. И тогда все версты, что протопали, — наши. И — уже навечно. Так нет же, Денис Васильевич, и теперь сего стратега не убедить в том, что ты, юнец, оценил с ходу. Вот тебе бы и командовать войском, — усмехнулся князь.

В горле совсем пересохло, и Денис сглотнув слюну, решился:

— Петр Иванович, ваше сиятельство, не надо мне командовать войском — сам-один всю жизнь мечтал верхом на коне… Отпустите меня вон туда, где самый дальний ваш клок.

— К Раевскому? — Багратион откинул нависший на лоб смоляной локон. — Обрадовал ты меня, Денис! Я от тебя иного не ждал. Как давеча увидел тебя, угадал: этот не усидит. А и верно, чего на ассамблеях плясать, коли война? Мне, генерал-лейтенанту, командиру дивизии, руки связали, а я тебе, своему адъютанту, их развяжу. Езжай с Богом! А здесь, для танцев, я иного себе помощника сыщу. Вон сколько их, посланных на военный театр по связям да знакомствам — за чинами да адъютантскими аксельбантами с орденами…


Генерал-майор Раевский — черняв, сух телом — удивился, когда увидел пред собою адъютанта Багратиона: — Ты что, Денис, приказ на ретираду привез мне от князя?

— Побойтесь Бога, Николай Николаевич, — засмеялся штабс-ротмистр. — Чтобы Петр Иванович меня с таким донесением да к вам послал? Подмога — другое дело. Принимайте в свои ряды уже обстрелянного и обученного.

Генерал потрепал гусара по плечу:

— Вот это дело — еще один добрый палаш к моим двенадцати пехотным ротам, пяти пушкам и эскадрону конницы!

Денис знал Раевского с детства, как в детстве когда-то получил благословение великого Суворова, сказавшего при всех, указав на мальчугана: «Он выиграет три сражения!» Раевский подобным афоризмом отрока не наградил, хотя, тоже был ласков с ним. А более всего сам Денис, видя в обществе отца таких храбрых воинов, все более укреплялся в своей решимости стать таким же, как они.

Отряд Раевского только что взял Вазу — город на восточном побережье Ботнического залива. Сил для наступления было явно негусто, если бы неприятель вздумал сопротивляться. Но он следовал иной тактике — не нести напрасных потерь в местных боях, а лучше отступить, зато из разрозненных частей сложить увесистый кулак, коим и ударить спустя время по русским.

Однако Раевский так наседал, что, отступая, шведско-финские войска оставляли не только редкие в этих диких местах города, но и несли немалые потери. Так было и здесь, на побережье. Ваза стала большим уроном для врага, и недаром за этот подвиг Раевский получил чин генерал-лейтенанта.

В авангарде доблестного генерала шел отряд Кульнева — четыре роты егерей с одною пушчонкою да парою эскадронов гусар и парою же сотен казаков. Но надо было знать полковника Кульнева, слава о котором уже шла в ту пору по всей русской армии. И Денис Давыдов не сдержался — пустился к нему, на самое острие наступательных действий.

Все говорило о том, что в поселке Калаиоки совсем недавно был бой. Посреди главной площади валялись две или три разбитые конные фуры. В одном месте на снегу сохранились даже черно-бурые следы — там стояло орудие, отложившее на снежном насте пороховую копоть, а рядом остались пятна крови.

Строения, к счастью, не пострадали. В одном из больших домов Давыдов нашел командира отряда.

Кульнев стоял возле плиты и помогал хозяйке что-то готовить.

Росту высокого — никак, наверное, не менее двух аршин и десяти вершков, — он был в мундире, сшитом из солдатского грубого сукна, смешно повязанном по животу женским фартуком, который едва на нем сходился.

Огонь в плите горел весело, на сковороде что-то шипело, пузырилось, и Кульнев, подхватывая со стола то одну, то другую баночку с какими-то специями, сыпал их содержимое на сковородку, к ужасу круглолицей хохотушки-хозяйки.

— Момент, момент! — останавливал он ее галантным жестом, мешая русские и немецкие слова с редкими финскими. — Я не испорчу, фрау. Ах, знали бы вы, какой я мастер маринования и соления грибов и рыбы! В полку, когда выпадают редкие свободные часы, на мои кушанья сходятся все офицеры. О нет, я не хвастаю, фрау. Вы теперь же вместе со мною убедитесь, какой я отменный кулинар. А ну, кликните сына и дочь к столу!

Именно в этот момент в дверях показался штабс-ротмистр, скакавший сюда аж из самого города Або.

Суровое, загрубелое на морозах и ветру лицо Кульнева с длинными висячими усами просияло.

— Вот уж кого не ожидал! — не выпуская из рук перечницу, обнял он друга. И, обернувшись к хозяйке, засмеялся громко и озорно: — Дорогая фрау, я же говорил: когда я готовлю, ко мне слетается весь полк. Представляю вам Дениса Давыдова, моего боевого товарища. За сто, если не более, верст почуял, каков аромат у моего жаркого, и вот он, уже в гостях!

За стол сели так: по левую руку от Кульнева — белобрысая девочка лет десяти, по правую — ее братец годика на два постарше. Дети выглядели скромными и застенчивыми, скорее по своей северной сдержанной натуре. Но видно было, что нисколько не страшились русского полковника. Огромный, с суровым лицом и громким голосом, он их не пугал, а скорее забавлял. Это угадывалось по их детским, исподлобья, взглядам, полным любопытства и восхищения, которыми они одаривали своего русского полковника-постояльца.

— День еще не закатился — всякое может статься в нашей походной беспокойной жизни, посему — только по капочке наливки, — произнес Кульнев, наливая из фляги Давыдову, хозяйке и себе. И тут же — Денису: — Друг любезный, не осталось ли у тебя чего из московских и петербургских сладостей? Конфект каких, а? Очень обяжешь меня, Дениска!

— Есть! Есть пряники.

— Давай неси!

И когда лакомства оказались в больших, грубых пальцах Кульнева, в детских глазах заполыхали такие голубые огоньки счастья, какие, верно, бывают в ночь под Рождество, когда старый и добрый Дед Мороз приносит подарки. А Кульнев теперь за столом и казался таким Дедом Морозом. Только он, как попытался объяснить на своем, смешном для детей, языке, прибыл не из привычной им Лапландии, а из другой далекой, но в то же время близкой страны России.

Скрипнула дверь, и вошел пастор — высокий, средних лет мужчина. Когда подали кофе, он, пользуясь немецким, рассказал только что прибывшему русскому юному офицеру, как дня четыре назад на соседнем хуторе случился переполох. В дом крестьянина вошел русский полковник с грубым, страшным лицом, весь заросший волосами, и резко направился к колыбели ребенка. Сердца у всех, находившихся в помещении, замерли, кровь от ужаса застыла в жилах: что он сделает с малюткою, этот сущий варвар? Но великан склонился над люлькою, и сначала в глазах его, затем на всем лице засияла улыбка. Он нежно погладил ребенка по головке, а затем перекрестил его.

— В моем приходе, — пастор склонился к русскому штабс-ротмистру, зашептав на ухо, — меня просили, чтобы я в своих молитвах непременно поминал добрыми словами вашего Кульнева. И знаете, кто особенно на этом настаивал: пленные, к коим милосердие Кульнева безгранично.

Как было приятно услышать эти слова похвалы о своем друге здесь, в чужой стране, в народе, совершенно иноплеменном и, казалось бы, чуждом! И когда? Середь страшной, жестокой войны! Но таково было обаяние личности Кульнева, что доброта его, открытость и широта сердца одинаково были понятны и дороги не только тем, кто давно его уже знал, но и тем, кто случайно с ним встретился здесь, среди крови и смертей, несчастий и пожарищ войны.

Впервые познакомиться с Кульневым Денису Давыдову довелось в тот печальный год накануне Аустерлица, когда он, разжалованный из кавалергардского полка, оказался в полку Белорусском гусарском. Полк тогда стоял в Сумах, и вот там они встретились — совсем юный поручик и майор, который был старше на двадцать один год.

У поручика, как говорится, молоко на губах не обсохло, майор же участвовал до этого в турецких походах, где был замечен самим Потемкиным, и в Польской кампании, где также удостоился благосклонного внимания великого Суворова.

Но как же несправедливо повернулась позже судьба к блистательно начавшему службу офицеру! Не имей нужных связей, он, уже показавший свою удаль и храбрость, не попал в Итальянский поход, не был я под Аустерлицем. Обделенный, он десять лет прослужил в чине майора, пока не оказался с полком в Восточной Пруссии. Здесь-то, под командою князя Багратиона, Яков Петрович быстро пошел к своей ратной славе, показав чудеса мужества и отваги. И нашли его награды и чины: закончил Прусскую кампанию полковником.

Беспримерная отвага при удивительном хладнокровии — таков был Кульнев в любом сражении.

Но чем этот удивительный человек покорял души людские — так это открытостью своего щедрого и по-детски наивного, безгранично верного сердца.

В Восточной Пруссии между боями Давыдову довелось совсем уж коротко сойтись с Яковом Петровичем, и он узнал о нем много такого, чем нельзя было не восхититься.

Да нет, подобные качества души человеческой требуют не торжественных и чувственных восклицаний, а, скорее, молчаливого преклонения. Достаточно упомянуть, к примеру, как он трепетно заботился о дряхлой своей матери, чтобы понять, какой душевною силою обладал сей муж, казалось сызмальства рожденный гусаром, — иначе говоря, гулякою и рубакой.

Из скудного жалованья майорского, а потом из весьма в то время недостаточных содержаний полковничьего и вскоре же — генерал-майорского он ежегодно и постоянно, до конца своей жизни, уделял треть на содержание матушки, о чем знал весь город Люции в Лифляндии, где она жила.

Другая треть шла у него на необходимые потребности собственной войсковой службы: мундиры, содержание верховых лошадей, конной сбруи и прочее.

Наконец, последняя треть оставалась на пищу, которая, как правило, состояла из щей, гречневой каши, говядины или ветчины. Всего этого готовилось у него ежедневно вдоволь, на несколько человек. «Милости просим, — говаривал он густым и громким своим голосом, — милости просим, только каждого гостя со своим прибором, ибо у меня — один».

Экономия во всем наложила спартанский отпечаток на всю его жизнь. Даже в питейном деле, в коем усердствовал, не роскошествовал. Водку гнал сам и подслащивал ее весьма искусно, изготовляя различного рода наливки.

«Голь на выдумки хитра, — говаривал он, потчуя гостей. — Я, господа, живу по-донкишотски, странствующим рыцарем Печального Образа, без кола и двора. Угощаю вас собственным стряпаньем и чем Бог послал».

От такой донкишотской бедности и скромности — и одежда его, сшитая из солдатского сукна. Но недаром тянулись к нему молодые и пылкие сердца, и не зря коротко сошелся с ним Денис Давыдов, под гусарским доломаном которого жила поэтическая душа. Внешность солдата — одно. Но Кульнев был на редкость образован. Из кадетского корпуса он вышел, отменно усвоив артиллерийскую науку и основательно — полевую фортификацию. Он порядочно изъяснялся на языках французском и немецком, познания его в истории, особенно русской и римской, были на уровне профессорском. Вот почему говорить с ним о событиях древних, о лицах значительных было удовольствием превеликим.

В ту первую ночь под северным холодным небом друзья не могли по-настоящему соснуть. То говорили, как бывает среди самых душевно близких, обо всем, что придет на память, то, задремав, поднимались, разбуженные донесением начальника только что прибывшего казачьего разъезда.

— Прости, Давыдов, что не даю тебе спать, — говорил после ухода офицера Кульнев. — Я не сплю и не отдыхаю для того, чтобы армия спала и отдыхала. Таков уж, брат, удел начальника авангарда!

Очень многим в поведении своем, своим донкишотством и спартанством Кульнев напоминал Давыдову князя Багратиона. И тот и другой, находясь в наступлении в голове армии, а при отходе — в ее хвосте, всю свою жизнь подчиняли не собственным интересам, а интересам войска, которое они заслоняли собою. Потому и тот и другой в любой час ночи были готовы к тому, чтобы в секунду вскочить на ноги, плеснуть на лицо ковшик воды — и в седло.

Как Багратион, так и Кульнев, отмечал про себя Денис Давыдов, можно сказать, надевали на себя походную одежду при начале войны и снимали ее с себя при заключении мира. Все разоблачение их на ночь состояло в снятии с себя сабли. А у дверей куреня или замка, у походной палатки, где доводилось останавливаться, всегда ожидала оседланная лошадь. И все знали их строгий приказ: начальникам разъездов, вернувшимся из дозоров, немедленно входить с докладом в любой час дня и ночи.

Только рано утром — удалось или не удалось сомкнуть глаза — каждый из них обязательно мылся и переменял белье. Пред войском непременно следовало быть чистым, опрятным и свежим. Как можно вести себя иначе, коль на каждом из них — неусыпное попечение о чистоте и здоровье каждого солдата?

— Спасибо, Давыдов, за подарки, — словно боясь лишний раз потревожить дом, полушепотом сказал Кульнев.

— Ты о кисете под табак? — спросил Денис. — Специально для тебя выбирал: расписной, шитый золотом и размером достаточен — сразу несколько пачек табаку войдет.

— Нет, брат, я его заместо ночного колпака на голове буду носить. Во, гляди, как он к моей физиономии идет, — засмеялся Кульнев, при свете свечи примеривая кисет к жесткой своей шевелюре. — А ночные колпаки и рубахи финские для сна мне по душе — иногда, когда тихо, разоблачаюсь совсем и их надеваю. Однажды, брат, по тревоге так и выскочил наружу из дверей — точно привидение. Слава Богу, что неприятель был еще далеко — успел облачиться в боевое снаряжение. А то, представляешь, в этаком виде верхом на коне да с палашом в руке!.. Но спасибо сказал я тебе за подарки, имея в виду не один кисет.

— Ты о пряниках, Кульнев?

— О них, брат. И о том, что ребятишкам они страсть как понравились. Сладкие, медовые. Таких они не едали. Такие только у нас на Москве пекут. Радостно, брат, когда видишь детские рожицы и как они лакомятся сладким. Знаешь, какие у них при сем глаза?.. Эхма, не обзавелся я ни женой, ни чадами. А уж пора — переросток, сорок пять годков уж стукнуло. Только успею ли? — И вздохнув: — Ладно, поспи хоть чуток. Забыл тебе сказать: с утра в бой пойдем…


Рассвет еще как следует не наступил, а Кульнев и Давыдов уже были на конях. Ночные дозоры донесли: от селения Иппери навстречу движется неприятельский передовой отряд. Чтобы упредить его атаку, Кульнев выдвинул вперед три батальона пехоты и шесть пушек — Раевский укрепил авангард, в том числе и орудиями, против того, с чем он выступил из района Або.

Эта сила — в лоб. А в обход, по льду Ботнического залива, двинулись гусары и казаки.

Бой завязался на большой дороге и в лесу, сквозь который эта дорога проходила. Шведская пехота остановилась, задержанная нашим ружейным огнем. И тогда неприятельские драгуны, завидя русскую конницу, сами спустились на лед. Это был их знаменитый Ниландский полк, которым шведы гордились.

— Кульнев, гляди, как дружно понеслись шведы. Не одолели бы наших гусаров! — забеспокоился Давыдов. — А и верно: передовые казаки дрогнули и поворотили вспять.

Яков Петрович отозвался смешком:

— Это одна из моих хитростей. Казачьи фланкеры отъезжают с умыслом, чтобы заманить драгун. Айда, Давыдов, к нашим конникам — сам увидишь, какая сеча сейчас начнется и как дрогнут шведы.

Не успели они доскакать до задних рядов гусар, как передовые наши конные ряды уже врезались в строй драгун. Что это была за величественная картина! Гладкая снежная пустыня морского залива, и на ней врассыпную, спасаясь отчаянным бегством, — ряды еще за минуту до этого, казалось бы, грозной вражеской конницы. А по пятам за ними — казаки и гусары.

Один за другим, поддетые пиками, изрубленные саблями и палашами, сваливаются с седел драгуны. Многие бросают оружие и в страхе поднимают вверх руки.

Но что там впереди, откуда доносятся крики шведов? Кульнев с Давыдовым дали коням своим шпоры и устремились туда, где, окруженная казаками, отчаянно сопротивлялась группа неприятельских всадников.

— Ах так, немчура! — донесся грозный русский выкрик. — Счас изрубим всех до одного, как капусту.

И вдруг, разрывая морозный воздух, раздался отчаянный ответный крик шведов. Чей-то голос на французском языке завопил:

— Кульнев, Кульнев! Спасите нам жизнь!

— Стой, братцы, стой! — теперь закричал Кульнев и врезался в сечу, которая могла завершиться непоправимым, исходом.

Прямо перед ним, окруженный казаками, едва сидел в седле шведский генерал. По лицу его струилась кровь;

— Честь имею представиться вам, полковник. Я — генерал Левенгельм, адъютант короля, — произнес раненный всадник. — Всего несколько дней назад я прибыл на север Финляндии из Стокгольма для исправления должности начальника главного штаба наших войск. Со мною — мой адъютант капитан Клерфельд.

— Вы в безопасности, генерал! — воскликнул Кульнев и, соскочив с лошади, бросился к своему пленнику, которому уже помогли слезть с седла.

Оказалось, генерал ранен пикою в шею, но горло, на счастье, не было повреждено. Несмотря на то что пленник был в крови, Кульнев обнял его, чтобы окончательно успокоить.

— Отныне вы, генерал Левенгельм, не враг мой. Вы будете под моим попечением, как и все ваши соотечественники, которые сложили оружие. — Голос Кульнева был мягок и ласков.

Через несколько дней генерал и его адъютант были препровождены к князю Багратиону, а от него в главную квартиру русских войск. Кульнев же двинулся далее на север, вдоль побережья, и занял город Братештат.


Меж тем не все шло гладко. В Олькноках неожиданно авангард встретил отпор.

Чем ближе было до Улеаборга, тем сильнее становилось сопротивление шведских и финских войск. Здесь уже заканчивалось их беспорядочное бегство, и командир корпуса генерал Клингспор собирал разрозненные силы.

Однако Кульнев увлекся и, изменив свойственной ему осторожности, подставил себя под удар. Это случилось у Сиганокской кирхи. Казалось бы, что осторожничать и медлить, коли финский арьергард, с которым столкнулся Кульнев, сам снимается с позиций и готов бежать? Но тут произошло непредвиденное: на помощь арьергарду Клингспор бросил чуть ли не все силы своего корпуса.

Схватка была молодецкая, но превосходство неприятеля восторжествовало и должно было восторжествовать. Позже вспомнит Денис Давыдов о том сражении:

— Мы уступили место боя. Урон с обеих сторон простирался до тысячи человек. Со стороны нашей был убит двадцать четвертого егерского полка майор Конский, со стороны неприятеля — полковник Флеминг. Кульнева Бог спас: ядро пролетело так близко к нему, что раскаленным жаром обожгло ему ногу.


Так и шли с боями — вперед и вперед, тесня неприятеля. Только иногда на ум приходила мысль: что же такое происходит на этой войне, когда все, считай, главные силы сосредоточены на юге Финляндии, где уже закончились бои, а здесь, куда хлынула ушедшая от окончательного разгрома неприятельская армия, — лишь разрозненные наши войска? Да что там — войска, тут — клок, там — другой, как справедливо возмущался князь Багратион.

Только для военного человека приказ — святое понятие.

— Прикажут, брат, к самому Полярному кругу пойдем, — отшучивался никогда не унывавший Кульнев.

— Вот за это я тебя, Кульнев, и люблю, — признавался ему не раз в минуты откровения его молодой друг штабс-ротмистр Давыдов. А однажды ночью, в какой-то заброшенной халупе, во время перехода к Пигаиокам, предложил: — Я тут для смеху сочинил одни стихи. О тебе, Кульнев. Хочешь прочту?

— Валяй, Давыдов, пока кто-либо из дозора не подъехал.

— Ну тогда внимай, — сказал поэт-гусар.

Поведай подвиги усатого героя,

О муза! — расскажи, как Кульнев воевал,

Как он среди снегов в рубашке кочевал

И в финском колпаке являлся среди боя.

Пускай услышит свет

Причуды Кульнева и гром его побед.

Румяный Левенгельм на бой приготовлялся

И, завязав жабо, прическу поправлял,

Ниландский полк его на клячах выезжал,

За ним и корпус весь Клингспора пресмыкался.

О храбрые враги! Куда стремитесь вы?

Отвага, говорят, ничто без головы.

Наш Кульнев до зари, как сокол, встрепенулся,

Он воинов своих ко славе торопил.

«Вставайте, — говорил, — вставайте, я проснулся!

С охотниками в бой! Бог храбрости и сил!

По чарке, да на конь, без холи и затеев;

Чем ближе, тем видней, тем легче бить злодеев!»

Все вмиг воспрянуло, все двинулось вперед,

О муза, расскажи торжественный поход!..

Глава семнадцатая

Странное дело: война гремела не где-то за тридевять земель, а, можно сказать, — из Санкт-Петербурга рукой подать. А о ней долго столица не ведала ни слухом ни духом. Что уж говорить об остальной России, до которой любая весть докатывалась спустя чуть ли не годы!

Да нет, царские манифесты об объявлении войны против тех же французов что в Италии, что в Австрии, а затем в Польше и Восточной Пруссии зачитывались с церковных амвонов в самые первые же дни похода супротив неверных. И вся огромная Россия, посылая проклятия ворогу, молилась за успехи своих ратников, желая им скорейшей победы.

Тут же — ни царских манифестов, ни церковных молебствий.

Лишь когда почти вся Южная Финляндия с городами Гельсингфорсом и Або, все побережье Финского и части Ботнического залива были заняты русскими войсками, читателям «Санкт-Петербургских ведомостей» впервые сообщили о сих успехах. А заодно — и о причинах самой войны: «Стокгольмский двор отказался соединиться с Россией и Данией, дабы закрыть Балтийское море Англии…»

А через десять дней после сего сообщения был обнародован и манифест, в коем о начале военных действий говорилось так: «Явная преклонность короля шведского к державе неприязненной, новый союз с ней и, наконец, насильственный и неимоверный поступок с посланником нашим в Стокгольме учиненный сделали войну неизбежной». Под державой неприязненной имелась в виду Англия.

Меж тем при русском дворе шведская война не была тайной. О том, что она разразится, знали с Тильзита. И самая верхушка общества, начиная с императрицы-матери, никак не могла смириться с тем, что император Александр стал плясать под Наполеонову дудку. Это ведь он, французский император, оказавшись не в силах завоевать Великобританию, объявил ей континентальную блокаду. Но ему мало было закрыть собственные порты и гавани Германии. В Тильзите он поставил условие: Россия обязана не только прекратить торговлю с англичанами и объявить им войну, но потребовать от своей северной соседки — Швеции сделать то же самое.

Однако заведомо было известно: король Густав Четвертый Адольф не решится на этот шаг. Его бедная страна только и держится благодаря тому, что получает из Англии все необходимые товары, начиная, к примеру, с соли, без которой она не может вести промысел рыбы, что является главной статьей ее доходов.

Принятие условий блокады больно било и по российской экономике — рвались давние торговые связи с промышленностью Англии, и заменить их было, увы, нечем. Так что не только амбициям и гордости российскому правящему классу наносил удар Тильзит. От кабальных условий союза с наполеоновской Францией страдало купечество, расстройство грозило всей финансовой системе России, что особенно остро проявилось через каких-нибудь пару лет.

В другое время, верно, все общество восприняло бы как великую победу присоединение соседних земель Финляндии и безграничное владение Балтийским морем. Сие означало достойное завершение устремлений Петра Великого сделать Россию европейской державой. А с другой стороны, воспринималось бы как своеобразная и желанная точка в извечном ратном соперничестве с государством, которое еще с полтавского своего поражения не переставало стремиться к реваншу.

Теперь же, после унизительного Тильзита, во мнении высшего общества России, исключая, конечно, самого императора, война со Швецией выглядела как проявление беспрекословной покорности Александра его новоявленному августейшему брату, кровожадному тирану Бонапарту.

Первой открыто выразила свое отношение к государю его собственная семья во главе с императрицей-матерью. Предупредив, что его, царя, уже считают «приказчиком Наполеона» и что от него отвернется вскоре весь русский народ, Мария Федоровна гневно бросила сыну:

— Вы, ваше величество, рискуете вскоре потерять не только империю, но и семью.

Это была угроза, от которой дрожь пронизала государя с головы до пят.

«Что они мне готовят? Неужто судьбу отца и деда? — в невольном страхе подумал император и вспомнил другие гневные слова — брата Константина, требовавшего от него у Тильзита, наоборот, немедленного мира с Наполеоном. — Что ж это, западня? И почему они, самые близкие мне люди, против меня? Костя был прав: Тильзит — необходимость, Тильзит — временная мера. Это передышка, необходимая державе, чтобы собраться с силами и тогда уже окончательно подняться против Наполеона. Почему же этого не хотят понять мама и другие в моей родной семье? И почему мама подстрекает против меня всех моих подданных, почему именно она стала во главе недовольства?»

И что уж совсем повергло молодого императора в отчаяние, так это слухи об уже явленном против него заговоре, во главе которого якобы стоит его родная сестра Екатерина Павловна.

До него доходило: не только такие обиженные им и фрондирующие вельможи, как граф Ростопчин или один из цареубийц восемьсот первого года граф Толстой Петр Александрович, но и менее знатные господа осмелели до того, что открыто его предупреждают:

— Берегитесь, государь! Вы кончите как ваш отец!

Послы же иностранных государств, те сообщают в свои столицы как непреложный факт: «При Петербургском дворе говорят о том, что вся мужская линия царствующего дома должна быть отстранена, а так как императрица-мать и императрица Елизавета Алексеевна не обладают соответствующими данными, то на престол хотят возвести великую княжну Екатерину».

Слухи эти повергали императора в трепет: неужели самая любимая сестра, кою он любил безумно, до сумасшествия, в чем не раз признавался ей, способна греть на своей груди змею, чтобы ужалить его, родного брата?

С другой же стороны, он, как никто другой в семье, знал силу ее ума и мужественного характера, в коем как бы сбились воедино и способности Екатерины Великой, и воля великого Петра. Недаром, он знал, ее чуть ли не открыто стали именовать Екатериною Третьей.

Однако он, Александр Первый, тоже порождение своей великой бабки, сам был не прост и сам, несмотря на кажущуюся внешнюю мягкость и нерешительность, обладал упрямою волей и знал, к чему стремился.

Нет, он не поддастся Наполеону и не испугается тех, кто здесь, в Петербурге, стремится ему помешать. Или, более того, вынашивает мечту отстранить его от власти; Сему не бывать. Войною со шведами, исконными врагами России, он принесет своей армии победу. И после последних обидных поражений войска и русский народ вновь обретут в себе былую уверенность и силу. Но надо сказать народу о войне не тогда, когда он объявит поход. Такое уже бывало и крепко засело в оскорбленной памяти: сначала литавры, за ними — морда в крови. Теперь он поступит по-иному — предстанет перед державою и подданными уверенным в себе царем-победителем.

Когда свершились первые победные шаги, он так и поступил — возвестил на всю страну и всю Европу о своем несомненном триумфе. И поутихли слухи и недовольства: общее торжество всегда объединяет нацию и возвеличивает ее дух.

Меж тем самому ему хотелось войны более молниеносной и поражения Швеции более существенного. Лишь полный разгром врага и свержение с трона короля виделось ему самым достойным завершением кампании. Только почему сия кампания не завершилась с окончанием зимы? И почему ближе к весне, по многим признакам, боевые действия со стороны противника грозят новыми сполохами?

Теперь же близилась распутица, когда война на время приостановится в краю бесчисленных озер, болот и лесов. Это означало, что придет время подумать и пересмотреть кое-что в стратегии.

«Пусть-ка Аракчеев, военный министр, возьмет совет с генералами, начальствующими на финляндском театре, пусть прикинет, что надобно предпринять, дабы Швеция окончательно пала, — пришел к выводу Александр Павлович. — Говорят, князю Багратиону суровый северный климат пришелся не по нраву: всегда выносливый, и то занемог. Охотно предоставлю ему отпуск для лечения и тотчас же приму его по приезде из армии. Резок и прям он, князь Петр, хотя и политес ему ведом. Генерал же — выше всяких похвал. Почему же, однако, я в последнее время к нему не так мил и любезен, как в самое первое время под тем же, к примеру, Аустерлицем? Ревность — вот в чем, должно быть, причина, — не мог солгать себе Александр Павлович. — Не меня, царя, а его, генерала, сделала Россия своим первым героем, что, честно признаться, уязвило. Только не сие одно — вкупе с сердечностью чувств, что открылись вдруг к нему со стороны моей сестры Екатерины. Это уж к чему? И что великой княжне вдруг взбрело в голову — воспылать нежностью, страшно произнести — любовью, к сей персоне? Записочки, письма к нему на театр войны и — только самые восторженные отзывы о нем в разговорах со всеми окружающими, шутка сказать, — с мама и даже со мною, ее родным братом и императором.

Боюсь, ее поведение может быть неприлично истолковано и непременно нанесет вред замужеству. Кстати, с замужеством следует поторопиться. Другого средства избежать молвы и, не дай Бог, пересудов я не вижу. Неужто Катиша, со всем своим умом, не видит, куда могут завести ее отношения с князем Багратионом? Нет, единственная панацея от возможной беды — под венец! Но с кем, где достойная пара? Что ж, о том надо будет думать мне. Его же, князя Багратиона, по прибытии из Финляндии следует настойчиво склонить к отъезду на лечение. Ради сего я предоставлю ему денежный кредит. Только бы с глаз долой и из ее сердца — вон».


И мысли князя Петра были устремлены к той, чей образ постоянно, особенно в последние дни перед отпуском, неотрывно стоял в его воображении. Как она там, о чем хотела бы поведать ему из своих самых тайных мыслей?

Вспомнил ее письма, полные сарказма по поводу ее сватовства, которые получил он в Тильзите. И представить она себе не могла, что мама через князя Куракина станет сватать ее за такое ничтожество, как австрийский император Франц. И лишь когда сему воспротивился брат-император, она, чтобы показать родным, что не позволит ею вертеть как им заблагорассудится, бросила им с улыбкою:

— А вот захочу и выйду за него!

В одном из писем своих к князю Багратиону она так и написала о своем разговоре с братом, чтобы лишний раз и ему и мама доказать: у ней свой разум и своя воля.

«Брат, — сообщила она, — находит императора Франца некрасивым. Я же не придаю значения красоте, которая вовсе не обязательна мужчине. Он, говорят, неопрятен — я его отмою. Он глуп, у него дурной характер — великолепно! Он был таким в восемьсот пятом году, в дальнейшем он изменится. И еще. Ему — около сорока. Но разве в эти годы мужчина стар?»

Каждая строчка дышала сарказмом. Но Петру Ивановичу особенно запала в душу последняя — о возрасте. В ней единственной, казалось, не было насмешки, а были слова, как бы обращенные к нему, адресату. Разница в возрасте, не раз подчеркивала великая княжна в разговоре с Багратионом, ею никогда не замечалась — так они хорошо понимали друг друга, так были близки их мысли.

Что же скажет она ему теперь, после еще одной разлуки?

Сдав свою двадцать первую дивизию генерал-лейтенанту Раевскому, Багратион мчался средь мрачных финских лесов в Петербург.

Мысли его были о великой княжне Екатерине. Но он не мог в то же время не думать о том, что он обязан высказать в военном ведомстве и по возможности царю по поводу настоящей кампании.


По прибытии в Санкт-Петербург князю Багратиону первым делом следовало представиться военному министру, дабы доложиться и получить отпускные для следования на воды, куда его сиятельство пожелает — за границу или в пределах империи, на Кавказ, о чем не раз он говаривал в кругу близких ему друзей. Благо наступил май, я это означало, что в горах, где били серные и иные пользительные для организма подземные ключи, уже теплынь и благодать, такие желанные еще по воспоминаниям детства.

Как и с графом Ростопчиным, с графом Аракчеевым[26] Багратион был коротко знаком еще с павловских времен по совместной службе в Гатчине. Разное говорилось в столице о бывшем императорском любимце.

Находились люди, которые божились, что чуть ли не сами видели, как сей зверь однажды на учениях оторвал солдату ухо. Иные, не оспаривая ревности к службе и даже излишней педантичности и суровости характера павловского фаворита, утверждали, что сии качества у Алексея Андреевича проистекают от исступленной любви к порядку и методичности.

Впрочем, и те, кто презирал эту «обезьяну в мундире», и те, кто автоматическую точность в исполнении поручений объяснял высочайшей преданностью вверенному делу, сходились в одном: у сего царедворца не отнимешь известных способностей администратора, а также поразительной работоспособности. И, как ни странно, исключительной честности, граничащей с совершеннейшей скупостью и аскетизмом в первую очередь по отношению к собственной персоне.

Происходивший из мелкопоместных дворян, Алексей Андреевич был беден и потому скромен. И всему, чего добился в жизни, в том числе графского достоинства, был обязан своим усидчивым трудом.

Особенно отменны были его знания артиллерийского дела. Поначалу за сии способности из преподавателей математики кадетского корпуса, который когда-то окончил и саму где его ненавидели все, начиная с директора, за нетерпимую в общежитействе мелочность и склочность, Аракчеев был назначен в Гатчину именно начальником артиллерии великого князя Павла Петровича. А стал затем главным инспектором его войск.

Казалось, после кончины императора время «свирепого бульдога» уйдет навсегда. Однако Александр Павлович, эдакий либерал и само воплощение гуманности и кротости, вскоре приблизил его к себе. Он даже кому-то признался: чтобы держать в повиновении армию, во многом представляющую сброд негодяев, пьяниц, трусов и казнокрадов, необходим именно такой человек — строгий до безжалостности и честнейший до щепетильности.

Не только не сделал бы карьеры, но попросту не выжил такой любимец армии, как Багратион, не умей он, в силу своих природных дарований, видеть в жизни не просто черное и белое, но, напротив, малейшие оттенки человеческих характеров. Что могло объединить, к примеру, такие диаметрально противоположные натуры, как Багратион и Аракчеев? Смело следует утверждать: конечная цель, к коей они оба стремились. И цель сия была — видеть русскую армию сильной и могучей, самой первой армией в Европе.

Ну а как же с оторванным ухом и выдернутыми с мясом у какого-то капрала усами? На сей счет добродушнейший Петр Иванович мог бы ответить: басни. Зато тут нее припомнил бы, как еще в той же Гатчине Алексей Андреевич был не просто любезен, но проявлял прямо-таки исключительные отеческие чувства к подчиненным. Вечерами, после учений, к нему на чай охотно собирались офицеры. И он за самоваром непринужденно вел с ними интересные разговоры, объясняя тонкости военной теории, вызывая их на расспросы и терпеливо отвечая на десятки и сотни «почему» и «зачем».

В армейских делах не было таких предметов, коих бы не ведал и в кои не вникал бы этот докучливый педант. Нет, он не был боевым офицером и даже не участвовал ни в одном сражении, но все, что касалось до устройства войск, начиная с отливки пушечных стволов и снабжения армии портянками, Аракчеев знал досконально. А главное, знал, сколько стоит каждый пушечный ствол и пара подверток в солдатские сапоги и сколь можно и нужно сэкономить средств, делая сие не во вред армии в целом.

Военное министерство Аракчеев принял и самом начале восемьсот восьмого года, лишь за какой-нибудь месяц до начала шведской войны. И эта война предстала пред ним не только в виде реляций о победном марше войск, но в виде костяшек на простых канцелярских счетах. Сии костяшки он, как добросовестный чиновник-счетовод, поджав узкие губы, со вздохом передвигал ежевечерне, суммируя те огромные расходы, которые несла Россия в Финляндии.

Чуть ли не в день приезда Багратиона в Санкт-Петербурге получили сообщение о взятии Свеаборга. Эта крепость считалась одною из самых неприступных цитаделей Европы, и потому овладение ею воспринято было как подлинная виктория наших войск. Невольно в памяти у многих возникли Очаков потемкинских времен, суворовские Прага, Измаил и Рымник.

Да и было чем возгордиться! Свеаборг, этот северный Гибралтар, являлся ключом ко всему Балтийскому морю. Расположенная на семи островах невдалеке от финляндской столицы Гельсингфорса, крепость имела самую мощную и самую современную фортификацию и защищена была двумя тысячами орудий. Кроме того, в шхерах крепости находился галерный флот из ста десяти судов. Крепостной гарнизон из семи тысяч человек обеспечен был порогом, ядрами и прочим снаряжением, а также запасами продовольствия, которые позволяли выдержать любую осаду.

И нате вам — твердыня пала за каких-нибудь полтора месяца после того, как русские войска подошли к ней вплотную со стороны суши. И капитулировала, притом без малейшего сопротивления!

— А значит, без малейшего, с другой стороны, для нас урона и лишних казенных трат, — звонко скинул круглые колесики костяшек на счетах военный министр, быстро глянув исподлобья на собеседника. — Разве сие не есть главный итог кампании, когда виктория достается без всякого разора для государства? Так что Потемкина с Суворовым вроде бы не к месту мы с тобою припомнили, князь Петр Иванович. Лили они, что ни говори, реки крови. А уж казну опустошали — не приведи Господь!

Произносились вроде бы чувствительные слова, а вот физиономия говорившего при этом словно ничего и не выражала. Еще далеко не стар — в будущем году исполнится лишь сорок. Ростом высок, хотя и сутул. На костлявых плечах поношенный артиллерийский темно-зеленый мундир, на шее, точно образок, — портрет покойного императора Павла Первого. Впалые бритые щеки, тонкие — в ниточку — губы. Мутные, неопределенного цвета, блеклые глаза никогда почти не глядят собеседнику в лицо.

— Изволили, граф Алексей Андреевич, намекнуть на то, что знаменитые наши предшественники по ратному ремеслу брали много из казны на войну, а тут вот — все задешево? — Багратион остановил проницательный, жаркий взгляд на сером лице министра. — Не торопитесь, ваше сиятельство, считать барыши. Вспомните-ка: скупой платит дважды!

— Это же как вас изволите, князь, понимать? — впервые, наверное, не сразу спрятал глаза Аракчеев.

— Да не тут, не тут, любезнейший Алексей Андреевич, скупость, что дерзнул я упомянуть, — указал Багратион рукою на массивный письменный стол военного министра с канцелярскими счетами. — Скупость, о коей веду речь, вовсе даже не скупость, а скудость. Да-с, скудость ума, за которую нам и доведется платить дважды!

Глаза военного министра спрятались за красными набухшими веками. Меж тем Багратион продолжал:

— Свеаборг взяли без крови — куда с добром! Так и следовало делать. Тому нас, своих учеников, Суворов еще в Италии учил. Это я в самом начале кампании Свеаборг обошел стороною, выслав отряд Раевского обложить крепость. А сам — далее вперед и вперед. Потому теперь вся Финляндия с юга — наша. Вот тут бы, по примеру свеаборгской осады, оставить на побережье самые малые силы, а главными — вдогон за отступающим неприятелем. Нет же — главнокомандующий все сделал наоборот: на побережье, где уже окончились бои, оставил две самые сильные дивизии, слабую же отрядил для острастки на север. И вот, собравшись, шведы и финны начали уже нас теснить. А летом непременно станут наступать и вновь брать уже освобожденные нами города и веси. Вот почему я изрек: предстоит платить дважды. И радоваться Свеаборгу — рано!

Круглая костяшка счетов резко стукнула под пальцами Аракчеева.

— Выходит, впереди еще год войны? — покачал он головою.

— Да уж все идет к тому, — развел руками Багратион. — А почему? Суворов учил: пока у противника есть армия, держава не побеждена. Потому считал главным: не довольствоваться захватом территории, а громить врага до полного его уничтожения. Мы же неприятеля лишь отогнали от себя, позволили уйти на север, а там — собраться в кулак. Теперь жди: кулак тот зачнет гулять по нашим же скудоумным головам.

Аракчеев встал из-за стола, старчески, не по годам, шаркая, подошел к стулу Багратиона.

— Верю тебе, князь Петр Иванович, как самому себе верю, — ласково произнес. — Оба мы с тобою радеем об общем деле пуще всяческих личных выгод. Вот почему нам с тобою правда дороже почестей. Одна святая преданность монарху и отечеству, преданность без лести — вот наш с тобою удел. А самим нам, воспитанным в бедности, никаких благ и не надо. Изношенный мундир на плечах, зато — мундир чести.

И, снова пошаркав вокруг стула Багратиона, склонился к его уху:

— Мысли твои, Петр Иванович, весьма дельные, хотя, признаюсь, несколько островаты. Однако о нашем с тобою разговоре я непременно доложу государю.

Говоря строго меж нами, его величество и сам недоволен тем, как повел дело Буксгевден: застрял, понимаешь ли, в краю лесов, шведам же за морем — и подавно никакого урону. А первейшее желание нашего императора — так наказать свейского короля Густава-Адольфа, чтобы упал на колени и запросил пощады. Так что, полагаю, государь непременно захочет тебя видеть. Посему погоди-ка пока ехать на воды. А я тотчас дам знать, когда сам назначит аудиенцию. В Гатчину не заглянешь? Вот-вот, я так и думал: как не повидать матушку-императрицу Марию Федоровну, нашу с тобою благодетельницу!


На другой уже день государь, выслушав Аракчеева, промолвил:

— Быстр, не скрою, и действиями и умом князь Багратион. Сего у него не отнимешь. Только бы к сей резвости да иногда — понимание своего места. Небось направился теперь в Гатчину и Павловск?

— Так точно, ваше величество, — елейным голосом произнес военный министр. — Доложиться ее императорскому величеству Марии Федоровне, полагаю, первейший долг летнего коменданта Павловска.

Намек на тончайшую улыбку чуть тронул губы Александра Павловича.

— Знаю, Алексей Андреевич, природную твою доброту — выгораживаешь товарища. Только что бы ему дождаться аудиенции у меня? — И, стерев с лица подобие улыбки, про себя уже сурово добавил: «Спешил к Екатерине, торопился. — И, хмыкнув, опять про себя: — Екатерина Третья… Нет уж, тому не бывать! Замуж ее — и быстрее». — Сам возьму сие дело в собственные руки.

Последнюю фразу император вдруг произнес вслух, и Аракчеев не сдержался, чтобы не спросить:

— Ваше императорское величество изволили выразиться о ходе Шведской кампании?

— И о ней — не в последнюю очередь, — отозвался император. — Финляндия отныне будет присоединена к империи Российской. Но я не успокоюсь, пока на троне будет оставаться этот зазнайка Густав-Адольф.

И, пройдясь по ковру кабинета, вернулся от окна к столу, возле которого продолжал стоять в ожидании военный министр.

— Ты вот что, Алексей Андреевич, поторопи князя Багратиона с поездкою на воды. К осени ему следует вновь быть на театре войны. Сам ведь он полагает: не все идет как следовало быть. Вот пусть и поправляет дело.

Глава восемнадцатая

Сквозь узкие окна королевского дворца в Стокгольме, расположенные почти под самый потолком, сочился слабый рассеянный свет. Иногда стекла, напоминавшие старую, потускневшую за столетия слюду, становились совсем черными. Это означало, что там, снаружи, бешеные порывы ветра нагоняют с моря мрачные, свинцовые тучи. И тогда сюда, в Тронный зал дворца, доносилась сердитая дробь промозглого осеннего ливня, будто кто-то на дворе палил по замку картечью из огромных крепостных пушек.

Пять или шесть генералов стояли в углу, храня гробовое молчание и не решаясь пройти на середину зала, ближе к парадной двери, из которой должен был выйти король. А порывы ветра становились все неистовее, дробь дождя все сильнее, и генералам казалось, что это плохие предвестники встречи с его королевским величеством. И лучше было бы им всем погибнуть в последнем сражении на побережье, чем позволить этому взбалмошному, грубому и деспотичному королю, не умеющему ценить воинскую доблесть истинных сынов отечества, обрушивать на их поседевшие головы град упреков.

Опасения оказались не напрасными. Густав-Адольф не вошел, а вбежал в зал и, метнув из-под белесых бровей гневный взгляд, разразился криком:

— Свиньи! Мерзавцы! Вот кто они, ваши, господа генералы, воины, что проиграли последние сражения в Финляндии и отдали эту страну русским вандалам! Я спрашиваю вас, генерал Клингспор, как это могло произойти после наших летних успехов?

Тучный, переваливший уже давно за шестидесятилетний возраст, Вильгельм Мориц Клингспор стал иссиня-красен, словно вот-вот его хватит удар.

— Ваше королевское величество, — начал он, с трудом осиливая одышку, — как главнокомандующий, я не раз имел смелость доносить вам о неравенстве сил. С самого начала кампании у меня под ружьем числилось всего двенадцать тысяч солдат, тогда как русские перешли границу с двадцатью четырьмя тысячами. Как изволите видеть, ваше величество, это двойной перевес.

— Что? — взвился голос короля. — С какою наглостью вы, старый солдат, бросаете мне в лицо вашу ложь! А тридцать тысяч добровольцев, в самое короткое время вставших под мои знамена, это, по-вашему, не солдаты? Да каждый из них стоит того…

— Простите, ваше величество, — произнес стоявший рядом с главнокомандующим генерал фон Дебельн. Он был строен, хотя и не молод. На лбу — черная повязка, почти прикрывающая один глаз. — Эти рекруты как воины ничего не стоят. Кто они, сии ополченцы? Вчерашние крестьяне и ремесленники, портовые грузчики, уволенные за пьянство, бывшие рыбаки, потерявшие в море свои баркасы. Да и просто выставленные из дома своими женушками забулдыги и гуляки. Я сам на Аландах, куда ваше величество определили меня в военачальники, набирал сей, прошу прощения, сброд. И что же? В первых же боях их били как мух. А еще того непростительнее и позорнее — эти воины бежали с поля боя, чтобы в тылу, за спиною своих войск, заниматься мародерством.

— Теперь побагровел сам король, как до этого Вильгельм Клингспор.

— Хватит, Дебельн! Я знаю ваш независимый и неуживчивый характер. Если бы вы сами не были отважны в сражениях и если бы не ваша рана в голову, я бы за ваши дерзкие речи отдал бы вас под суд. Да, генерал, настали времена, когда я, король, никого не должен щадить. Или — полная победа над русскими и возвращение Финляндии, или — гибель всего моего королевства. Но прежде чем это случится, каждый из вас ответит мне своими чинами и даже жизнью за каждое проигранное сражение.

Вновь воцарилась мертвая тишина, и только в окнах собралась темень, и порыв дождя забарабанил по стеклам с новою силой. Король сделал два или три шага к генералам.

— Итак, Лантингсгаузен. Почему третьего дня вы позволили русскому генералу Багратиону разгромить два десанта, которыми я приказал командовать вам лично? Именно вам, генерал Лантингсгаузен, была оказана честь первым начать вторжение на занятое врагом южное финское побережье, когда в Срединной и Северной Финляндии уже не осталось наших войск. Что же помешало вам взять реванш за летние наши неуспехи и тем самым начать освободительную войну?


В ясный сентябрьский день из шведских шхер вышел грозный отряд судов и взял курс на Гельсинг, расположенный чуть севернее финского города Або. Здесь, по данным шведского генерального штаба, у Багратиона, принявшего недавно вновь начальство над двадцать первою дивизиею, сил на побережье было не много. Это и окрылило Лантингсгаузена. Подойдя к небольшому хутору Варанпяа, он приказал судам стать на якорь, а солдатам, находящимся на борту, пересесть в лодки и направиться на побережье.

На берегу не было ни орудий, ни войск. Лишь казачий разъезд, несший патрульную службу, был здесь единственной вооруженною силой.

Завидев приближение вражеского флота, казаки во весь карьер устремились к Або и подняли тревогу.

— Какова численность неприятеля? — осведомился Багратион у офицера, начальствующего над патрулем.

— Никак, две или две с половиною тысячи солдат, ваше сиятельство.

— Район высадки? — снова задал вопрос князь. — Хутор Варанпяа и не дальше?

— Если я не ошибаюсь, неприятель, явившись с моря, рассредоточился на побережье от Варанпяа до Лололакса, — уточнил казачий офицер.

Багратион накинул на плечи бурку и приказал подать коня.

— Помоги, Господи, — осенил он себя крестным знамением, — чтобы все они сошли с кораблей и высыпали на сушу. А уж тут, у себя дома, мы их встретим по всем законам гостеприимства.

Он резво подскакал к своему лейб-егерскому полку и остановился у первой же шеренги.

— Жаль, нет даже среди старослужащих тех, кто помнил бы Кинбурн, — орлиным взглядом окинул он солдат. — Тогда в Крыму на узкую косу, отвоеванную Суворовым у турок, басурманы направили свой десант. Черной тучею надвинулся он с моря, со стороны Очакова. Да так грозен был его вид, что в самую пору — только бежать от него во всю прыть. А Суворов — само спокойствие. И знаете, чем в ту пору занялся? В Церковь пошел и обратился с мольбою к Всевышнему, чтобы тот помог неприятелю целиком высыпаться на берег. Тут-то и пришел ворогу конец — редко кто вплавь добрался до своих судов. Вот так, други, и мы с вами поступим с непрошеными гостями, что пожаловали к нашему дому. Не подведете, наследники суворовской славы?

Дружные крики раздались по всей колонне:

— Не подведем! Веди нас, князь, за собою. Ты верно служил Суворову, мы же будем с тобою до конца!..

Впереди егерей в атаку бросилась конница. И поверх голов, в море, ударили ядра пушек, прибывших заодно с кавалериею, чтобы отрезать неприятелю пути к отступлению. А уж штык не подвел подоспевших егерей. И вскоре корабли, подобрав успевших спастись в редких лодчонках, растаяли на горизонте.

Может статься, не так скоро удалось бы разбить неприятеля, коли подоспел бы второй десант. Одновременно с первым отрядом из шведского порта Гефле вышли корабли почти с таким же числом солдат и взяли курс прямо на Або. Но путь их оказался длиннее. Потом, когда с первым десантом было уже покончено, на море поднялась буря и расшвыряла корабли второго отряда. Притом суда, на которых была погружена артиллерия, погибли. Остальные, изведав штормовую трепку, бросились кто куда, заплыв в страхе даже далеко на север от гавани, из которой они вышли. Так бесславно закончилась попытка королевских шведских войск захватить Або и начать освобождение побережья Финского и Ботнического заливов.


Дождь с ветром неустанно барабанил по окнам королевского замка, усиливая гнев Густава-Адольфа, устроившего разнос своему генералитету.

— Теперь я сам, господа, поведу в бой свои войска, — закончив отчитывать Лантингсгаузена, произнес король. — Десант под моим общим командованием пойдет на сей раз к Або с Аландских островов. Потрудитесь, фон Дебельн, отобрать для посадки на суда не сброд, как вы выразились об ополченцах, а самых лучших солдат. Таких, смелых и отважных, мне надо не менее пяти тысяч. И еще я возьму с собой свою королевскую гвардию. Увидите, господа, я воскрешу в каждом моем солдате бессмертный дух моего великого пращура — Карла Двенадцатого[27]. Он бил самого великого Петра. Я же прославлю вновь Швецию тем, что разгромлю армию Александра, этого трусливого и двуличного пигмея на троне, который не смог победить Наполеона и оказался теперь у него на посылках, как последний лакей. Да-да, я задам этим русским, нашим извечным врагам! Им, русским, не будет от меня пощады!

Крутанувшись на каблуках, король бросился к дверям, которые тотчас распахнулись перед ним, и скрылся в узком и длинном коридоре, ведущем в его покои. Но прежде чем войти в свой кабинет, он подошел к рабочей комнате королевы и резко толкнул дверь.

Королева Фридерика сидела у окна за маленьким низким столиком и вышивала. Услышав шаги мужа, она отложила пяльцы с иглою и поднялась.

— Вы, мой друг, никак не можете прийти в себя после неудачи на море? — произнесла она так, чтобы успокоить мужа. — Поверьте, никакая беда не стоит ваших переживаний. Доверьтесь Господу, ваше величество. Он укрепит ваши силы и поможет пережить то, что, увы, уже невозможно вернуть.

Король остановился как вкопанный. Лицо его мгновенно приняло мертвенный цвет, на лбу выступила испарина.

— Вы сказали, невозможно вернуть? — зловеще повторил он, понижая голос. — Что ж, для меня не в диковинку ваши настроения, госпожа шведская королева! Ваши симпатии всецело, с самого начала этой войны — на стороне вашей родной сестры и вашего зятя. Да-да, не отпирайтесь, вы — там, с ними, в проклятом Санкт-Петербурге! И все помыслы ваши — о том, чтобы я быстрее оставил свой трон. Не так ли, королева?

Фридерика схватила со стола платок и поднесла его к лицу. Глаза мгновенно наполнились слезами.

— Это известно всем; моя сестра — русская императрица, как и я сама, — бывшая баденская принцесса. И ее муж, император Александр, доводится мне и вам зятем, — силясь побороть спазмы, душившие ее, произнесла королева. — Но разве родственные связи не дают мне право быть королевою Швеции — моей новой родины — и горячо любить свой народ, который облечил меня таким высоким званием и вверил в мои руки свою судьбу? Вы же, ваше величество, ведете к тому, что наш с вами народ отвернется от вас.

— Что вы сказали? — топнул об пол ногой король и бросился к жене. — Вы — чужестранка, вы — немка, осмеливаетесь еще говорить о народе, который предаете в своих тайных мыслях!

— Я предаю? — выпрямилась королева и отбросила платок, повернув к мужу глаза, в которых уже не было слез. — Да, я родилась не на этой земле, я здесь по крови — чужая. Но я более всего на свете люблю людей и не хочу, чтобы из-за вашего глупого самолюбия, из-за вашей тупой ненависти к императорам Франции и России гибли ваши несчастные подданные. Ваша неуступчивость и ваша слепая озлобленность может привести лишь к одному — полному вашему краху. Чем помогла вам Англия, на которую вы сделали ставку, бросив вызов России и Франции? И не обвиняйте в вашем поражении никого, ваше величество, — ни ваших генералов, ни меня, вашу жену и королеву. Одумайтесь, пока не поздно, прекратите сию бессмысленную войну.

Она сделала движение к нему, протянув руки. Но он с силою оттолкнул ее от себя, и Фридерика, не ожидая этого, не удержалась и упала на пол, потеряв сознание.

Густав-Адольф оторопел, но не бросился к ней, чтобы поднять и оказать помощь. Он только схватил с ее бюро серебряный колокольчик и тряхнул им.

— У ее величества, должно быть, обморок, — сказал он камер-фрау, вбежавшей в комнату. И, возвысив голос. — Чего стоите как истуканша? Бегите за лекарем, живо!

Густав-Адольф вбежал к себе в кабинет и, сев к столу, как помешанный уставился в одну точку.

«Император Александр — мой зять! — Злоба вновь поднялась в нем тяжелой волной, готовой захлестнуть его с головой. — Что же это за рок — Санкт-Петербург и Россия, который преследует меня вот уже более десяти лет? Ведь тогда, в тысяча семьсот девяносто шестом году, я, казалось, уже совсем порвал с российским двором. Но нет, злая судьба все же догнала меня и жестоко мне отомстила».

Что же произошло тогда, в то далекое время, когда Густаву-Адольфу не исполнилось еще восемнадцати лет и он впервые посетил Петербург по приглашению императрицы Екатерины Великой?

Юный король прибыл в столицу соседней Российской империи в середине августа 1796 года. Причина его визита не составляла тайны: императрица еще года четыре назад твердо решила выдать за наследника шведского трона свою старшую внучку — великую княжну Александру. Для этого она подарила ей, совсем девочке, портрет принца и велела обучать ее шведскому языку. Так еще до первой встречи в детской головке возник образ человека, который должен будет стать предметом ее первой любви, а затем, как учила бабушка, и мужем.

Теперь, в год визита заочного суженого, великой княгине шел четырнадцатый год. Она была высока ростом и чрезвычайно стройна. Черты лица ее были правильные, а роскошные локоны пепельного цвета придавали особую прелесть ее необыкновенно свеженькому личику.

Густав не выделялся какой-то особенною красотою, но был миловидный юноша: тоже весьма рослый, прекрасно сложенный, с благородною осанкою. Но несмотря на то что в его фигуре было нечто высокомерное, он тем не менее был естествен и прост в обращении с окружающими. При многочисленном и блестящем дворе Екатерины, как заметили многие, он нисколько не растерялся и не чувствовал себя стесненно. Напротив, чужеземец держал себя гораздо свободнее, был находчивее, нежели его сверстники — великие князья Александр и Константин Павловичи.

Государыня, жившая все лето в Царском Селе, поспешила приехать в столицу, в свой Зимний дворец, чтобы принять там августейшего гостя и давать в Эрмитаже в его честь блестящие балы. При первом же свидании с Густавом она была очарована им и, как признавалась своим приближенным, сама влюбилась в него.

Ну а что же та, с младенческих лет тайно нареченная его невестою? Все с нетерпением ждали их первой встречи, которая, как ожидалось, должна решить их будущее. Но вот они оказались друг перед другом, глаза их встретились, и толпа придворных счастливо и радостно вздохнула: они влюблены, они созданы друг для друга!

И в самом деле, увидев русскую принцессу, король зарделся, а на щеках великой княжны вспыхнул тот жгучий румянец юности, от которого на глазах выступают слезы счастья.

Вскоре после первого свидания молодых будущий жених был приглашен на обед к императрице. После обеда Екатерина вышла в сад и села на скамейку под сенью деревьев. Король тоже пришел туда и присел рядом. Наступила минута, которую все во дворце ждали. Густав после некоторого замешательства произнес, что он счастлив открыть перед русской императрицей свое сердце: он чувствует непреодолимую любовь к великой княжне Александре и желал бы взять ее в жены.

Екатерина ликовала, но не подала виду. Напротив, одобрив его предложение, она тут же сказала, что ему следует теперь же решить, как быть с его прежней помолвкой с принцессой Мекленбургской. Будучи уже обрученным с другою, он не может делать новое предложение.

— О, я согласен со справедливостью замечания вашего величества! — воскликнул влюбленный. — Но Бога ради, могу ли я все же надеяться, что, коль я разорву свои отношения с принцессою Мекленбургской, принцесса Александра станет моею женой?

Императрица сделала вид, что ей надобно несколько дней на размышление и на совет с родителями Александры — ее сыном-наследником Павлом Петровичем и его женою Марией Федоровной. И еще она добавила:

— Ежели дело Сладится и вы будете готовы к объявлению помолвки, следует подумать о том, как обойти другое препятствие: разницу вероисповеданий. Впрочем, как мне известно, покойный король, ваш отец, издал закон, который дозволяет всем, не исключая и короля, вступать в брак с невестой, исповедующей ту религию, которую он найдет подходящею.

— Такой закон существует, — согласился король. — Однако, выполняя его предписания, я должен поступить так, чтобы не оскорбить моих подданных.

— Вашему величеству лучше знать, как следует поступать, — заметила Екатерина не без некоторого раздражения. — И я надеюсь, что вы уже приняли твердое решение в этом смысле — иначе вы, как честный человек и тем более король, не стали бы затевать всю эту историю со сватовством на глазах подданных обеих наших держав и на глазах всей Европы. Посему, ваше величество, я дам вам окончательный ответ, когда вы скажете мне сами о том, что оба препятствия, коих мы теперь с вами коснулись, полностью сняты.

Вопрос о разноверии будущей четы конечно же волновал Екатерину. Но все же ей хотелось думать, что у короля доброе и чувствительное сердце и он, просивший у нее со слезами на глазах руки великой княжны, не станет непременно настаивать на перемене веры невесты, а поступит так, как на то давал ему право закон предыдущего короля.

Впрочем, и сам Густав уверил императрицу, что дело будет улажено таким образом, как пожелает сама великая княжна, и он не станет требовать от нее перехода из греческой, то есть православной веры в лютеранство.

В назначенный для обручения день русский двор собрался в Зимнем дворце. Обстановка была на редкость торжественная — императорская семья и все приглашенные в парадных платьях, на лицах удовлетворение и радость.

Великую княжну обрядили, как и подобает невесте. На ней, как отмечали острые на язык царедворцы, одних бриллиантов в тот вечер было столько, что ценность их далеко могла превысить стоимость всех государственных имуществ шведской державы.

В назначенный час, к семи вечера, прибыла и императрица. Недоставало лишь жениха. Все терялись в догадках, что могло его задержать. Меж тем пробило восемь, пробило и девять, а жених не являлся. К государыне подошел кто-то из придворных и шепнул о чем-то ей на ухо. Она быстро встала, лицо ее побагровело, затем сделалось мертвенно-бледным. Заикаясь, она с трудом проговорила несколько бессвязных слов и без чувств опустилась в кресло — ее поразил апоплексический удар. Первый из тех, что буквально через несколько дней положит предел ее земной жизни.

Оказалось, юный король в самый последний момент изменил решение. Он заявил своим приближенным, что не только не позволит своей жене иметь в своем дворце православную церковь, где бы она могла исповедовать свою веру, но должен ее непременно обязать во всех церемониях следовать лютеранской вере, господствующей в его стране.

Король вправе был поступить в сем деле согласно своей совести и убеждениям. Но зачем было прибегать к коварству, сначала давай понять, что он не станет противиться воле будущей жены, а затем так бессердечно разорвать на глазах всего петербургского двора свои прежние обязательства?

Таков, оказалось, был характер у шведского короля: под напускным благодушием — грубая бесцеремонность и жестокосердие, граничащие со сладострастием палача, наслаждающегося страданиями собственной жертвы.

И теперь, вспоминая происшествие двенадцатилетней давности, случившееся в санкт-петербургском Зимнем дворце благодаря его душевной глухоте и жестокости, он вновь видел в своем поступке лишь проявление своей железной воли и силы. Более того, сейчас к этим чувствам примешивалось еще одно: радость мести, которую он обязан совершить по отношению к ненавистным ему русским.


В день, назначенный для выхода в море, Густав-Адольф, прибывший из Стокгольма на Аланды, вновь созвал своих генералов.

На палубу королевской яхты «Амадис» адъютанты вынесли большой старинный сундук и, отперев запоры, подняли крышку. Там находились доспехи Карла Двенадцатого, специально доставленные из музея.

По знаку короля его адъютанты стали доставать из кованного медью хранилища один экспонат за другим и складывать их на ковре у ног короля.

Указав на большие, похожие на краги перчатки своего великого пращура, Густав-Адольф обратился к военачальникам.

— Генерал Вильгельм Клингспор, — торжественно начал король, — вы совершили немало ошибок в сей военной кампании. Однако я дам вам последнюю возможность их искупить. Приказываю вам надеть на мою правую руку перчатку нашего великого Карла Двенадцатого. Вы же, дерзкий генерал Георг фон Дебельн, натяните перчатку великого шведского короля на левую мою длань. Полагаю, одно прикосновение к доспехам славного воина должно влить в ваши сердца волю к победе, коей вам недоставало. Моя же королевская воля и мои силы неизмеримы. Но и они станут еще большими, когда я облачусь в одежды того, кто не раз приводил нашу Швецию к вершинам славы.

Мечом великого Карла король повелел опоясать себя генералу Бойе, которому был отдан приказ вести десант в Або.

— А теперь, господа, на корабли! Пусть каждый из вас расскажет моим храбрым солдатам о том, что вы видели только что собственными глазами. И пусть вслед за мною, королем, каждый воин проникнется священным стремлением победить или умереть в предстоящем бою с нашими врагами.

А на берегу все уже было готово к встрече нового нашествия.

Багратион знал: после первой провалившейся попытки овладеть побережьем шведы не успокоятся. Потому он повелел стянуть к берегам все свои войска. И когда двадцать шестого сентября на горизонте замаячили паруса неприятельских кораблей, а несколько часов спустя враги стали высаживаться и скапливаться в близлежащем лесу, он, как и в прошлый раз, дал им возможность беспрепятственно сойти на берег.

В первой линии русских находилось девять батальонов пехоты, три эскадрона гусар, полк казаков и семь орудий. Багратион составил из них три колонны. Центром командовал Багговут, правым флангом — Бороздин и левым — Бек. Беку было поручено обойти высадившихся, отрезав их от моря, и ударить им в спину.

Бой закипел жестокий. В течение четырех часов атака следовала за атакой с обеих сторон. Ружейные перестрелки переходили в штыковые схватки.

Шведский генерал Боне оказался неплохим военачальником. Он бросил все силы в стык между центром и правым крылом русских, надеясь разделить своего противника, а затем начать бить его по частям. Но он не рассчитал, что русские под командованием Бека уже обошли его батальоны и начали атаку с тыла. При первых же выстрелах позади шведов Багратион выхватил шпагу и, став во главе своего лейб-гвардии егерского полка, повел его в штыковую атаку.

Шведы бросились назад, по направлению к морю. Но и в сем случае маневр был предусмотрен Багратионом. По его приказу Николай Михайлович Бороздин повернул свой правый фланг в обход и окружил бегущих. Вот тогда в гущу панически отступающих врубились гусары и казаки.

Однако именно в этот момент на виду Гельсингской бухты, где и на сей раз находилось главное место вражеской высадки, показалась королевская яхта. На палубе величественно высилась фигура Густава-Адольфа, облаченная в доспехи Карла Двенадцатого. Король решил самолично убедиться в победе своих доблестных войск. Но картина, которую он увидел с борта своей яхты, его потрясла. Целые роты и батальоны, бросая оружие, панически отходили к берегу, где стояли их лодки. Падая прямо в воду, отталкивая друг друга, солдаты переворачивали баркасы и, увеличивая потери своих войск, погибали уже не от пуль, а идя на дно.

Густав-Адольф не выпускал из рук подзорной трубы. Но теперь и невооруженным глазом можно было на расстоянии мили, в которой находилась его яхта, разглядеть, что делалось, на побережье. Там, на берегу, стоял густой дым, из которого вырывались языки пламени. Это русские поджигали лодки, повозки, лафеты и пороховые заряды шведов.

А к яхте уже приставали шлюпки, из которых на борт поднимались адъютанты и генералы с докладами.

Из донесений складывалось: убито более полутора тысяч человек из пяти тысяч, сошедших на берег. Потеряно пять орудий и полковое знамя. Но донесения, естественно, были неполными. С каждой минутой следовало ожидать увеличения катастрофических потерь.

Наконец на борт поднялся генерал Бойе, весь черный от пороховой копоти, в пятнах крови на мундире.

— Ваше, величество, сто пятьдесят воинов из полка лейб-гвардии сдались в плен. Не уверен, вернутся ли остальные из гвардии вашего королевского величества — они остались на берегу, чтобы сдержать неистовство русских и позволить остальным сесть в лодки.

Король сбросил с рук перчатки Карла и, вцепившись в крест ордена Меча на шее Бойе, сорвал его прочь.

— Вы недостойны этого знака! — прокричал Густав-Адольф.

Генерал Бойе стал белым как полотно.

— Я требую в таком случае отставки, ваше величество, — проговорил он.

— Ах так! — вскричал полностью обезумевший коп роль. — Вы все хотите меня предать. Вы все, кто мне обязан, — мои генералы и даже моя жена-королева. И вы показали сейчас, здесь, на берегу, чего стоите на самом деле. А моя гвардия? Разве достойна она теперь называться королевскою гвардией! Каждый генерал и каждый офицер моей личной гвардии будет отныне понижен в чине и лишен всех привилегий!.. Домой, домой! Поворачивайте от берега корабли…

Глава девятнадцатая

В конце декабря у берегов Ботнического залива стал лед. А уже в начале января следующего, 1809 года ледовый панцирь покрыл все морское пространство вплоть до Аландских островов и, как писали шведские газеты, скованными оказались воды у побережья Стокгольма.

Холода крепчали. Возле города Або высокие сосны трещали от стужи, отчего далеко окрест временами разносились сухие резкие звуки, похожие на выстрелы из ружей. У причалов, точно огромные медведи, спали десятки больших и малых судов. Их реи и снасти покрывал толстый и пушистый слой снега. И только иногда на палубах возникал желтый свет фонарей, говоривший о том, что зима, если выпадали не очень морозные дни, — самая добрая пора для ремонта кораблей, коим и занимались местные жители — рыбаки и матросы.

Однако крепчала не только стужа. С самого начала зимы, скорее даже с поздней осени, над Балтикой стали гулять юго-западные свирепые ветры. Осенью они вздымали крутые волны, безжалостно обрушивая их на застигнутые в море рыбачьи и каботажные суда, зимою же взламывали еще не окрепший лед, оставляя на своем пути торосы и пряча под наметенными сугробами снега коварные полыньи и трещины.

Бури и метели мешали работам в порту и конечно же создавали огромные неудобства местным жителям, которые населяли острова, лежащие в заливе. Но коварная, непостоянная погода в первую очередь пугала русских солдат, которым предстояло с окончательною установкою льда двинуться через залив к Аландскому архипелагу, а через него к столице Швеции — городу Стокгольму.

Марш был рассчитан на восемь — десять суточных переходов. Потому уже с декабря из Петербурга шли и шли в Або обозы, которые везли все необходимое для похода. Сани были гружены теплыми сапогами и валенками, полушубками и рукавицами, продовольствием, в которое входили водка и вино. И даже следовали сани, нагруженные поленьями дров, чтобы было чем развести костры на замерзших морских пространствах, где ни кустика, ни палки.

Приказ о зимнем наступлении к берегам Швеции был высочайше одобрен еще в середине осени. Тогда император решился снять с должности главнокомандующего Буксгевдена, затянувшего кампанию, и заменить его фон Кноррингом. Богдан Федорович, как считалось наверху, знал театр военных действий еще по прошлой со шведами войне, когда к России отошла часть Финляндии, непосредственно примыкающая к Санкт-Петербургской губернии. Но почему-то совершенно не учли, что сей генерал был еще сподвижником Миниха и как стратег явно устарел. А главное, он был по характеру нерешителен и даже труслив.

Вторгнуться на территорию Швеции зимою решили тремя армейскими корпусами. На самом крайнем севере один из корпусов должен был обогнуть Ботнический залив по суше. Другому корпусу предписывалось пересечь залив чуть южнее города Вазы — через самую узкую часть, именуемую проливом Кваркен. И третьему — идти через Аланды прямо к Стокгольму.

Этот основной корпус, наносящий удар непосредственно по главным военным силам Швеции и по ее столице, был вверен князю Багратиону. Выйдя в поход одновременно с ним, когда-то еще остальные два корпуса преодолеют многие сотни верст, чтобы соединиться в самом сердце северной державы. Он же в считанные дни окажется у стен Стокгольма. Потому Багратион, только лишь впервые прослышав о предстоящем предприятии, стал к нему ревностно готовиться.

Еще год назад, перед самым началом войны, Петру Ивановичу, как шефу лейб-гвардии егерского полка, пришлось основательно потрудиться, чтобы по-настоящему подготовить полк к боевому походу.

Разве редко случается такое: как на охоту ехать — так собак кормить? Сие означает: все делать невпопад. Особенно это характерно для порядков в России. И не случайно такая поговорка родилась на нашей земле.

Буквально за две-три недели до объявления кампании Багратиону было приказано заменить в полку форму. Светло-зеленый цвет мундиров и панталон менялся на темно-зеленый. Генералам и офицерам лейб-гвардейского егерского полка отныне вменялось носить золотой эполет на левом плече, а нижним чинам — погоны из оранжевого сукна. Что оставалось делать? Багратион приказал при каждой роте и батальоне открыть собственные швальни, в коих срочно шить мундиры и шинели.

Основной заботою, имея в виду предстоящее участие в боевых действиях, была конечно же подготовка оружия и иного снаряжения. Шеф полка, как уже известно, не вылезал из пламени войны, под его началом были могучие другие полки и эскадроны. Егерским же лейб-гвардейским командовал генерал-майор граф Сен-При, первый и самый главный помощник полкового шефа. Меж тем оказалось, что у Эммануила Францевича до многого не доходили руки. Радея лишь о внешнем виде полка, как повелось еще со времен императора Павла, граф совершенно упустил содержание внутреннее. То есть бдение о всегдашней боевой готовности вверенной ему войсковой части. Потому и оказалось, когда учинил проверку Багратион, что из двух тысяч ружей более четырехсот — не годны к бою. А из трехсот с половиною нарезных винтовок — штуцеров — подлежит ремонту около полусотни.

Изрядной починки требовали обозные повозки, а также сбруя, седла и конские попоны. А уж что говорить о походных котлах для приготовления солдатской пищи! Для Багратиона — первейшая заповедь еще с суворовских, да нет — с потемкинских времен: котлы проверять постоянно и при малейшей порче — тотчас лудить, дабы держать в исправности солдатский желудок.

Еще не минуло и десяти лет с Альпийского похода. Потому те тяготы вставали в памяти во всей яви. И как заметали метели на горных вершинах, и как, оступясь на обледенелых тропках, низвергались вниз, в бездонные ущелья ослабевшие от недоедания и болезней. И как шли уже на последних верстах все — от генерала до солдата — босые, в изорванных мундирах, промокшие до нитки, а взбодрить огонек было не из чего: вокруг не то что бревна — ни хворостинки, ни былинки.

Здесь нет скал, нет горного серпантина. Но не страшнее разве полыньи во льду и мороз с ветром, от которого негде укрыться в белом безмолвии, что раскинулось на много десятков верст вокруг? Только тут можно заранее предусмотреть, что взять с собою в дорогу, чтобы перебороть коварство ледовой пустыни. — И главное, все это не на себе нести.

Ты — в валяных теплых сапогах, поверх шинели — полушубок, а у тех, кто заступает на привалах на посты, — тулуп. И тяжесть за спиною, которая не в тягость: вареное мясо, хлеб, по две фляги водки для сугрева. Провианта с собою на десять дней. А сверх того — дополнительные запасы на ротных санях. На санях же — дровишки, брезент и даже еловый лапник. Он-то зачем? А нагреб во льду снега вокруг себя, как детишки строят игрушечные крепости, настелил снизу лапника, поверх брезент натянул, а у входа в ледяной дом — живительное пламя костра. Да какой еще костер из березовых отборных и звонких полешек!

Не было такого полка, батальона и роты, в которых бы не побывал по нескольку раз с начала зимы князь Багратион и не убедился лично, все ли готово к походу, не оказалось ли какой прорехи в большом и сложном деле. Углядел у солдата руки, на коих шелушится кожа.

— Поморозил, никак? Что, рукавицы не получил?

— Потерял их, ваше сиятельство. Вот Господь меня за мое растяпство и наказал.

— Лекаря! — приказ ротному. И когда прибежал фельдшер, объявил: — Немедленно составить требование мне на подпись: сколь гусиного сала надобно на семнадцать тысяч человек в моем корпусе. Видите, первый помороженный. Слава Богу, не тяжко — смазать салом, и вся недолга. А ежели в походе зачнется такое?

Все в Або, казалось, жили предстоящим маршем. И со дня на день ожидали команды к началу движения из главной квартиры армии, что продвинулась сюда, к Багратиону. Но команды такой не выходило. Более того, Петру Ивановичу чудилось, что ее и вовсе может не последовать.

На редких военных советах главнокомандующий старался обсуждать что угодно, только не то, что велено было государем. А ежели возникала речь о походе, Кнорринг останавливал взгляд на иконах в красном углу и изрекал:

— По морю, как посуху. То ж одному Христу было под силу, как о сем в Библии сказано! А мы что ж, боги? На заливе — торосы, разводья, что твои озера; Это — в местах, нами отсель просматриваемых; А там, у берегов свейских? Приказ государя — дело святое. Однако разве на святое дело можно пойти, не подготовив себя к нему отменно?

— Мой корпус готов, ваше высокопревосходительство. — Всегда в таких случаях Багратион начинал первым.

— Верю тебе, князь Петр Иванович. Находясь рядом с тобою, вижу, как ты ревностно отряжаешь свое войско, — не мог не согласиться Богдан Федорович. — Но вот мне известно: Барклай-де-Толли, коему вверен корпус, долженствующий перейти залив севернее твоего места, к сему походу не готов. И Шувалов тож просит повременить.

— Так доколе отсрочки? Пока лед по весне вскроется? — не унимался Багратион. — Почему они, корпусные генералы, не как я; приказали, следовательно, надо идти!

— Вот здесь ты весь, князь Багратион: горяч, неистов. И думаешь только о себе. Нет чтобы со товарищами быть заодно, так сказать, держаться соборно, как и полагается по православному учению. Тогда бы мы и государю резон привели: не лучше ли миром все завершить, не бросаясь в ледовые Палестины, где мрак и неизвестность на каждом шагу? Нет, солдатиков следует беречь — все ж каждый из них не скот бессловесный, а душа живая, божеская.

Господи, какое бесстыдное словоблудие! Кто ж более бережению солдата и посвящает свои дни и ночи что перед сражением, что в самом бою. Да что ж лучше, выгоднее для того же солдата и для успеха всего дела: теперь, когда наконец стал залив, совершить поход или же, потеряв время, потом брести по колено в воде? Тогда уж точно можно будет изречь: я ж не Иисус Христос, чтобы по морю, как по суше.

Все это не раз говорилось. Да Кноррингу — как об стенку горох. Неужто прав он в том, что, и Барклай с Шуваловым празднуют труса? А в Петербурге разве забыли о своем же указе? Хуже некуда держать войско в неведении и бездействии. Потом ничем не наверстать тот боевой дух и ту решимость, что истончатся, выйдут попусту, снедаемые недоверием и бездельем.

А хуже — и впрямь, проваландав бездарно все сроки, погнать солдат, вот уж истинно, как бессловесный скот, на лед в самую непогодь и весеннюю распутицу. Ведь император Александр. Павлович не отступится от своей заветной решимости: коль победить шведов, так полным разгромом уже не на финской, а на их собственной земле. Тогда почему же не потребовать от нового главнокомандующего и прочих генералов неукоснительного исполнения приказа?

Уже февраль разбуянился метелями, когда из столицы в Або прибыл военный министр. На совет вызвали командующих двух северных корпусов. Аракчеев вслушивался в каждое слово. Граф Шувалов, коему следовало идти вкруг Ботнического залива, сокрушался по поводу суровости местности.

— Кому — полыньи и торосы, а мне — сплошь скалы, тайга да болота, что и зимою — топь, — излагал он свои познания в театре предстоящих действий. — Должно, одному Александру Васильевичу Суворову сие было бы по плечу после его похода через Альпы.

Аракчеев бегло глянул на командующего корпусом и кивнул в сторону Багратиона:

— Слава Богу, Суворов нам князя Петра Ивановича оставил. А разве кто русского солдата подменил? Он таким же, как и при генералиссимусе, остался.

Барклай, уже тож в генерал-лейтенантском чине с прусской кампании, говорил вроде бы о деле: к началу похода во всех полках и баталионах должен быть полный комплект продовольствия и боевых припасов. Все так. Но сквозило: к чему это пал выбор на него?

Аракчеев произнес как можно мягче;

— В сей час, ваше высокопревосходительство, я желал бы не министром быть, а оказаться на вашем, самом почетном месте. Ибо министров много, а переход Кваркена Провидение возложило только на одного генерала — Барклая-де-Толли, в достоинствах коего нет нужды сомневаться.

Багратион на сей раз взял слово последним.

— Я скажу только одно: я люблю службу и повинуюсь свято. Что мне прикажут — исполню. А когда исполню, тут же и донесу, как сие я сделал, — коротко отрапортовал он.


Если через Ботнический залив провести линию — не прямую, а скорее чуть дугообразную — между городами Або на западном побережье Финляндии и Стокгольмом на шведском, восточном побережье, линия сия как раз пройдет через Аланды. Это не один остров, а несколько больших и малых, которые и составляют Аландский архипелаг.

Самая обширная земля в архипелаге — остров Большой Аланд площадью свыше шести квадратных миль. Только на нем проживает двенадцать тысяч человек. В целом же острова и островки составляют примерно одиннадцать миль в квадрате, но постоянного населения на таком пространстве немного.

Когда-то в средние века Аланды являлись перевалочной базой викингов и стоянкою их судов. Позже архипелаг с его многочисленными бухтами и шхерами облюбовали пираты, появлявшиеся на путях многочисленных купеческих кораблей, шедших по Балтике в разные торговые города на севере Европы.

Ныне на островах стояло шеститысячное шведское войско да еще не менее трех тысяч человек ополченцев. Хоть корил ставших под ружье добровольцев генерал фон Дебельн, но вместе с солдатами регулярной Службы они составляли немалую силу. Рыбаки, мореходы, крестьяне и ремесленники, ставшие под ружье, как ни были они неопытны, все ж защищали теперь собственные дома, свои утлые лодчонки, какую-никакую живность и свою землю. Что же касается регулярного войска, оно отдохнуло после стычек на финском побережье, привело и себя в порядок, и кое-чему в ратном смысле обучило ополченцев.

По разного рода сомнительным людишкам, покинувшим строй, генерал Дебельн не горевал. Напротив, был рад, что избавился от сброда. Зато на их место, вернее на должности унтер-офицеров, он своею волею зачислил всех проживающих на островах лоцманов и судовых шкиперов. А когда от них последовала жалоба королю, Дебельн, не убоявшись монаршего гнева, ответил: «Всемилостивейший король! Пока лежит лед, не нужны никакие лоцманы». И поставил под чересчур Коротким посланием имя, которым, несомненно, гордился: «Георг Карл фон Дебельн».

А как было не гордиться собственным честным именем солдата и своею судьбою, кою сотворил он сам! Происходил он из столь древнего рода, что мог, наверное, потягаться знатностью с первыми вельможами, окружавшими королевский трон. Одним лишь не подходил к ним — был беден. И всем, чего достиг, был обязан собственному характеру — упорному в достижении цели и в лучшем смысле честолюбивому.

Смолоду решив посвятить себя военной службе, он отправился во Францию, где записался добровольцем, чтобы ехать в Северную Америку. Но повернулось так, что оказался в Ост-Индии, затем в Италии, где в рядах французов сражался против суворовских солдат. Там он был тяжело ранен и вернулся капитаном.

Имение, полученное по наследству, оказалось в упадке. Пришлось ставить его на ноги. Но таков уж был у него беспокойный и пытливый норов — до всего дойти своим умом, все сделать собственными руками. Стал выводить элитных коров, и вскоре слава о его стаде разнеслась по всей стране. А вместе с нею — и молва о его чудачестве. Оказалось, что своим коровам он давал имена знакомых знатных дам.

Однако военная карьера манила. И он с легким сердцем вернулся в строй и в казарму, теперь уже у себя, в Швеции. Тут у него, не имевшего ни жены, ни семьи, родным домом стал его Бьернеборгский полк, которым в скором времени он стал командовать. С этим полком и вступил год назад в войну с русскими.

Не нюхавшим пороха с первых же дней подавал пример личной отвагой и презрением к опасности. Тех, кто слишком уж пугался, к примеру, разрывов гранат, спокойно, увещевал:

— Не бойтесь, ребята. Это всего лишь еловые шишки. А кто из вас, с детства знающих лес, терял рассудок, коли шишка невзначай стукнет по голове? Небось сами, когда были ребятней, кидались друг в друга этими лесными снарядами.

Одно появление его в самой гуще драки поднимало дух. Завидев его, солдаты ликовали:

— Там, где с нами Черная Повязка, нам не страшен и сам дьявол!

А вот с теми, кто хитрил, норовил спрятаться за спину товарища, а пуще всего с пьянью и нечистыми на руку, был беспощаден. Не дай Бог дезертиру попасть на глаза, — тут же устроит суд, в котором обвинение вынесет не он, полковник, а товарищи по оружию.

Слыхал: в русской армии имеется офицер, уж очень на него похожий. Нет, не лицом, а как бы общею судьбою и отношением к солдатам. Кульневым назывался тот офицер, к концу войны, как и сам Дебельн, получивший звание генерал-майора.

Вся Финляндия, а за нею и Швеция слыхала: Кульнев — русский рыцарь, коего милосердие к пленным и местным мирным жителям безгранично. Свои же солдаты в нем души не чают, зато к отступникам — суров.

Дебельну особенно интересно было узнать, как Кульнев поступал с нерадивыми воинами, которые, уклоняясь от неприятельских выстрелов, покидали свои места якобы затем, чтобы сходить за патронами. Дабы пресечь сию уловку, Кульнев отрядил особые команды, которые стали доставлять патроны и артиллерийские заряды в цепь. И никто уже под страхом наказания не мог, выбросив патроны из подсумка, будто бы их расстреляв, спрятаться в тылу. Напротив, отныне солдат, защищая свою жизнь, обязан был беречь заряды, стрелять экономно: сбежать с поля боя «за патронами» было уже нельзя.

«Вот с таким встретиться бы не в огне войны, а за стаканом доброго джина», — не раз ловил себя на мысли фон Дебельн. Доходило до него, что Кульнев, самый бедный в мире генерал, как он сам о себе говорил, изрядно образован, собирает с любопытством все, что касается истории и военной науки. И в этом, оказывается, они похожи: у Дебельна превосходная библиотека военных трудов.

Что ж, война не дает возможности повести беседу за дружеским столом, так, может быть, сведет, как и подобает рыцарям, в достойном поединке?

Так думал Дебельн, когда и в самом деле в Або с севера вернулся Кульнев, чтобы предводительствовать авангардом корпуса князя Багратиона.


В начале марта корпус Багратиона занял исходное положение на острове Кумлинг, близ Або. Здесь из тридцати батальонов пехоты, полка гродненских гусар, шести сотен казаков и двадцати орудий были составлены пять маршевых и две резервные колонны. Уже второго марта они сошли на лед. Каждая имела свой маршрут и свою конечную цель — Большой Аланд или же расположенный рядом с ним другой, точно указанный на карте, остров сего архипелага.

На первом отрезке пути авангард был составлен из двух отрядов. Одному из них, вверенному генерал-майору Дмитрию Федоровичу Шепелеву, Багратион приказал выдвинуться к островам Биорко, Лаппо, Астергольм, Вартсала и другим, более мелким, расположенным рядом, удерживать их до подхода главных сил корпуса. Другой отряд, Кульнева, выводил к островам Карпо, Нагу, Сант-Терфен, лежащим далее, к западу, чтобы отрезать шведам путь к отходу.

Первая же встреча Шепелева с неприятелем произошла на острове Бене, сразу же за островом Кумлингом. Казаки сотника Солдатова обнаружили там вражеский пикет из пехоты и кавалерии при двух пушках и, окружив шведов, взяли в плен унтер-офицера и тринадцать рядовых. У казаков же был легко ранен урядник Исаев и убита одна лошадь. Так началось долгожданное движение к Аландам.

Попытка Дебельна удержать натиск русских ни к чему не привела: отменно оснащенная всеми видами оружия, прекрасно защищенная от морозов и ветров семнадцатитысячная армада Багратионовых войск готова была разгромить любые силы, вставшие у нее на пути. Сопротивление Дебельна могло лишь привести к гибели всех войск, что находились под его началом. Единственное, на что он решился, это предложить перемирие. Однако момент был упущен: наступающую армаду уже нельзя было остановить. Да и всякую склонность к переговорам теперь, когда берега Швеции были уже в досягаемости, император Александр Павлович мог расценить как ненужную затею.

Собственно, князь Багратион так и ответил парламентерам, которых к нему прислал Дебельн, и ему, главнокомандующему на Аландах, ничего не осталось, как отдать приказ отходить.

Лик войны всегда ужасен. Даже самое огрубелое, не раз встречавшееся со смертью сердце содрогнется при виде поля сражения, усеянного множеством жертв. Но и спешное отступление огромной массы войск, когда по пятам его неуклонно движется неприятель, — картина, могущая потрясти души.

Такой страшный вид открывался отряду Кульнева, что шел впереди, в двух или трех переходах от главных сил корпуса. То здесь, то там на дорогах встречались остановившиеся сани и повозки с загнанными и замерзшими лошадьми. Иногда на санях были солдаты, тоже окоченевшие и уже отдавшие Богу души. А в населенных пунктах полыхали пожары. То отступающие в панике шведы, круша попадавшиеся на их пути склады, растаскивали все, что могли унести с собою, а здания и даже жилые дома предавали огню. Также горели, чтобы не достались врагу, лафеты пушек, воинская амуниция, поджигались и взрывались запасы артиллерийских зарядов, пороха и патронов.

Кульнев выступил в поход с Кумлинга за три часа до рассвета. Но еще в Або он собрал пять сотен своих казаков и три эскадрона гусар и зачитал им приказ, как всегда четкий и ясный:

— С нами Бог! Я пред вами. Князь Багратион за нами. На марше быть бодру и веселу. Уныние свойственно одним старым бабам. По прибытии на Кумлинг — чарка водки, кашица с мясом, щит и ложе из ельнику. Покойная ночь!

Шли с песнями. И, лишь встретив мрачные следы пожарищ и людских бедствий, примолкали. И ни один не бросился к добыче, к разживе на чужом горе. К тому же знали: мародерства Кульнев не простит.

Сигнальскере оказался последним крупным островом в архипелаге, за которым — и шведские берега.

Неприятельских войск уже не оставалось на островах — они отошли через город Грисслехамн в глубь Швеции. И отступление теперь повсюду было обозначено черными холмиками, припорошенными снегом. То были окоченевшие солдаты Дебельна, которых судьба лишила последней возможности — быть погребенным в родной земле, а не в морской пучине, когда растает на заливе ледовый панцирь и они, непохороненные, уйдут на дно.

На шестой или седьмой день впереди замаячил силуэт кирхи. Город Грисслехамн! Берег Швеции!

— Вот мы и дошли до цели — честь и хвала русскому солдату у шведских берегов! — обернулся в седле к своим спутникам генерал Кульнев.

Однако дозоры донесли: в городе скопление войск, лазареты с больными и обмороженными. Впереди же, у прибрежной линии, за валунами и скалами — цепь стрелков.

На снегу всадник — отличная мишень. Кульнев спешил сотню уральских казаков и приказал им идти в обход и выбить из-за каменьев шведских егерей. Более восьмидесяти неприятельских стрелков сдались после первой же короткой перестрелки, остальные из города выслали парламентеров.

Кульнев написал по-немецки на листке из своей записной книжки: «Любезный генерал фон Дебельн! Я уважаю вашу храбрость в бою и похвальную рассудительность, проявленную вами на Аландах, смыслом которой было — не допустить ненужного кровопролития. Вы, генерал, один из самых достойных противников, с коими меня сводила сия кампания среди хладных финских и шведских скал. Я клянусь не нанести никакого, даже малейшего ущерба ни городу Грисслехамну, ни его жителям, ни оставленным на их попечении больным и увечным шведским воинам. Все они будут пребывать под моей личною защитою и покровительством общего для нас всех Господа Бога…»


Проскакав сотню верст до Стокгольма, фон Дебельн уже входил в королевский замок. Увидев его пред собою, Густав-Адольф принял оскорбленный вид.

— Почему вы, генерал, позволяете входить к своему королю, имея на бедре так небрежно надетую шпагу?

— Виноват, ваше величество, — отвечал генерал. — Однако причина, побудившая меня явиться в королевский замок прямо с театра войны, полагаю, важнее следования форме одежды. Русские уже на шведском берегу, мой король!

Густав-Адольф схватился за спинку, стула, сжав кисть руки так крепко, что побелели суставы.

— И это говорите мне вы, сдавший Аланды? — вскричал король. — Прочь! Прочь от меня. Я сам по примеру Карла Двенадцатого возглавлю свои войска, чтобы сбросить в море русских. Я объявлю войну Франции. Пусть не только император Александр, но сам Наполеон узнает мою силу.

— Поздно, — возразил ему фон Дебельн. — Я сам готов заплакать кровавыми слезами. И каждая капля из моих глаз скажет о том, какую боль я испытываю к моим братьям финнам, которых мы не смогли защитить. Но Господь должен внушить ныне всем нам не месть, а благоразумие.

Теперь бледность залила все лицо Густава-Адольфа, сделав его похожим на маску.

— На что намекаете вы, генерал? — едва сумел вымолвить король. — По-вашему, я должен оставить трон? Знаю, некогда преданные мне офицеры гвардии плетут против меня сети заговора.

— Я — солдат, а не заговорщик, — прямо глядя в глаза своему королю, произнес Дебельн. — Однако в трудный для моей родины момент я поступлю так, как найдут нужным поступить истинные сыны Швеции.

Двое суток Кульнев был хозяином города на шведском берегу, откуда открывался прямой и свободный путь к Стокгольму. Он знал, что еще неделя-другая — и залив вскроется ото льда, и переход всей массы войск окажется невозможным. Так подойдут ли полки, уже занявшие Аланды, или поступит приказ отойти?

Кульнев знал, что он совершил то, что был обязан сделать, выполняя приказ князя Багратиона: первым вступить на землю Швеции. Он это сделал, как всегда, без излишней позы, но поистине свершив невозможное, как, впрочем, и все Багратионово войско.

Но Кульнев не знал тогда, пребывая в городе, им доблестно занятом, о том, что шведский король уже несколько часов как низложен.

А вскоре пришел от князя Багратиона приказ — отходить, в нем были и такие слова: «Подвиг ваш останется незабвенным в летописях времен позднейших к бессмертной славе российского оружия».

Подобные слова, между прочим, спустя несколько дней Багратион вставит и в свою докладную записку на имя главнокомандующего. В записке этой, вновь особо отметив заслуги победителей Грисслехамна, не забудет ни одного человека из вверенного ему корпуса.


«Имею честь представить именные списки об отличившихся господах генералах благоразумными распоряжениями, деятельностью и мужеством, штаб- и обер-офицерах, отменным усердием и точным выполнением предписаний высших начальников быв во всем и повсюду примером своим подчиненным, и нижних чинов храбростию, презрением всех опасностей и перенесением неимоверных трудов споспешествовавших мне в столь короткое время с успехом окончить возложенное на меня поручение. К особому же усердию и попечению отношу всех господ шефов, полковых и батальонных командиров примерное сбережение людей: корпус, мне вверенный, делая форсированные марши большею частию по пространным морским заливам и плесам во время вьюг и метелей, в жестокие морозы, не имел ни одного ознобленного человека как в кавалерии, так и в пехоте и артиллерии. При сем долгом поставляю себе покорнейше просить об исходатайствовании у престола всемилостивейшего государя по делам их должного воздаяния и монаршего воззрения…

Князь Багратион».

Глава двадцатая

Итак, Северная война закончилась. И закончилась таким триумфом, о котором вряд ли могли думать всерьез год назад в войсках и, главным образом, тот, по чьей воле сия война началась, — царь Александр Первый.

Да, кампания затянулась, приходилось повторно наступать в лесных и болотистых местах, где русские полки и дивизии уже однажды прошли с успехом. Но, несмотря на бездарность главнокомандующих, жертвы с русской стороны были самые малые. Достаточно упомянуть, что семнадцатитысячный корпус Багратиона в походе на Аландские острова потерял убитым лишь одного казачьего унтер-офицера, ранеными восемнадцать человек, из которых — один обер-офицер Войска Донского, и чуть более полусотни лошадей погибшими и покалеченными.

И — припомним докладную Багратиона — благодаря примерному сбережению людей, что командир корпуса считал для себя и всех подчиненных ему офицеров первейшею заслугою, не оказалось ни одного пострадавшего от губительных морозов, когда шведы и финны в привычных для них условиях замерзали на дорогах до смерти.

Негромкая, незаметная вроде бы была война, а результаты ее оказались неожиданно потрясающими. Швеция потеряла Финляндию и Аланды, иными словами, треть принадлежавшей ей территории, и недавно еще безраздельное свое господство в Балтийском море.

Обретение власти над соседней Финляндией и дополнительными балтийскими портами враз заставило замолчать тех, кто совсем недавно называл царя приказчиком Наполеона и тешил себя надеждами заменить его на троне тем лицом, которое осуществляло бы, как им казалось, независимую политику России. Угрозы заговора, еще как следует не оформившись, разлетелись в прах. Зато потерял свой трон тот, против кого начал войну император всероссийский.

В Санкт-Петербурге с наслаждением передавали друг другу то, что доходило из Стокгольма и кружным путем из других столиц о последних днях шведского короля.

Говорили: все окружение Густава-Адольфа требовало от него немедленного прекращения войны. Кроме русских, которые были уже в сотне верст от Стокгольма, с юга Швеции угрожали французы. Дальнейшее упрямство короля могло привести лишь к полной оккупации страны. Однако в своем безумии Густав-Адольф был невменяем. Тогда несколько гвардейских офицеров решили с помощью силы низложить зарвавшегося правителя.

Король уже прослышал о заговоре и велел запереть все ворота замка и усилить караулы. Войскам же, находившимся в столице, был отдан приказ немедленно выступить в поход на побережье. Тем не менее около полусотни офицеров пробрались в замок, и один из руководителей заговора, барон Адлеркранц, заявил королю:

— Государь! Первые чины королевства и армии, наиболее уважаемые граждане вашей столицы поручили мне заявить вашему величеству, что настоящее прискорбное положение дел чрезвычайно волнует все население.

Густав-Адольф сразу же понял, к чему идет дело, и закричал в припадке бешенства:

— Изменники! Вас всех ждет виселица!

— Нет, ваше величество, мы не изменники, — хладнокровно возразил барон. — Мы честные шведы, которые хотят спасти и отечество и вас, государь.

Король обнажил шпагу, но барон и стоявшие с ним рядом офицеры обезоружили его. На крики и шум явился дворцовый караул, и в суматохе король выбежал из кабинета, сумев закрыть за собою дверь на ключ. Преследователи навалились на дверь и бросились в погоню за королем, которого настигли уже во дворе.

Через несколько дней арестованный безумец отрекся от короны, а герцог Зюдерманландский был провозглашен королем под именем Карла Тринадцатого.

Вскоре Густав-Адольф развелся с женой и, назвавшись полковником Густавсоном, уже как частное лицо выехал на жительство в Швейцарию.

Одержав громогласную победу в войне, Александр Первый доказал собственную силу и несокрушимость. И первыми, кто это почувствовал и испытал на себе, были мать Мария Федоровна и сестра Екатерина, с именами которых недовольные связывали свои сокровенные надежды на изменения в управлении государством.

Еще осенью прошлого, 1808 года, когда Александр Павлович направился в немецкий город Эрфурт на свидание с французским императором, его, точно малое дитя, которому нужна опека, предостерегали:

— Кровожадный корсиканец готовит вам западню. Он похитит вас и убьет.

Подобными измышлениями императора запугивала мать, пытаясь остановить и положить конец союзу России с Францией. Александр Павлович, напротив, вернулся не просто целым и невредимым, но победителем.

В нем все: превосходный вид, улыбка, чувство собственного достоинства — свидетельствовало, что он не только не попался в Наполеоновы сети, но сам всецело овладел им. Во-первых, он уговорил французского императора сократить непосильную контрибуцию с Пруссии. Во-вторых, по сути дела, отказался участвовать в войне французов против своей былой союзницы Австрии. В-третьих, заручился поддержкою всесильного Талейрана, обратив его в своего тайного агента. И в-четвертых, по своей лукавой манере прямо никогда не говорить ни «да», ни «нет», дал понять своему августейшему союзнику, что при определенных условиях их дружба в принципе может быть укреплена не только государственными, но, пожалуй, и родственными связями.

О чем же таком в Эрфурте вдруг зашла речь?

Став императором Франций, Наполеон в последнее время нередко задумывался о том, кто же будет его наследником? Жена Жозефина, увы, не могла подарить ему сына. Потому и возникла мысль о разводе и о новом браке. Но коли выбирать другую жену, следует на сей раз обратиться к одной из самых могущественных династий мира. Выбор был невелик: Австрия или Россия. Наполеон остановился на последней, самой могущественной в военном отношении империи, с коей так крепко уже он наладил союз.

И предмет возможного брачного союза — сестра русского императора двадцатилетняя великая княжна Екатерина. О ней через ловкого Талейрана Наполеон и завел с русским царем речь.

Французский император помнил, как год назад в Тильзите Александр, отчаявшись подобрать своей сестре достойного жениха, высказал мысль: а не женить ли брата Наполеона, только что пожалованного королем Вестфалии, на его августейшей сестре? В тот раз дальше слов дело не пошло. Ныне же с именем Екатерины связывал свои надежды сам французский император; Александр Павлович изрек: он бы счел сие предложение за счастье, но окончательное решение о браке сестры — за их матерью.

С обворожительною улыбкою, смысл которой не всегда были в состоянии угадать даже близкие ему люди, Александр объявил о предложении французского императора в своей семье. Императрица-мать побледнела и не произнесла ни слова. Екатерина же, не сдержавшись, высказала в сердцах:

— Я скорее пойду замуж за последнего истопника, чем за этого корсиканца. Как же могли вы, ваше величество?..

— Вот и прекрасно, моя радость, моя любимая сестра, — воскликнул брат-император, продолжая улыбкой одарять мама и Катишу. — Тогда не станем терять времени даром и объявим о вашей помолвке с Жоржем. Я надеюсь, у вашего императорского величества не будет на сей счет возражений?

Только теперь к императрице-матери вернулся дар речи.

— Сын мой, вы — государь. И благодаря нашему образу правления — неограниченный повелитель вашего народа и вашей семьи, — произнесла Мария Федоровна. — Вы можете располагать судьбой вашей сестры, даже вашей матери. Как подданная, я бы не произнесла ни слова, если бы вы настаивали на согласии с тем предложением, которое вы привезли из Эрфурта. Но как мать, я бы не смогла молчать о судьбе моей дочери и вашей сестры. Однако, слава Богу, у вас достало и государственной мудрости, и кровной к нам любви, чтобы принять единственно правильное решение. И я согласна с вами: Катиша и Жорж — достойная пара.


Дети и их судьба. Их жизнь и семейное счастье. Какой матери безразлично, как сложится оно, это счастье? И будет ли оно вообще у тех, кого когда-то носила под сердцем? Для нее, бывшей немецкой принцессы, воспитанной в преданности дому, ничего не могло быть священнее собственной семьи. Вернее сказать, ее дочерей и сыновей. Но первые же их браки не обрадовали.

Начать хотя бы с Александра. Чистым ангелом величают нынешнюю императрицу Елизавету Алексеевну, а вот поди ж, вместо супружеских отношений — лед. Страшно признаться, но она ныне — единственная женщина, к которой равнодушно его сердце, готовое растаять при виде любой иной обворожительной дамы.

А у Константина что ж? Пылкая юношеская страсть и тут же, через каких-нибудь год или два — полная неприязнь друг к другу. Сын уезжает на войну к Суворову, его жена Анна — к своим родным в германский город Кобург, чтобы оттуда уже никогда не возвращаться к мужу.

Но то судьба сыновей. Горше планида женская, незавидная доля ее дочерей.

Помнится, еще ее покойная свекровь, великая императрица Екатерина, жаловалась: нелегкой окажется судьба внучек. В письме барону Гримму, одному из своих заграничных корреспондентов, она так и писала о женском потомстве своего сына Павла:

«Дочери все будут плохо выданы замуж, потому что ничего не может быть несчастнее российской великой княжны. Они не сумеют ни к чему примениться: все им будет казаться мелочно, это выйдут существа резкие, крикуньи, охулительницы, красивые, непоследовательные, выше предрассудков, приличий и людской молвы. Конечно, у них будут искатели, но это поведет к бесконечным недоумениям, и хуже всех придется той, которая будет называться Екатериною: самое имя доставит ей больше неприятностей сравнительно с сестрами. При всем том может случиться, что женихов не оберешься. Мне бы хотелось помочь этому, назвавши всех их, хотя бы народилось десяток, именем Марии. Тогда, мне кажется, они будут держать себя прямо, заботиться о своем стане и цвете лица, есть за четверых, благоразумно выбирать книги для чтения, и напоследок из них выйдут отличные гражданки для какой хочешь страны».

Как в воду глядела бабка: сие ведь говорилось еще лет за восемь до сватовства Александры, самой старшей из шести ее августейших внучек.

Одно воспоминание о неудавшейся помолвке дочери со взбалмошным шведским королем Густавом-Адольфом и теперь приводит Марию Федоровну в дрожь. Недаром, видно, Господь наказал шельму, лишив его трона. Однако и Сашенькина жизнь не заладилась — отошла в мир иной, будучи уже замужем за австрийским эрцгерцогом.

Так же не насладилась жизнью вторая дочь — Елена, умерев пять лет назад в самом расцвете молодости.

Теперь тревога за Екатерину. Неужто я тут бабка окажется права, сказав когда-то, что само имя доставят ей больше неприятностей сравнительно с сестрами? Но — тьфу, тьфу, — куда уж больше?

Тем не менее выбор женихов не заладился с самого начала. Материнское сердце указало, казалось бы, достойный выбор — императора Австрии. Да запротивился император российский, ее родной сын. Дальше уж пошли сплошные карикатуры, а не суженые — принц Леопольд Кобургский и Баварский наследный принц Вильгельм. Оба заики. Вот уж угодил князь Куракин, коему она, Мария Федоровна, после неудачи с императором Францем отписала в Тильзит: непременно продолжать поиск!

Тогда-то, в Тильзите, впервые и случилась попытка связать имя Екатерины с фамилиею Бонапартов. Нет, не с самим корсиканским чудовищем, а с его младшим братом Жеромом. И кто же высказал первым сию затею? Страшно и вспомнить: опять же ее сын, император. Да оказалось, младший Бонапарт, сей непутевый отпрыск корсиканского семени, чуть ли не мальчишкою обвенчался с одною американкою и заимел от нее сына.

Слава Богу, что старший Бонапарт, не питая уважения к своему непутевому младшему братцу, не одобрил предложения Александра.

А может, тогда уже он, сей изверг рода человеческого, решил приберечь русскую великую княжну Екатерину для брака с собственною персоной? Вот же теперь о том прямо сказал через свое доверенное лицо российскому императору!

«Господи, слава тебе, что пронесло, что не дал ты совершиться невозможному, — перекрестилась на образа Мария Федоровна. — И главное, избавил меня, российскую императрицу, от непереносимого стыда — породниться с чудовищным Минотавром!

Но нет, следует спешить с обручением. Мой племянник Георг Гольштейн-Ольденбургский — достойная партия. И Катиша к нему привыкла, должно, уже с самого детства, как они любят вместе читать Шиллера!

Чего же еще ждать? Как говорится по-русски, от добра добра не ищут. А то ведь есть еще и другая поговорка: не попала бы шлея под хвост. От моей дочери всего можно ожидать: так она строптива и упряма. Теперь у нее на словах снова Багратион. Ничего не скажу дурного о князе Петре Ивановиче. Но он — и Катиша! Мыслимо ли сие?

А ведь коли не брак, то иное что промеж них, не дай Бог, приключится. С ней, моей дочерью, в честь бабки Екатериною названной, всякое может статься».


С театра войны князь Багратион возвратился в новом уже чине — генерала от инфантерии, как было отмечено в царском указе, «за оказанные отличия во всю кампанию».

Такие же звания были пожалованы Барклаю-де-Толли и графу Каменскому второму, сыну фельдмаршала, заменившему Шувалова на посту командующего корпусом, направлявшимся в Швецию в обход Ботнического залива.

Генералы родов войск — инфантерии, то есть пехоты, и кавалерии — считались в России так называемыми полными генералами. И если сравнивать их с французскими коллегами — соответствовали Наполеоновым маршалам.

При императоре Франции генералы разделялись на два класса: на бригадных, что равнялись нашим генерал-майорам, и дивизионных, соответствующих генерал-лейтенантам. Во главе же корпусов стояли маршалы, выше которых никого не было по званию. Ибо верховным главнокомандующим считался сам император Наполеон, впрочем никогда сам формально не обладавший маршальским жезлом.

Однако российская военная табель о рангах вслед за полными генералами предусматривала еще фельдмаршальский чин и звание генералиссимуса. Но оба звания, скорее, воспринимались как почетные.

Гатчина и Павловск, где Петр Иванович вновь обязан был занять свое место летнего коменданта, в сей приезд его уже не притягивали так желанно и сладостно, как в предыдущие годы. И он понял, почему это случилось, лишь только вышел в Гатчине из экипажа: места эти опустели, лишившись главной для него притягательности — великой княжны Екатерины Павловны.

Сразу же после обручения она и ее супруг Георг Ольденбургский отправились в Москву, остановившись на короткое время в Твери. Это было свадебное путешествие, но в то же время и сугубо деловая поездка, касающаяся нового назначения, что получил молодой супруг.

В качестве свадебного подарка от российского императора. Принц Георг Ольденбургский был назначен главноуправляющим путями сообщения всей России, а также генерал-губернатором Тверской, Новгородской и Ярославской губерний с местом пребывания в городе Твери.

Когда-то, в бытность Екатерины Великой, в Твери, на берегу реки Тьмаки, между теперешней Миллионной улицею и набережною Волги, был сооружен путевой царский дворец. Ныне он переходил во владение молодой великокняжеской четы. Однако, как и полагается всяким новым владельцам, дворец решили тут же переделать и благоустроить обширный при нем парк.

Денег великая княгиня решила не жалеть: в качестве приданого от брата-императора она получила более двух миллионов рублей и, главное, наконец-то обрела возможность проявить на деле свой великолепный художественный вкус.

Жаль, очень жаль, что мы так нерадивы и не особенно ценим то, в чем были сильны многие наши предшественники. А ведь те, кто знал близко великую княгиню Екатерину Павловну, утверждали: не будь она дочерью императора, непременно стала бы выдающейся художницею.

И вот места, где некогда царил ее гений, теперь в глазах Багратиона потеряли свою притягательную силу и даже привлекательность.

Однако на что он мог рассчитывать, на что надеяться? Их чувствам не дано было расцвесть.

Они, эти чувства, словно какой-нибудь яркий полевой цветок, невесть откуда занесенный в поле, как в одночасье вспыхнет всею прелестью своих красок, так внезапно отцветет и, поникнув, увянет.

И все же — теперь он это особенно почувствовал остро — сие означало для него огромную и невосполнимую утрату.

Нет, он, должно быть, не мыслил великую княжну рядом с собою, не представлял ее спутницею своей жизни. Ему было бы довольно и того, чтобы знать: она помнит о нем, он всегда в ее сердце, как и она, озарение и свет его жизни, — в его мечтах, в его душе.

Но разве может длиться такое, если жизнь — это постоянное движение и судьба человеческая обязательно должна когда-нибудь обрести свой обетованный берег?

Отныне она сие пристанище обрела. Навсегда. И — без него. К чему же теперь печалиться в том, что ему уже не сыщется даже маленького уголка в ее сердце?

Между тем, как всякая деятельная натура, он не позволил потратить время не то чтобы на уныние, но даже на пустую праздность. Полк его уже прибыл из Санкт-Петербурга в окрестности Павловска и разбил летний лагерь. И размеренная воинская жизнь, как и всегда, целиком и полностью поглотила Багратиона.

Впрочем, не только обязанности шефа полка и коменданта Павловска стали его заботою. Пришла пора взяться за дело, которое он давно уже замыслил, но до которого так и не могли дойти руки. Речь шла о собственном дачном домике, что он решил возвести в Павловске.

Еще в прошлом году, приезжая в отпуск, Багратион приобрел участок между Парадным полем и Белой Березой — чудесный уголок павловского парка. Здесь яркие лесные поляны сменялись тенистыми рощами, что придавало участку на редкость живописный вид.

Землю уступил князь Куракин. Не Александр Борисович, а его младший брат Алексей, министр внутренних Дел. Если о старшем Куракине говорилось как о никчемном, в сущности, дипломате, но падком на почести и богатство царедворце, то у меньшего находили определенные качества государственного человека. Правда, и он, прибавляли, крадет без всякого стыда, и уж коли что близко лежит, того не упустит.

Случилось, что Алексей Борисович тогда только возвратился из Вены, и, разумеется, разговор с ним Петр Иванович сразу начал с расспросов о своей жене.

— Ах, как милая Екатерина Павловна скучает по России! — вздохнул министр. — Когда княгиня узнала, что мне пора возвращаться домой, она, любезный Петр Иванович, чуть ли не разрыдалась у меня на груди. «Будете в Павловске, поклонитесь от меня родным березам» — так, между прочим, и сказала. А я что ж — и сам любуюсь ими, видите, как бы наспех — от одного короткого наезда до другого. Вот и надумал продать свой участок с домишком, что, видите, пришел в негодность — пригляду за ним ведь нет. Но дал себе зарок: Чтобы новому хозяину он стал в радость. Вот как бы так: возвратится когда-нибудь княгиня Екатерина Павловна из своей заграницы, а березки — вон они, пред ее прелестными глазами.

— Так вы, Алексей Борисович, находите… — начал Багратион, но так и не докончил своего вопроса, поскольку его упредил собеседник.

— Сомнений никаких нет, дорогой Петр Иванович, в том, что здоровье княгини идет на поправку. А сие означает окончание затянувшейся вашей разлуки. Так что…

Теперь перебил Багратион:

— Что ж, по рукам. Коли ищете покупателя, участок у вас приобрету я.

Так и закончился тогда отпуск по болезни: все деньги, полученные от государя, ушли на покупку. Нынче же выдалась возможность непременно на месте старого начать постройку нового дома. И деньги появились: государь распорядился выдать кредит в размере девяти тысяч рублей. И подрядчик определился — им оказался расторопный ярославский купец Андрей Полевин, ходок по строительной части. Первоначальный же чертеж будущего дома Петр Иванович изобразил на бумаге сам, а затем нанял архитекторов сделать расчеты.

Все уже сладилось и, главное, затянуло самого заказчика с головою в строительную страду. Да в самый разгар дела, когда уж и лес и кирпич были закуплены, объявился в Павловске такой вертлявый и юркий молодой господин, представившийся поверенным княгини Багратион.

Начал без околичностей и предисловий, а сразу взяв быка за рога:

— Любезный князь, княгиня, ваша супруга, уполномочила меня обратиться к вам с этой вот доверенностью.

Взгляд Багратиона пробежал по строчкам, и разум отказался сразу понять суть. Какие он обязан немедленно заплатить долги и кому? Лишь спустя минуту дошло: ее, ее долги венским и неапольским кредиторам.

— Однако графиня Литта, ее мать… — возразил Багратион. — Насколько мне известно по прошлогодней встрече с ее сиятельством, именно она уполномочена распоряжаться всем достоянием княгини в России.

— Графиня Литта, ваше сиятельство, как бы сие поделикатнее объяснить, — вкрадчиво заметил господин, — изволили произвести с княгинею, вашею супругою, раздел имущества. Так что ее — это ее. И с какой стати, дала мне понять графиня Литта, она обязана покрывать, простите, мотовство дочери.

— Но позвольте, — вырвалось у Багратиона, — к имуществу княгини я вовсе не имею никакого касательства! Может быть, она меня решила сделать распорядителем ее части наследства? Вы привезли на сей счет от нее какую-либо бумагу?

— Никак нет, ваше сиятельство, — ответствовал посланец княгини. — Мне неизвестны намерения вашей жены по поводу ее здешнего имущества и денежных сумм, имеющихся в петербургских банках. Ее сиятельство княгиня адресовала меня прямо к вам. Она, простите, так и выразилась: сообщите моему супругу, что только от него зависит мое здешнее благополучие.

Постройка дачи грозила остановиться: отложенная на нее сумма упорхнула в Вену. Да и как он мог поступить иначе? Однако раздел с матерью его насторожил. Кто же теперь сделается ее, княгини, распорядителем? Ну конечно же она забыла по своей привычной рассеянности выслать доверенность на его имя! Сей молодой господин объяснит ей положение дел, и бумага тотчас придет. А пока с постройкою придется повременить. Это как с отступлением: предприятие не из приятных, но надо уметь переждать, когда того требуют обстоятельства.

Только Полевин не захотел пережидать.

— Тут вот какое дело, ваше сиятельство, — произнес он, комкая в руках картуз. — Не ведаю, как у вас, генералов, но у нас, людей, привыкших считать копейку, прекратить страду — значится потерять свой интерес.

— Так я заплачу неустойку, — пояснил Багратион. — Вот только получу еще мне причитающееся из казны…

— Прошу прощения. Ваше сиятельство не так изволили меня понять, — покраснел Полевин. — Не нужна нам неустойка. Я за то, чтобы, значится, постройки не прекращать. А что касается денег… Так разве же я не поверю вашему сиятельству в долг?

Споро стал расти дом на зеленой, залитой солнцем лужайке. И однажды пришел на площадку Багратион и обрадованно улыбнулся: до чего же красив терем!

А через несколько дней этим исконно русским словом назвала его новую дачу и только что возвратившаяся из своего путешествия великая княгиня Екатерина Павловна.

Ждал: со дня на день молодые обещались возвратиться из Твери. Пришла сначала от них эстафета с известием, а следом — и молодожены.

Со всеми к экипажу не вышел. Спустился в аллею, когда вечером она с мужем после прогулки оказалась в беседке.

Как оживилась она, увидав его! И когда протянула ему руку, он, припав к ней губами, почувствовал, как она взволновалась.

Муж был рядом — какой-то весь невзрачный, болезненный, лицо в прыщах. Петр Иванович с достоинством ему поклонился, высказав слова, приличествующие для официального представления.

Но следовало высказать и поздравления. Принц Георг принял сии слова с внезапно возникшей, как у ребенка, улыбкою. Екатерина Павловна поблагодарила и, не сдержавшись, искренно произнесла:

— Как я рада, князь, видеть вас снова! Каждый ваш приезд — это ведь не возвращение из свадебного вояжа, как теперь у нас с Жоржем. У вас — это всегда избавление от ужасов, а может быть, всякий раз — и от неминуемой смерти. Впрочем, надо ли в такой день о мрачном?

— Она мило улыбнулась и пригласила его сесть подле себя.

— Мне сказали, что вот там, на лужайке, вы строитесь, князь Петр Иванович? Мы с Жоржем специально направились к той поляне, чтобы увидеть ваш терем. Представьте, по-иному я его не могу назвать: так мил этот домик, точно вышел из русской сказки. И я сразу подумала: в облике дачи — идея милого Петра Ивановича. Я права?

И тут же она с радостью сообщила, сколько сама придумала для перестройки дворца в Твери.

— Прямо теперь беру с вас слово, любезный князь: обещайте быть моим… нашим гостем сразу же, как мы переедем в Тверь в конце лета. Мой дворец в Твери станет Меккой для самых близких мне по духу лиц. И знаете, кто обещал посетить меня? Николай Михайлович Карамзин. Представьте, что задумал Николай Михайлович — написать, историю государства Российского! Какой же он умница. С ним меня свел в Москве граф Ростопчин. Так что вы, князь, и Карамзин — уже двое моих будущих самых главных гостей. Двое самых честных, самых искренних и славных сынов России.

— Ах, вот где укрылись наши молодые! — раздался голос императора, и он со своею обворожительною улыбкою на губах появился в беседке. Но вдруг что-то дрогнуло в его лице, и Александр Павлович произнес:

— Однако у вас с князем Багратионом серьезный разговор?

— О нет, ваше величество, — ответила великая княгиня. — Мы с Жоржем пригласили любезного князя навестить нас в Твери, как только закончится перестройка нашего дома.

Улыбка вновь появилась на кончиках губ Александра Павловича, но при этом его небесно-голубые глаза остались холодными.

— О да, конечно, милая сестра, — согласился царь. — У вас должен быть там настоящий праздник и много гостей. Однако боюсь, что князь Петр Иванович вряд ли, как любой истинный военный человек, может твердо кого бы то ни было обязывать даже в самом недалеком будущем. А вдруг — новая война? Не так ли, князь? — повернул император все еще продолжающее улыбаться лицо в сторону Багратиона.

Вряд ли кто другой, кроме Александра Павловича, обладал такой удивительной способностью скрывать истинную свою натуру. Увидев сегодня Багратиона в обществе сестры, он весь как бы заледенел.

«Что же он, разве не понимает, что Катиша уже замужем? И вообще, что это за связь, о которой мне чуть ли не прожужжали все уши? Нет, нет, этому следует сразу же положить конец! Не хватало, чтобы Багратион стал другом тверского двора.

Да и что он вообразил в самом деле и кого выбрал для излияния своих чувств? Смешно и немыслимо даже вообразить — мою сестру, ту, которую я люблю всем сердцем.

Да, именно так! Я люблю ее, Катишу, до сумасшествия, до безумия, как маньяк! И конечно же сильнее, чем это может делать брат по отношению к сестре. Но я умею, как никто, держать себя в руках и скрывать от других свои чувства. Принц Жорж — не в счет. Он — законный муж. Однако других, кому Катиша позволит отдать свое сердце, я рядом с нею не потерплю!»

Платоническая влюбленность. Так в недалеком будущем исследователи жизни императора Александра Первого определят его слабость к женскому полу. Он страстно, не помня себя от счастья, влюблялся в каждую очаровательную женщину, подчас именно платонически. Так, вероятнее всего, он воспылал страстью и по отношению к родной сестре.

Придет время, и через каких-нибудь лет шесть в Вене увидев на балу княгиню Багратион, он совершенно потеряет голову. Однако в пору Венского конгресса он встретит немало красавиц, которых пожелает поместить в своем любвеобильном сердце.

Теперь же царь полагал, что нет и не может быть для него существа дороже, чем его родная сестра.

Тринадцатого июля 1809 года он с облегчением подписал рескрипт, адресованный генералу от инфантерии князю Багратиону, в коем значилось: «Признавая нужным нахождение ваше в Молдавской армии, повелеваю вам по получении сего отправиться к оной и явиться там к главнокомандующему генерал-фельдмаршалу князю Прозоровскому, от коего и имеете ожидать дальнейшего вам назначения».

Однако права народная примета: беда с бедою всегда ходят под руку. Правда, ни указ императора, ни сообщение, что Багратион прочитал случайно в «Санкт-Петербургских ведомостях», он ни в коей мере бедою не счел. Но — все же…

Сообщение же газеты было таким: «Действительный тайный советник, министр внутренних дел князь Алексей Борисович Куракин объявляет, что генеральша княгиня Екатерина Павловна Багратион, урожденная графиня Скавронская, по случаю пребывания ее вне государства, предоставила ему управление и распоряжение всем ее имением и всеми делами, по поводу чего все прежде данные от нее на управление доверенности уничтожила, посему все те, кои имеют какие-либо требования или дела по имению ее, княгини Багратион, равно и те, которым она состоит должною, благоволят относиться к нему, князю Куракину, от последней публикации в продолжение времени, к явке законом постановленного».

Глава двадцать первая

Все самые громкие баталии, в которых когда-то принимал участие князь Прозоровский, давно уже канули в Лету, как безвозвратно ушли в мир иной отцы тех немеркнущих побед — Потемкин, Румянцев, Суворов. Подчас Александра Александровича в силу расстроенного здоровья даже посещали сомнения: а были ли на самом деле те достославные, ратные свершения и имел ли он сам к ним какое-либо прикосновение?

Лишь ночами вопросы сии выглядели зряшными и никчемными. Адская боль от бедра до самой ступни пронизывала ногу, и старый фельдмаршал мгновенно вспоминал: то след тяжелого ранения, полученного в Семилетней войне под Гросс-Егерсдорфом. Не мог пошевелить рукою — сразу возникала Польша, и он, тогда уже полковник, лежит, обливаясь кровью, на краю топкого болота. А то вовсе не подняться, не выпрямить спину — гуляют где-то рядом с позвоночником железные осколки, впившиеся в тело в знойной крымской степи.

Как бы ни тянулись мучительные, подчас без сна, ночные часы, а всех ранений с контузиями было не перечесть. А значит, и всех битв, что отмечены этими увечьями. Но были и такие сражения, что, не оставляя вовсе на теле никаких рубцов, откладывались страдальческими отметинами на сердце.

Последняя такая душевная рана — страшеннейший конфуз под Браиловом. Который уж год пошел, как он принял Молдавскую армию, и она, согласно вероломному вступлению в войну Оттоманской Порты, стала действующею. Завязывались схватки с турками по-над Дунаем, готовился перейти реку, чтобы очистить от войск визиря всю Молдавию с Валахией, а там и освободить от турецкого ига Болгарию с Сербией. Однако настоящею войною, а главное, обещанным победным наступлением так и не пахло. А что поделаешь, если и по комнатам сам передвигался с большим трудом, а чтобы сесть на лошадь — то уж вовсе забыл, как сие делается.

Упросил царя прислать какого-нибудь генерала в помощь. Хотя бы Кутузова. «Буду употреблять его вместо себя. Он почти мой ученик».

Совсем недавно были они соседями по службе: Михаил Илларионович значился военным губернатором в Киеве, Прозоровский начальствовал над милицейскими войсками в Умани. Славное, тишайшее было житье у командующего пограничниками-поселенцами, да вот соблазнился тем, что, вверяя Молдавскую армию, император производил его в вожделенное для каждого генерала фельдмаршальское звание.

Поручив Кутузову начальство над главным корпусом, семидесятисемилетний фельдмаршал полагал, что, не сдавая формально пост главнокомандующего, он тем не менее вовсе освободит себя ото всех обязанностей. Однако, скучая без дела, он нет-нет да вмешивался в распоряжения своего нового помощника.

Кутузов и сам был в летах уже немалых. Да недавнее сибаритское житье в Киеве давало знать — управление армией не налаживалось, а еще более расстраивалось. А когда решились все же начать наступление и осадить Браилов, тут и случился конфуз, что обернулся острою душевною скорбью. Три тысячи солдат напрасно было потеряно в сем предприятии, а главное — утрачена надежда на победоносное продвижение вперед, на котором настаивал царь.

Фельдмаршал переживал поражение как глубочайшую трагедию. Он рыдал, кидался на колени пред образами, рвал на себе остатки седых косм.

Михаил Илларионович, напротив, философски отнесся к неудаче.

— Я проиграл Аустерлицкое сражение, решавшее участь Европы, да и то не отчаивался, — пытался он успокоить своего начальника.

«Нет, Кутузов мне не помощь, а помеха», — решил про себя фельдмаршал и упросил императора отозвать недавнего сотоварища.

Император ответил в том духе, что решить судьбу Кутузова предоставляет ему, главнокомандующему. Коли не справился-де с командованием главного корпуса, вы, любезнейший Александр Александрович, вправе передвинуть сего военачальника в тыл, поручив ему не боевой, а резервный корпус. А будет ваше желание вовсе избавиться от незадачливого, на ваш взгляд, помощника, к письму своему прилагаю подписанный мною указ о назначении Кутузова в должности военного губернатора литовского. В вашей воле, мол, выбрать приемлемое решение: и на то и на другое я даю свое монаршее согласие.

«Хитер, — отметил про себя Прозоровский, думая о поступке царя. — Как всегда, умывает руки. Ну да мне-то что? Вручу Михаилу Илларионычу императорский рескрипт и поздравлю с монаршею милостью и новым назначением в Вильну. Себя же избавлю и от соперника и от стратега, коий, не дай Бог, устроил бы мне здесь второй Аустерлиц, сиречь — полный разгром моего войска. А вот товарища, на которого я смог бы возложить дела в видах расстроенного на государевой службе здоровья, его величество прислать непременно обязан. Однако направить такого, чтобы был скромен и в соперничестве не проявлялся».

Лишь в ночной беспокойной дреме могло пригрезиться то, что вскоре произошло: не кого-нибудь послушного и уважительного, а самого беспокойного и известнейшего, пожалуй, во всей империи генерала князя Багратиона откомандировал к нему на сей раз Александр Павлович!

Духота в мазанке стояла дикая. Пот со лба катился градом, так что фельдмаршал не выпускал из рук полотенца, которое впору было выжимать, как мокрую тряпку. В горле — точно провели наждаком: такая шершавость и сухость. Но пить много — Боже упаси: вода сразу ударяет в ноги, и они делаются тумбами, кои никак не передвинуть.

С трудом, поддерживаемый адъютантом, встал, едва доложили о прибывшем. Багратион — подтянутый, легкий — отсалютовал по всем требованиям воинского артикула, точно оказался не в удушливой знойной степи, а на дворцовом вахтпараде под пристальным императорским оком.

Мгновенно прошиб пот, когда снял восковые печати с царского пакета. Да пот не обычный по жаре — теплый и липкий, а как случается при испуге — холодный, знобящий.

Строчки письма запрыгали пред глазами: «…для вашего же излечения… временно… оставляя за вами должность главнокомандующего…»

«Это же как — сдать ему, Багратиону, армию? Вон и второй пакет рядом на столе. Видно, с указом на сей счет. Но нет, конверт я даже и не подумаю открывать! Сказано же в письме: «на ваше усмотрение». Вот и поступлю в соответствии с волею вашего императорского величества, а лучше сказать — по собственному усмотрению».

И, промокнув лоб свежим полотенцем, услужливо предложенным адъютантом, довершил про себя собственные мысли:

«Ангельский характер у нашего государя — никого не желает обидеть. Мягко стелет. Но жестко случается при том спать. Вот и меня, бедного, загнал в угол — не приказывает, не грозится, а как бы по-товарищески увещевает. Я-де не снимаю вас с командования, а токмо о здравии вашем пекусь. Ну а вы, любезнейший, сами решайте, с достоинством вам уходить или, допустив другие непоправимые конфузы, быть снятым с позором… Нет уж, ваше величество, не поддамся на вашу, простите, уловку. Есть еще порох! А сего претендента я определю на такое место, чтобы польза от него происходила наивысшая, а коль случится виктория, лавры ее обошли бы стороною сего и так заласканного славою военачальника».

Приказ по армии фельдмаршал подписал следующий: «Я определяю генерала от инфантерии князя Багратиона начальником главного корпуса армии и предписываю генерал-лейтенанту Эссену Третьему состоять в команде его, а ему, генералу от инфантерии князю Багратиону, находиться на гауптквартире в рассуждении старости моих лет, а теперь и слабости моего здоровья, от которых я движимого исполнения делать не в состоянии и могу употребить его в надобных случаях для осмотров и прочее…»

По существу, сие было как бы передача армии. Багратиону вменялось находиться в главной квартире и исполнять все обязанности главнокомандующего, включая смотры войск. Но, кроме этого, ему особо вверялось командование главным корпусом и одновременно налагались обязанности и начальника корпуса резервного. То есть тылового, поскольку им формально командовал генерал-лейтенант Эссен третий, теперь переходивший под начало Багратиона.

Один во всех лицах! Так кто же он на самом деле? А это как посмотрит фельдмаршал, когда придется спросить за какую-либо неудачу. Случится туго — послать Багратиона в переднюю линию, где место главного корпуса. А запахнет успехом — тотчас спровадить в тыл: что там у вас, генерал, в резервном корпусе, во всем ли порядок?

Июль месяц был уже на исходе. До сих пор на настоятельные требования царя перейти Дунай и развить решительное наступление в направлении Болгарии князь Прозоровский отвечал: готовим переправу, ждем, когда высохнут дороги. Ныне и переправа оказалась наведенной, и солнце превратило еще недавние топи от разлива реки в твердый наст, по которому во все стороны скачи верхом и тащи за собою многопудовые пушки. Для верности главнокомандующий приказал выслать на противоположный дунайский берег эскадрон кавалерии, чтобы примять там высокий тростник, мешавший переправе.

И вот войска зашевелились. Армия снялась со стоянки и устремилась через Дунай. Каждому нашлось дело. Впереди всех — казаки Платова, за ним пехота Милорадовича, в подкрепу — полки, переданные Ланжерону. Одному Багратиону следовало отправляться прочь от передовой линии, в глубокий тыл, выполняя отнюдь не спешное и в высшей степени какое-то надуманное указание главнокомандующего.

Фельдмаршал князь Прозоровский оказался с передовыми частями уже на том, вражеском, берегу, супротив турецкой крепости Мачин. Но последние силы Александра Александровича были уже на исходе. Далее даже в коляске он ехать не мог, и на третьи сутки его настигла смерть.

Узнав о происшедшем, Багратион возвратился в Голац, где продолжала находиться главная квартира. И как генерал, старший по званию, принял командование армией. Тут же, разбирая бумаги фельдмаршала в поисках плана кампании, Петр Иванович обнаружил царский пакет. Он сам привез этот пакет вкупе с другим, личным письмом императора. Письмо тогда Прозоровский прочел, а вот пакет не вскрыл. Почему же?

Сломав печати, Багратион обнаружил монарший указ о назначении его главнокомандующим Молдавской армией взамен направляющегося на лечение в пределы России фельдмаршала князя Прозоровского. Увы, не пожелал старый воин расстаться с высокою должностью — и расстался с жизнью…

Делать было нечего — приходилось принимать главное командование на марше, хотя Багратион уже буквально за несколько дней успел узнать о плачевном состоянии войск. В полках не хватало обмундирования, фуража и продовольствия, среди солдат было немало больных.

Думал ли предыдущий главнокомандующий о чем-либо важном наперед? Оказалось, нисколько. Плана кампании не существовало ни в законченном виде, ни даже в набросках. Распоряжений о магазинах для снабжения армии, уже оказавшейся на другом берегу Дуная, — никаких. Да и собственную судьбу не сумел по-разумному расчесть сей воитель — мог еще прожить, коли думал бы не о корысти, а лишь о пользе отечества. Да только как не умел беспокоиться о солдате, так бездумно, лишь в рассуждении чиновного престижа, проворонил и собственную жизнь.

Что же теперь досталось ему, Багратиону? В памяти возникли слова государя, которые он произнес, — направляя его в Молдавию:

— Я ожидаю и надеюсь в скором времени получить от вас донесение из-за Дуная.

Взор Александра Павловича был ласков, но при этом, как в большинстве случаев, непроницаемо-загадочен. Хотелось возразить: «Ваше величество, направлять донесения на высочайшее имя — обязанность главнокомандующего. Я же, согласно вашему рескрипту, командируюсь лишь в распоряжение фельдмаршала, коему вами вверена Молдавская армия и от коего зависит моя дальнейшая участь».

Однако ласковая улыбка, не сходившая с губ государя, помешала произнести вслух уже заготовленные слова. Тем более что Александр Павлович, откланявшись, еще раз повторил:

— У меня все надежды на вас, князь Петр Иванович. Так что с Богом!

И вот теперь то напутствие, что прозвучало из уст царя, — в его указе: «Я ожидаю ваших донесений из-за Дуная». И дата: «Тридцатого дня месяца июля…» Выходит, царь рассчитывал на благоразумие старого фельдмаршала, надеялся, что тот добровольно уйдет в отставку и вручит новому командующему уже заранее заготовленный императорский указ. Но даже царь — только предполагает, а располагает людскими замыслами и судьбами Бог…

По всем полкам и батальонам мгновенно распространилась радостная весть: герой и краса всех российских войск князь Багратион — отныне главнокомандующий!

Генерал-лейтенант Милорадович протянул руку:

— Почту за честь, князь, быть под вашим началом. Еще с Италии зародилась наша боевая дружба. Хотя, признаться, не обходилось и без соперничества.

— У нас с вами, Михаил Андреевич, один крестный отец — Суворов, — ответил Багратион. — Сию дружбу, рожденную под его благословенной сенью, он и завещал нам обоим беречь, как честь собственную.

«Ты же, князь, первый меня обскакал, — пронеслось в голове Милорадовича. — Вон только прибыл на молдавский театр — а уже главнокомандующий! И полного генерала ранее меня получил. Я же — старее тебя по чину: ты еще в полковниках ходил, когда я заслужил первый генеральский чин. Кому ж, как не мне, а то, скажем, генерал-лейтенанту Ланжерону, командовать Молдавскою армией? Ты — со стороны. Мы же здесь против турок не один год воюем. Ну ладно, бойкость и прыткость, особливо отмеченные при дворе еще покойным императором Павлом, тебе, князь Петр, еще отрыгнутся. Не знаю, как Ланжерон, а я под тобою долго ходить не собираюсь».

Что-то запало в душу Петра Ивановича, когда он усмотрел, как внезапно потух живой огонек в глазах давнего друга-соперника. «Знаю, самолюбив он, — сказал себе князь. — Но не до такой же степени, чтобы самолюбие сие явилось противником общего блага?»

— Обещаю, Михаил Андреевич, после первого же дела ходатайствовать о вас пред государем, — произнес вслух Багратион. — Ваша редчайшая храбрость всегда была и, надеюсь, будет и впредь выше всяких громких похвал.


Марш Молдавской армии, заданный ей новым главнокомандующим, явился неожиданностью для многих командиров корпусов, полков и батальонов. Войска двигались так стремительно, что не встречали на своем пути сколько-нибудь серьезного сопротивления — янычары визиря спешно отступали. И только единственными очагами сопротивления оказывались крепости — Мачин, Гирсов, Кюстенджи, Силистрия.

Гарнизон Мачина сдался без боя — более трехсот янычар попали в плен, захвачено тринадцать орудий. Корпус Маркова и казаки Платова следом вошли в Гирсов, а затем обложили Кюстенджи.

Багратион, бывший в корпусе Маркова, потребовал через парламентера безоговорочной капитуляции. В ответ — выстрелы со стен цитадели. Тогда главнокомандующий приказал подтянуть тяжелые орудия и открыть огонь. Над бастионом показался белый флаг: сдаемся! Однако турки поставили условие: не хотим в плен, дайте нам возможность уйти в Варну. В ответ требование Багратиона: сложите оружие и ступайте на все четыре стороны, но поклянитесь на Коране, что более не станете воевать против русских.

Громогласная победа ожидала армию Багратиона под Рассеватом, где находились главные силы турок. Здесь казаки Платова и пехота Милорадовича поистине проявили удивительную храбрость. Нещадное в сих местах солнце, голая степь, за которой непроходимые болота, и вдруг — горы… Такие препятствия, когда нечем дышать от зноя, казались непреодолимыми. Но русские воины все одолели и взяли Рассеват.

В донесении императору Багратион сообщил: потери противника — четыре тысячи убитыми, шестьсот плененных. Кроме того, взято семь тяжелых орудий и три знамени. У нас же убитых тридцать человек и сто девять раненых. Все, кто оказался смельчаком, кто сам шел в бой и вел за собою воинство, были перечислены поименно. И первыми среди героев в донесении стояли имена Милорадовича и Платова. Их обоих, по ходатайству Багратиона, государь произвел в полные генералы. Сам главнокомандующий был удостоен высшей награды Российской империи — ордена Святого Андрея Первозванного. Нижним чинам от имени государя было даровано по одному серебряному рублю.


Совсем недавно перед глазами Багратиона расстилалась белая гладь Балтийского моря. Куда ни бросишь взгляд — ни деревца, ни кустика, ни травинки. Лишь мертвое ледяное пространство, припорошенное снегом. И пронизывающий до костей мороз с ветром, берущим разбег на открытом со всех сторон пространстве в сотни и сотни верст.

Здесь — тоже ни деревца, ни кустика. И такое же, на много верст, безлюдье. Только прокаленная и твердая как камень земля дышит не хладом, а зноем. И так же дыхание воздуха отнимает у человека все его силы, от зноя во рту не хватает слюны. В степи же редко где встретишь воду. Оттого и не растет здесь, под, казалось бы, благодатным солнцем, ничего, кроме молочая и колючек, которыми пробавляются редкие стада овец.

Лишь изредка, после утомительного похода, когда вся спина станет липкой от пота и на губах уже выступит горькая соль, глаз человека увидит среди зноя и духоты редкий островок людского быта. То — бедные хутора, состоящие из глинобитных мазанок и камышовых загонов для скота. Изредка встретишь и сады, и даже виноградники. В воздухе дразняще запахнет жареной бараниною, вкусными плациндами — тонко раскатанными лепешками, что выпекают в здешних местах местные жители.

Кого они напоминают Багратиону? Знакомых с детства кавказцев? Может быть, чеченцев или грузин, может быть, армян, осетин и лезгин? Но скорее всего, почему-то итальянцев.

Впрочем, каждый народ — на свой манер, каждое людское племя — с особинкою, только ему и присущею. И они, молдаване и валахцы, — особенные по-своему. Вон медленно шествует по улице старик с длинными черными волосами до плеч. Следом за ним идет красивый черноглазый парень в какой-то расшитой яркою пряжею душегрейке. А за изгородью, в тени, прячется от солнцепека человек в фиолетовом бархатном кафтане, подпоясанном алою шалью, в голубой суконной шапке, похожей на дыню. Кто он — боярин, местный князь? Одно безошибочно можно утверждать: персона богатая и знатная.

Кругом — скрип телег, именуемых здесь каруцами, щелканье кнутов, визг и крики ребятни, снующей здесь и там неугомонными ватагами.

И снова перед колоннами русских солдат — степь и степь без конца и края. Так будет ли когда-нибудь конец этому царству духоты, пекла и зноя?

После взятия Измаила армия Багратиона покончила с крепостями Исакчи и Тульчи и, подойдя к сильно укрепленной крепости Силистрии, обложила ее.

Овладеть этою цитаделью — и откроется путь через Балканские горы к Белграду, будет положен предел покушениям турок не только против Валахии, но и Сербии. Вот тогда и наступит конец тяготам и несчастьям, смертям и кровопролитиям, которые одинаково угрожают и русским и турецким солдатам, а также ни в чем не повинным мирным народам, населяющим эти многострадальные земли.

Однако как преодолеть непреодолимое? Кроме отчаянного сопротивления войск визиря, что становится тем упорнее, чем далее в глубь Балкан стремятся пройти русские войска, есть еще один, вовсе непобедимый враг — время.

Как ни спеши, как ни торопи солдат на марше, но есть предел возможного. И он у природы, увы, более жесткий, нежели у человека. Собрав последние силы, сжав зубы и нервы, человек сможет, если того требует разум, свершить невозможное. Он чудом вырвется из тисков обстоятельств и как бы опередит время, подчинив себе и настоящий и даже будущий его ход.

Природе такое не дано. Ее ход размерен и на века определен Творцом. За весною обязательно следует лето, за летом — осень, за осенью — зима. И нельзя заставить природу-мать совершить некое опережающее движение, чтобы продлить, к примеру, ту пору года, которая сейчас необходима людям.

Армии Багратиона было необходимо, чтобы протянулось лето. Пусть с духотою и зноем, но — лето, а не неумолимо наступающая осень с нудными дождями, которые в одно мгновение сделают непроходимыми дороги, превратят всю степь в чавкающее непролазное месиво. А следом за осенью грянет и зима, когда в степи станет не лучше, чем было на ледяном насте Ботнического залива.

А из Санкт-Петербурга шли и шли требования: ускорить наступление. Только как сего достичь, коли на войне не бывает ничего постоянного? Военные обстоятельства мгновенно переменяются. И будь главнокомандующий хоть семи пядей во лбу, но на маневр ему нужно время, не говоря уже о необходимости иметь под ружьем полный комплект воинов, хорошо экипированных и сытно кормленных. Здесь же, когда ощутилось дыхание осени, армия истощилась и в собственных силах, и в провианте. И не было никакой возможности продолжать штурмовать неприступные стены Силистрии, а затем двигаться дальше.

Выходило даже: продлить успехи войск — значит самих себя погубить. Неумолимо близящиеся холода, бездорожье, пребывание в голой степи, когда ни укрыться под крышею, ни развести костра из-за отсутствия дров, — все эти напасти станут для армии бедствием. И беспощаднее, чем ядра и пули, чем ятаганы янычар, окажутся голод и болезни.

Нет, поход на Аландские острова, что не раз приходил в голову Багратиону, никак не шел в сравнение с тою западней, что открывалась перед ним здесь, в безжизненной степи, которая еще недавно угнетала пеклом, а ныне грозится непогодою и холодами. Тут скорее приходит на ум сравнение с сидением под Очаковом. Но тогда у Потемкина и Суворова в запасе было не два каких-нибудь месяца, а год, если не более. И Потемкин сам, а не кто-то за него, готовил план операции, рассчитывал каждое движение войск, наряжал обозы с добром, нужным армии, что тянулись к Черному морю нескончаемым потоком.

Здесь же, в Молдавии, Багратион словно свалился на голову армии — нечаянно и нежданно. Лучше сказать: армия внезапно свалилась на него самого. Ни планов наступления, ни планов снабжения войск на марше. Да коли оказался бы еще не месяц, хотя бы неделя-другая на то, чтобы, прежде чем дать приказ на переход Дуная, сесть и самому все пересчитать и взвесить!

Он умел выполнять приказы. Беспрекословно. Никогда в минуты опасности их не обсуждая и не оспаривая. Он лишь строго спрашивал с себя самого; что он, как командир, должен сделать, дабы приказание, полученное свыше, исполнить в наилучшем виде.

Мысль идти к берегам Швеции по льду в конце войны, когда неприятель уже оставил Финляндию, и Багратиону, и другим генералам в стратегическом смысле казалась ненужной. То был шаг, вызванный не здравым смыслом, а скорее чувством мести, демонстрацией пред Европою несгибаемой решимости и воли русского царя. Но сия идея была уже облечена в форму приказа, который требовалось исполнить. И когда иные командующие корпусами продолжали не то чтобы обсуждать повеление монарха, а оттягивать его исполнение, Багратион приступил к его выполнению. Прежде всего его энергия была направлена на то, чтобы обеспечить людей всем необходимым в тяжелом зимнем походе. И уж когда подготовка была завершена, он не мог терять более времени на бессмысленные разговоры в главной квартире. Потеря времени в тех условиях могла обернуться непоправимою бедою и, может быть, гибелью всего войска; природа тогда, как и теперь в молдавской степи, была неумолима в своем движении. Тогда, на заснеженных просторах Балтийского моря, она грозила тем, что уже не по льду, а по весенней воде придется совершать марш. Здесь же, в степи, ныне надвигалась угроза стужи и голода.

Нет, не ссылал Александр Первый генерала Багратиона в здешние края, дабы наказать его за дерзость — любить его сестру. Вспышка ревности и вспышка гнева конечно же в какой-то мере имели место в их отношениях. Но имя Багратиона возникло в голове царя сразу же после окончания шведской войны как имя военачальника, способного лучше и скорее других закончить длившуюся уже третий год турецкую войну. Только как все происходит в России, мысль сия зрела медленно. Хотелось, чтобы все обошлось как бы само собою, чтобы не обидеть старого фельдмаршала, которого сам же когда-то ошибочно выбрал в главнокомандующие.

Теперь и ошибочный тот выбор, и проволочка в смене главнокомандующего обернулись бедою, которая страшнее неприступных турецких крепостей вставала на пути русской армии.

Уже в сентябре Багратион с тревогою докладывал императору: «Я воюю в степи. Если армии идти в Балканы, то, по сделанному исчислению, одного продовольствия, кроме фуража, потребуется везти на восьмидесяти тысячах волах, но и тех кормить будет нечем; волы, артиллерийских и конных полков лошади должны будут пасть… В таком положении я едва ли окажусь в состоянии продолжать кампанию до ноября. Для предотвращения погибели армии почитаю нужным, оставя в крепостях и на правом берегу Дуная гарнизоны и снабдя их продовольствием, все прочие войска переправить на левый берег Дуная. Если обрету возможность, всячески стараться стану оставить легкие войска на правой стороне реки, дабы содержать и в продолжение зимы неприятеля в надлежащем почтении… С наступлением ранней весны, то есть во второй половине марта, полагаю я паки с армиею переправиться на правую сторону Дуная и идти к Балканским горам, дабы пройти оные прежде, нежели армия верховного визиря в состоянии будет подоспеть туда. И тогда силою оружия принудить его подписать мир на тех условиях, какие вашему императорскому величеству предначертать благоугодно будет».

Император не замедлил послать ответ, где не скрыл своего раздражения: «Прискорбно мне было получить известие о намерении вашем возвратиться за Дунай… Какое впечатление должен произвести обратный переход ваш над теми самыми турецкими войсками, кои с самого начала командования вашего в разных делах доселе были побеждаемы?.. По свойству сего народа, к кичливости всегда преклонного, возмечтает он, что превосходством сил своих принудил вас к отступлению. Трудно будет дать Порте чувствовать причины продовольствия, генерал-интендантом приводимые. С основанием могут они не верить сему… Таким образом, весь плод предыдущих побед, все последствия сделанных на той стороне усилий я считаю совершенно потерянными, коль скоро переход ваш совершится…»

Была уже середина ноября. Багратион снял бессмысленную осаду Силистрии. Обозы с тяжелоранеными первыми начали уходить за Дунай. Как ни огорчала его непреклонность императора, он продолжал стоять на своем, веря в то, что обстоятельства лучше всякого красноречия должны убедить царя в необходимости одобрить его, Багратиона, единственно правильное решение.

Впрочем, и в красноречии Багратион старался не уступить. «На всем пространстве нет ничего, кроме неба и земли, ни одного обывателя, селения, пристанища, ни способа получить какую-нибудь потребность к существованию людей и скота. Много офицеров и солдат заболевают. Нет батальона даже в половинном комплекте. Болезни должны усилиться от сырых землянок или палаток, так обветшавших, что они едва заслуживают своих названий, особенно принимая в соображение, что шинели, мундиры и обувь изношены. В безлесных местах нельзя устроить порядочных госпиталей… Я принял начальство в августе и не имел времени преобразовать прежний план продовольствия и приблизить запасы к Дунаю… В ноябре выпал снег и показались на Дунае льдины. Доставление фуража сделалось невозможным. Для возки дневной порции надобно 500 пар волов, которые в день делают 15 верст, съедают из возможного сена полтора пуда в сутки… По недостаче дров войску нечем обогреваться и изготовить теплую пищу…»

Багратион не сидел сложа руки — не такой был у него темперамент и не такое понятие о чести и достоинстве человека, коему вверена судьба многих тысяч людей. В Молдавии и Валахии воинские магазины были полны. Он отдал приказ: доставить в расположение войск сорок тысяч пудов муки, три тысячи триста пудов круп, девяносто пять тысяч четвертей овса и три миллиона пудов сена. Но как, на чем?

— Наряжать обывательские каруцы и повозки! По договорам с жителями, под расписку воинских начальников! — распоряжался главнокомандующий, прибегая к крайним мерам.

Но враг всесильный — время — брал свое. Дороги совершенно испортились, ручьи превратились в реки.

Как убедить императора, как доказать крайнюю бедственность положения?

Аракчееву писал, как и привык с ним говорить — прямодушно, по-простецки, только бы его, военного министра, зацепило, а он лишний раз растолковал бы царю.

«Ежели бы умирать старому фельдмаршалу, лучше бы он умер три месяца прежде, и теперь бы, может быть, я вас поздравил с миром. Поздно, боюсь дурной погоды… Цель моя была — возбудить армию и сделать ее храброю… Я сам ничего не жалею — последнею копейкой моих верных и пою и кормлю. Я лучше умру, нежели обижу. Умру честно и голым. Бог знает мою душу».

О последней копейке, что отдавал на солдатское пропитание, — не пустые слова. Пятьдесят тысяч рублей, коими царь одновременно с пожалованием ордена Андрея Первозванного недавно наградил главнокомандующего, до копейки пошли на солдатский кошт. И теперь Багратион испрашивал возможности получить некую сумму в кредит, в счет стоимости пожалованных ему деревень, которые он заложил в казну. Все его помыслы, все заботы неуемной души были о них — голодных и замерзающих, раненых и изведенных болезнями. А там, в столице, какими соображениями руководствовался двор; продолжая держать обреченную армию в местах, где под ногами вся в хлябях чужая земля да над головами чужое стылое небо?

«Весною наши действия могут быть преграждены высадками турков и англичан, и будет более вероятнее, что Наполеон или Венский двор, освободясь от войны, захотят иметь влияние на наши дела», — решился император на откровение со своим генералом.

«Кто ж сего не понимает, кто может возражать, что армия — инструмент политики? Только надобно было в свое время, ваше императорское величество, проявить более решимости и не доводить дело до крайности, когда шаг и другой вперед — напрасная людская погибель на глазах того же Венского двора и друга-соперника Наполеона», — читая послание царя, досадовал Багратион.

Конечно, всего, что накипело в душе, не высказал государю. А вот в ответ на письмо министра иностранных дел графа Николая Петровича Румянцева, полное упреков, объяснился без обиняков:


«Мне кажется, лучше воевать против турок, нежели против. Меня и общего блага… Я здесь ближе всех и лучше знаю… На что вы мне мешаете? Что за польза, зачем раскричались, что я отошел — вот прогулка моя какова: Браилов пал… Лучше дайте мне волю, лицом в грязь не ударю… Что за беда, что хотел перейти Дунай? Военные обстоятельства мгновенно переменяются. Мне надо было так сделать, иначе не могу и будет зер шлехт. Пусть другой сделает в три месяца то, что сделал я.

Я знаю много храбрых издали и после баталии. Почему в Египте не держался Наполеон, а ушел, и погибель, стало, не невозможна была.

Напрасно вас обманывают и льстят для гибели нашей, что турков немного. Неправда, их очень много. Визирь этот самый, который был в Египте и бил Наполеона, он меня уважает.

Армиею ворочать — не батальоном. В одну позицию влюбляться вредно. Прошу одной милости: дать мне волю или вольность, иначе истинно принужден буду, по крайности духа и тела моего, просить избавления. Вот вам, ваше сиятельство, мое чистосердечие.

Весь ваш князь Багратион».


Хотел отправить тотчас курьером, но отложил: утро вечера мудренее. Только ночью, вскочив в своей дырявой палатке с жесткой раскладной кровати, зажег свечу и, схватив перо, решил приписать слова, которые все еще продолжали стоять в голове и мешали заснуть:

«Мне кажется, общее благо должно совестить каждого. Не быть довольным тем завоеванием, что сделал в короткое время, был в поле, шел донельзя, важные крепости взял, мосты построил!.. Теперь занимаюсь к весне построить суда для транспорта. Три года армия здесь стояла неподвижно. Кроме сплетни и побиения от неприятели, ничего не делали. Флота на Черном море я не имею, хотя и должно…

Виноват ли я, что в двадцать четыре часа не мог победить Оттоманскую Порту? Прежние войны длились по нескольку лет, имея притом союзников, и оканчивались почти ни с чем при мире. А ныне я один, и флота нет…

У меня в армии пятьдесят тысяч, имею двадцать тысяч больных. А должно иметь сто тысяч воинов.

С малочисленною армиею, делая быстрые движения, намерен я был показаться неприятелю сильнее, чем я был; но коль скоро превосходные его силы, пребывающие на всех пунктах, дали ему способ открыть истинное мое положение, то почитал я нужным взять все меры осторожности.

Дайте мне пятьдесят тысяч кавалерии и столько же пехоты, я на будущую кампанию заставлю турок подписать мир.

Для великих дел надо великие способы, иначе далеко не уедешь. Я смело и торжественно скажу, что никому не удавалось такой кампании, как нынешняя.

Я не трус. Но безрассудную отвагу признаю большим в полководце пороком.

Если недовольны, я сожалею и охотно отдам армию другому, а сам останусь как прапорщик. Пусть лучший придет, я докажу, что умею повиноваться».

Знал: у письма сего, кроме канцлера Румянцева, будет и другой читатель. Тот, кому в первую очередь имел честь докладывать о бедствиях армии.

«Пусть же вновь через письмо графу Николаю Петровичу император убедится: гнева его не убоюсь. Ибо не о себе пекусь — о солдате, что под моим началом вынужден терпеть нечеловеческие лишения». — Багратион все еще не мог остыть от тех слов, что вылились на бумагу.

В самом деле, как можно было там, в Санкт-Петербурге, в Зимнем дворце, где столы к обеду, завтраку или ужину ломятся от всевозможной снеди, отписать ему, главнокомандующему, такое монаршее повеление: «Я уполномочиваю в случае необходимости уменьшить порции наполовину».

«Так до вас, ваше величество, — как до Господа Бога, — далеко. А я, главнокомандующий, — вот он, пред глазами солдат. И я знаю, что ни половинной, никакой вообще порции нет подчас целыми днями в солдатском котле, поскольку из оного сам питаюсь, не имея отдельного от них, моих нижних чинов, стола. Так что ж, теперь своим приказом я солдатам паек урежу? «Так куда же и зачем ты, князь Багратион, нас завел? Мы же за тобою как за отцом родным шли…»

Откинул полог палатки, вышел наружу. Темень. Ни костров, ни звезд на низком, готовом пролиться дождем, а то и просыпаться снегом небе.

И вновь беспокойно в голове обозначилась мысль, кою хотелось прибавить к письму:

«Вас, ваше сиятельство, министр иностранных дел, а заодно и императорское величество, заботит: как посмотрят турки, коли российская армия сыграет временную ретираду. Я же рассуждаю, что в глазах не только турок, но и всей Европы прискорбнее для нас будет, коли лишимся в продолжение зимы без всякого действия военного людей и лошадей».

Настойчивость Багратиона возымела успех. Нехотя, будто сквозь зубы, император изволил повелевать: «Позволяю перевести армию на левый берег, но хотя бы часть войск осталась там, куда они теперь уже дошли».

Своим распоряжением Багратион оставил на правом берегу пятнадцать батальонов и пять казачьих полков под начальством генерала от инфантерии графа Каменского-второго. Все остальные войска к началу нового, 1810 года переправились через Дунай.

Левый берег в представлении многих был почти домом. Здесь можно было привести себя в порядок, отогреться. Был здесь и харч. Но середина зимы, что застала армию на новом уже постое, оказалась для нее самым горячим временем для подготовки к весеннему наступлению.

Первое, что Багратион задумал предпринять, совершив поездку по всем полкам, это перегруппировать части армии. Так, он решил передать главный корпус, находящийся в Болгарии, под начальство графа Милорадовича. Теперь Михаил Андреевич находился в Бухаресте и, как доходили до Петра Ивановича вести, жил там на широкую ногу. Говорили, что он в тесной дружбе с известным во всей Валахии греком Филипеску, крупным богачом, и даже влюблен в его красавицу дочь.

Имя Филипеску настораживало: через него, как было известно Петру Ивановичу, турки получали немало сведений о передвижениях русских войск. В бумагах покойного главнокомандующего был даже найден проект приказа, по которому князь Прозоровский предлагал выслать сию неблагонадежную личность за пределы Валахии.

В самые тяжелые для армии дни Багратион убедился, что, ко всему прочему, Филипеску нечист на руку. Если из Молдавии в армию доставлялось продовольствие, то из Валахии ничего не приходило, а выплаченные за поставку деньги оседали в карманах сего тайного агента Оттоманской Порты.

Ныне же, приходили к Багратиону донесения, сей проходимец вольготно чувствует себя под покровительством генерала Милорадовича, вообразившего себя наместником Валахии.

Ко всяким слухам князь Багратион относился с недоверием. И, разумеется, не допускал мысли о корыстной дружбе русского генерала с тайным турецким ставленником. Однако, оберегая действия своих войск от козней вражеских лазутчиков и соглядатаев, дал указание проверить, что за личность Филипеску. Милорадовичу же отослал приглашение прибыть в Гирсово — главную квартиру армии, чтобы получить назначение в Болгарский корпус.

Меж тем шли дни и недели, а Милорадович не появлялся. Наконец от него поступил рапорт: «Я был часто болен. Ныне-таки занемог и не могу командовать по слабости моего здоровья, посему прошу ваше сиятельство назначить командование вверенного мне корпуса кому благорассудите».

Багратион понял: далее служить под его началом давнишний соперник не намерен. И все же, стремясь сохранить отношения, главнокомандующий отписал: «Сколько велико сожаление мое лишиться в вас главнейшего моего сотрудника. Предоставляю вам избрать место вашего пребывания в здешних княжествах, коих бы воздух и прочие выгоды могли бы содействовать к подкреплению вашего здоровья».

Но причина была не в состоянии здоровья. Высокомерие и заносчивость — вот качества характера, которые нередко брали верх над другими его свойствами — личным мужеством и отвагой. Посему он даже не счел нужным ответить на дружеское письмо своего начальника и вскоре добился у государя перевода из армии Багратиона.

У самого же главнокомандующего отношения с Санкт-Петербургом никак не входили в нормальное русло. Его план предстоящего весеннего наступления императором так и не был утвержден. И Багратиону ничего другого не оставалось, как самому подать прошение об увольнении его сроком на четыре месяца для излечения болезни.

Часть III