Гроза двенадцатого года
О, как велик На-поле-он,
Могуч, и тверд, и храбр во брани;
Но дрогнул, лишь уставил длани
К нему с штыком Бог-рати-он.
Глава первая
Париж ликовал. Приход весны — всегда праздник. Но март 1810 года ознаменовался событием, взбудоражившим весь город. Было объявлено, что император Франции решил сочетаться браком с австрийской эрцгерцогиней Марией-Луизой.
Заканчивалась эпоха безродного правителя великой державы, выскочившего чуть ли не из самых низов. Во всяком случае, хотя из дворянской, но бедной и никому не известной провинциальной семьи. Отныне его трон самым прямым и непосредственным образом становится связанным с одной из самых знатных, веками освященных правящих европейских династий. И мало того — с французским королевским домом. Эрцгерцогиня, старшая дочь австрийского императора Франца, одновременно доводилась и племянницей Людовику Шестнадцатому и Марии-Антуанетте — бывшему королю и королеве Франции, правда казненным по воле революционных масс. Но это не мешало Наполеону хотя с долей шутки, но в то же время и с ноткою гордости говорить о Людовике как о своем «дяде».
На улицах Парижа, в кафе и даже в домах знатных особ в эти лучезарные солнечные дни можно было услышать:
— Теперь пусть Россия пеняет на свою незавидную судьбу. Представьте, какая наглость: отказать нашему императору в невесте! Да разве, в самом деле, можно сравнить русскую принцессу сомнительных татарских и немецких кровей с той, в жилах которой течет кровь Карла Великого и законных королей Франции — Бурбонов! Вот увидите: пройдет несколько лет, и у императора появится наследник, который по всем статьям достойно увенчает собою трон нашей великой державы. Ну а с тою страною, что отказала в невесте, непременно в самом скором времени будет война. И поделом им, этим чванливым русским!
После замужества великой княжны Екатерины Павловны Наполеон, разумеется, обиделся, но не подал виду. У императора Александра Первого, он знал, была и другая сестра, возраст которой подходил к невестиному. Он повелел своему послу в Санкт-Петербурге Арману Коленкуру прощупать на сей счет почву и, если не обнаружится явных препятствий, сделать от его, императора, имени официальное предложение.
В письме послу содержалась целая инструкция: что разузнать о молодой русской принцессе и о чем поставить в известность Париж. Посол незамедлительно отозвался депешей. Великой княжне Анне, сообщал в январе восемьсот десятого года Коленкур, пошел шестнадцатый год. Для своих лет она стройна. Ее стан, грудь, осанка — все говорит о том, что вскоре это будет привлекательная во всех отношениях женщина. Характер ее спокойный и ровный, у нее чувствительное и отзывчивое сердце. В общем, Анна совершенно не похожа на свою старшую сестру Екатерину, надменную и своенравную, которая лишь только по сумасбродству своему вышла замуж за болезненного урода Георга Ольденбургского.
Так согласны ли выдать Анну замуж за него, правителя Франции? Посол сообщил, что император Александр, как и прежде, заявил, что последнее слово за их матерью. Сама же Мария Федоровна в принципе возражений якобы не имеет. Однако, как она дала понять, учитывая малолетство дочери, брак возможен не ранее чем через два года.
Это означало отказ. Наполеон так и расценил вторую уже свою попытку породниться с Санкт-Петербургским царствующим домом. И взор его тотчас обратился к Вене. Он не хотел и не мог терять время — развод с первою женою, императрицей Жозефиной, уже состоялся.
Княгиня Багратион в числе многих знатных жителей австрийской столицы была приглашена на торжественную брачную церемонию. Состоялась она одиннадцатого марта в главном католическом храме Вены — кафедральном соборе Святого Стефана. Однако в роли жениха выступал не сам император Франции, а многолетний шеф наполеоновского генерального штаба принц Невшательский и ваграмский маршал Луи Бертье.
Следом за брачной церемонией предстояла поездка в Париж, где ожидалось уже настоящее бракосочетание с женихом, которого, кстати говоря, восемнадцатилетняя эрцгерцогиня не видела еще ни разу, кроме как на портрете в рамке из бриллиантов, что вручил ей накануне венчания маршал Бертье.
Сопровождать в Париж будущую императрицу Франции должна была сестра Наполеона — Каролина Мюрат, сама уже к этому времени вместе со своим мужем получившая от брата-императора неаполитанский трон.
Княгиня Багратион с неподдельным любопытством и в то же время с изрядной долей ревности наблюдала все эти дни, как вертелся перед Неаполитанскою королевою Клеменс Меттерних. С недавних пор он покинул столицу Франции и получил пост министра иностранных дел Австрии.
Император Франц, дважды за последнее время потерпевший поражение от французов, взвалил на плечи своего ловкого дипломата непростую задачу. Следовало, как и после Аустерлица, смягчить условия мира. Для того и был возведен в ранг министра Меттерних.
В бытность свою послом во Франции он, по правде сказать, переоценил свои возможности сердцееда, способного через постели высокопоставленных особ влиять на политические дела. Напротив, его амурные победы так вскружили ему голову, что он потерял чувство реальности. Слабость женщин он, увы, принял за слабость Наполеоновой Франции. В немалой степени благодаря его самонадеянным расчетам Австрия и полезла на рожон, ввязавшись в середине восемьсот девятого года в войну с французами.
Теперь, после второго поражения его страны, Меттерних уверил Франца, что у него на сей раз есть козырь, с помощью которого можно победить Наполеона. И козырь этот — не просто мирный договор с победителем, а брачный союз.
В ход были пущены все парижские связи, чтобы донести до дворца Тюильри возникшую в голове Меттерниха идею. Первую скрипку в сем деле стал играть князь Карл Шварценберг, назначенный на должность парижского посла. Недавний бравый генерал, он быстро сблизился с французским императором и вскоре стал неизменным участником охотничьих выездов Наполеона.
Но мало этого — к интриге ловко подключилась и жена Меттерниха — Элеонора, у которой установились хорошие отношения с императрицей Жозефиной. Продолжая оставаться в Париже, когда муж уже вынужден был отъехать в Вену, Элеонора была частою гостьей в Мальмезоне, где поселилась разведенная императрица. И получилось так, что Жозефина одобрила мысль о женитьбе бывшего своего мужа на австрийской принцессе. Так закрутилось дело, которое и завершилось браком.
Самодовольная улыбка не сходила с лица министра иностранных дел, когда княгиня Багратион бросала на него свои взоры. На лице Клеменса так и читалось: «Помнишь, что я тебе когда-то обещал — взять верх над Наполеоном? Теперь он — у моих ног. Я наконец-таки свалил этого Голиафа. Но ты спросишь, как же она, Мария-Луиза, будет ли она счастлива? К черту подобные рассуждения! Пусть лучше одна эрцгерцогиня станет жертвой этого сатрапа, чем вся австрийская монархия».
От Клеменса княгиня узнала, что поезд с невестой в сопровождении Неаполитанской королевы направится в Париж в составе восьмидесяти трех экипажей, а на половине дороги, у границы Франции, свадебный кортеж встретят Наполеон и Неаполитанский король Мюрат. Там, в Компьенском лесу, французский император впервые заключит в свои объятия будущую жену.
— И вы конечно же будете в том поезде вместе со своею возлюбленной? — не удержалась княгиня Багратион.
— Ах, Катрин, вы опять за свое! — притворился обиженным Меттерних. — Разве вы не видите, каким триумфом обернулись мои парижские связи? В том числе и с Каролиною Мюрат, нынешней Неаполитанскою королевою, которую вы, моя единственная любовь, готовы обвинить чуть ли не в грязном адюльтере! Вернее, меня, кто так чист перед вами и вам одной лишь верен.
Тем не менее вы ведь тоже поедете во французскую столицу?
— Да. Но только как частное лицо. Например, для свидания с собственною семьею, которая, как вам лучше других должно быть известно, продолжает находиться в Париже. Я, Катрин, не люблю громкой славы. Я, кому по праву должны принадлежать лавры победителя, на сем торжестве предпочитаю остаться в тени.
Катрин насмешливо сощурила глаза. Она знала через Андрея Кирилловича Разумовского, что сам французский император не пожелал видеть австрийского министра иностранных дел в качестве официального гостя, дабы не подчеркивать его роли в свадебной истории. Но мог ли Меттерних признаться в этом своем поражении? Напротив, он никак не хотел расставаться со своим положением вершителя судеб мира, правда прибавив к своей роли образ человека, которому чужда всякая слава.
— Что ж, — произнесла Катрин, чуть усмехаясь, — я не стану прощаться в таком случае с вашим сиятельством. Увидимся в Париже.
— Как? — изумился Меттерних. — Вы тоже, княгиня…
— А почему бы к восьмидесяти трем каретам свадебного кортежа не добавить еще одну? Вы же знаете, граф, как удобно я чувствую себя в собственном экипаже. В нем я всегда — в своем отечестве.
Наконец ликующий Париж увидел свою новую императрицу. Первого апреля в Сен-Клу состоялась регистрация гражданского брака, а на следующий день в соборе Парижской Богоматери — венчание. Затем в Лувре был дан прием для иностранных дипломатов и Многочисленных гостей.
Мария-Луиза, которой едва исполнилось восемнадцать, не была красавицей. Но она обладала приятной Наружностью. Особенно бросался в глаза нежный белый цвет лица с румянцем во всю щеку.
Рядом с Наполеоном юная эрцгерцогиня поражала своею статью. Но все в ней — и выражение лица, и манера держаться — выдавало тем не менее провинциалку. Наполеон же, напротив, выглядел триумфатором который наконец-таки получил не просто предмет сердечных влечений, а боевой трофей.
Собственно, так оно и было: Марин-Луизе, своеобразной песчинке в буре политических страстей, выпала роль «проданной невесты», которая должна была спасти честь родной страны. Это потом она то ли свыкнется со своим новым положением, то ли и впрямь, как она признавалась близким, полюбит супруга и станет ему верной женою. Впрочем, не до конца. Новые бури, которые пронесутся над головою Наполеона, вынудят ее вновь поставить интересы родины выше собственных и совершенно беспечально разлучиться с мужем, предпочтя ему другого избранника сердца.
Теперь же она, эрцгерцогиня австрийская, — приз победителю. Когда она впервые узнала, что император Франции намерен просить ее руки, она заявила:
— Когда дело касается интересов империи, во внимание следует принимать именно их, а вовсе не мое желание. Попросите моего отца, чтобы он прислушивался только к своему голосу государя и не подчинял свои обязанности моим личным желаниям.
Однако император Франц никак не мог смириться с тем, что отныне ему суждено породниться с человеком, которого он люто ненавидел. Отправляя дочь в Париж, он не поехал с нею, а ограничился тем, что послал будущему зятю письмо, напоминающее по своему тону не родственное послание, а скорее дипломатическую ноту, коими обмениваются враждующие державы, заключившие между собою даже не мир, а временное прекращение огня.
«Вкладывая в ваши руки, мой господин брат, судьбу моей дорогой дочери, я представляю вашему величеству самое убедительное доказательство доверия и уважения, какое только могу. Бывают моменты, когда святейшие чувства берут верх над любыми иными соображениями…»
Наверное, чувства австрийского императора передались и его подданным. Да иначе и не могло быть: еще не выветрился солдатский дух французских оккупантов из прелестных дворцов Вены, и снова французы объявились в их столице как хозяева, чтобы выбрать, точно на ярмарке, невесту для своего императора и умыкнуть ее к себе в Париж.
Сестра Наполеона, Неаполитанская королева, так себя и вела — точно плантаторша, купившая девку-рабыню. Она осмотрела наряды эрцгерцогини и презрительно хмыкнула:
— Милочка, украшения, что надеты на вас, постыдилась бы носить самая последняя парижская содержанка. Но вам выпал подлинно сказочный жребий: мой брат, французский император, вас озолотит. Впрочем, и в Париж вы приедете в другом виде. Я предусмотрительно привезла с собою наряды, в которые вы непременно переоденетесь, лишь только мы пересечем границу.
Так и произошло: Каролина Мюрат остановила карету у пограничного столба и приказала названой своей сестре сбросить с себя все австрийские тряпки, включая лифчики и подвязки для чулок, и облачиться во все новое, специально заказанное по распоряжению Наполеона у лучших парижских модельеров.
Теперь в Лувре Неаполитанская королева и ее муж, король Иоахим Мюрат, держались как самые первые лица, словно это в их честь был дан торжественный и пышный прием. Кстати, им не уступал и Клеменс Меттерних. В Париже он начисто забыл о своем намерении скромно держаться в тени, дабы не возбудить среди иностранных гостей, в первую очередь дипломатов, нежелательных для французского императора разговоров о подоплеке столь поспешного брака.
Когда гостей обносили шампанским, Меттерних, окруженный стайкою дипломатов, подошел к раскрытому окну. Он поднял бокал и, обратившись к ликующей уличной толпе, громко провозгласил:
— За будущего Римского короля!
Княгиня Багратион оказалась невдалеке. Услышав странный тост, она недоуменно глянула на Клеменса, словно пытаясь задать ему вопрос, что значат его слова.
Однако тост обратил внимание не одной Катрин. Как раз в этот момент мимо проходили Неаполитанский король и королева, и Каролина, остановив мужа, обратилась к министру, лицо которого еще продолжало сиять возбуждением.
— Браво, граф! — сказала она Меттерниху. — Ваши слова я обязательно передам императору Франции. Ведь вы подняли тост за его будущего наследника, которому по праву будет принадлежать не только французская корона, но и корона древней Римской империи. Не так ли?
— О, ваше королевское величество! — устремился к Каролине польщенный австрийский министр. — Вы верно угадали мою мысль. И я несказанно польщен вашим вниманием ко мне, прелестнейшая королева Неаполитанская!
— Да, вы уж не проведете мою жену, — неожиданно громко произнес Мюрат. — Таким умом, как у моей супруги и королевы Неаполитанской, вряд ли способна обладать какая-нибудь иная женщина в мире.
— Ну что вы, ваше величество, вы вводите меня в смущение. Разве в этих залах нет других женщин, которые с не меньшим правом могли бы заслужить ваши комплименты? — кокетливо произнесла Каролина, обратившись к супругу. И тут же — Меттерниху: — Кстати, граф, что это за особа, которая направляется к нам? Я, помнится, встречала ее недавно в Вене, если не ошибаюсь, в вашем обществе. Представьте ее нам. По-моему, она очаровательна. Австриячка, немка?
— Она русская. Княгиня Багратион, — ответил Меттерних.
— О! — воскликнул Неаполитанский король и подал русской принцессе руку. — Как я счастлив быть представленным такой милой и в высшем смысле восхитительной даме, как ваше сиятельство! Тем более что этой встречи я ждал уже давно. Каким образом? — спросите вы. Я и ваш замечательный муж принц Багратион — мы друзья! Да-да, очаровательная принцесса!
И Мюрат с восторгом поведал о встрече в Тильзите с прославленным русским маршалом, как назвал он Багратиона. Тут же он вспомнил и другого своего друга брата русского императора великого принца Константина.
— Ах, какая досада! — снова воскликнул Неаполитанский король. — Я забыл взять с собою в Париж такие огромные красные штаны, которые носят русские казаки. Кажется, называются шаровары? Мне их подарил друг Константин, и я этим подарком весьма дорожу, хотя мой шурин Наполеон называет меня балаганным шутом из-за моего пристрастия к ярким нарядам.
Каролина только и ждала момента, чтобы прервать тираду мужа.
«Княгиня Багратион, — вспомнила про себя Неаполитанская королева. — Так вот какая она, моя давняя соперница. Прелестна, молода — ничего не скажешь. Но разве я хуже? Говорят, эта ловкая русская потаскушка обзавелась от Клеменса ребенком. Неужели княгиня решилась стать матерью бастарда? Фи, как неразборчивы и невоспитанны эти русские. Слава. Богу, что мой брат не женился на их великой принцессе».
Тем не менее Каролина произнесла:
— Мне, как и его величеству королю Неаполя, было приятно познакомиться с вашим сиятельством. И, конечно, приятно вдвойне, что мы с вами являемся женами таких прославленных военачальников. А вы теперь много путешествуете? Кстати, вам никогда не доводилось бывать в полном солнца и лучезарном Неаполе?
— Я там провела много лет, — улыбнулась княгиня. — Вероятно, в те самые годы, когда ваше королевское величество еще… — С языка ее уже готовы были сорваться слова, которые она, конечно, не произнесла, но так хотела высказать вслух.
«Королева! — подумала она презрительно. — Говорят, твой муж, теперешний король, был в трактире мальчиком на побегушках. А ты, сиятельная королева, в детстве обкрадывала на своей Корсике соседские сады, получая за это синяки на улицах и подзатыльники от матери».
— Мой род по отцу, — меж тем вслух произнесла княгиня Багратион с нескрываемым достоинством, — принадлежал к царской линии — к императрице Екатерине Первой, супруге великого Петра. А в Неаполе я жила потому, что в этом городе представлял Российскую империю мой отец граф Скавронский. Он был полномочным российским министром при тамошнем королевском дворе.
— Ну, теперь в Неаполе королевский двор иной, — не удержалась в свою очередь от шпильки соперница-королева. — Однако я всегда буду рада принять ваше сиятельство в своем королевском дворце.
— Да-да, непременно вы и ваш муж, мой дорогой друг принц Багратион, будете у нас самыми желанными гостями, — подхватил приглашение жены Неаполитанский король.
«Однако тут какая-то запутанная связь, — подумал Мюрат. — Принц Багратион находится явно в сердечных отношениях с сестрою царя и моего друга Константина. А с другой стороны, его жена — в обществе австрийского министра. Надо потом расспросить Каролину, что ей известно об их отношениях. Слава Господу за то, что он дал мне такую верную жену. Не хватало, чтобы из-под моей шляпы, украшенной страусовыми перьями, еще торчали бы рога! А что? Хороший каламбур, надо бы его кому-нибудь подарить. Жюно, например. Говорят, его Лаура изменяла ему вовсю с этим смазливым австрийским министром, когда он был здесь, в Париже, еще только полномочным послом».
В планы Меттерниха входило пробыть в Париже не более месяца, от силы два. Но свадебные торжества, взявшие разбег с самых первых чисел апреля, ничуть не стихая, продолжались и летом. Балы, приемы, праздничные концерты как бы переходили из дома в дом. И из одного дома в другой передвигался в непроходящем счастливом настроении и австрийский министр. Впрочем, в эти шесть месяцев он почти не вспоминал о своих венских обязанностях, поскольку дела министерства на время передал отцу.
Вихри балов закружили и княгиню Багратион. Париж совершенно восхитил ее, но и она покорила этот город. Не было салона, куда бы она не была приглашена. И десятки мужских сердец оказались взятыми в плен ее необыкновенною молодостью и красотою.
Однако, помимо увеселений, ее удерживали в Париже дела, связанные с устройством своей дочери. Марию Клементину она привезла с собою, чтобы устроить ее в какой-либо престижный пансион, дабы дать дочери соответствующее воспитание и образование.
И еще была у нее тайная цель: ввести Клементину в круг семьи Меттерниха, чтобы не только ее отец, но и его жена, Элеонора, признали девочку, дали ей фамилию и в дальнейшем — положение в обществе. Так что ошиблась Неаполитанская королева — далеко не такою простушкой оказалась эта русская принцесса царских кровей!
Наступил уже июль, когда очередь удивить весь Париж необыкновенным торжеством дошла до австрийского посла Карла Шварценберга. К этому времени императорская чета возвратилась из свадебного путешествия в Голландию, и Наполеон с Марией-Луизой охотно приняли приглашение австрийского князя.
Шварценберг и Меттерних встречали гостей во дворце, занимаемом самим послом. Сам же праздник должен был проходить в огромном деревянном павильоне, специально построенном наподобие летнего театра. Там намечались сначала живые картины, а затем бал.
Княгиня Багратион, как всегда ослепительно декольтированная, за что вея Вена называла ее не иначе как обнаженным ангелом, вошла в летний театр в сопровождении русского посла князя Куракина. Дородный, он выглядел еще представительнее и массивнее благодаря своему камзолу, сплошь унизанному бриллиантами.
И дородность фигуры князя, и блеск роскошнейшего его наряда, не говоря, разумеется, о несравненной красоте его спутницы, заставили многих почтительно расступиться.
Музыка гремела вовсю, когда они вошли в зал, и Александр Борисович предложил своей спутнице присесть, чтобы дать ему возможность передохнуть, — так было душно и жарко ему в его одеянии, выглядящем наподобие средневековых рыцарских лат.
К княгине тут же подошли сразу несколько кавалеров, и самому ловкому из них, молодому французскому капитану, выпала честь пригласить гостью на танец. Князь Куракин с завистью увидал, как стройный красавец офицер закружил в вальсе его даму и, достав платок и промокнув им изрядно вспотевший лоб, заклевал носом.
От внезапной дремы князь очнулся, когда в зале послышался шум и из конца в конец раздались крики:
— Пожар! Горим! Спасайтесь…
Там, где был устроен помост для живых картин и стояли декорации, сделанные из деревянных щитов, оклеенных разрисованной в разные цвета бумагой, уже полыхал огонь. Должно быть, одна из многочисленных свечей, освещавших декорации, упала и подпалила бумажный щит, который мгновенно вспыхнул.
Огонь перекинулся на другие декорации, и публика, на какую-то долю секунды застыв в оцепенении, ринулась к дверям.
Тотчас образовалась давка. Но чей-то голос, перекрывая крики, остановил панику:
— Дамы и господа, расступитесь! Позвольте пройти императору.
Княгиня Багратион, стоявшая недалеко от выхода, остановилась. К дверям сквозь расступившуюся толпу шел Наполеон, поддерживая под руку Марию-Луизу. Шаг его был тверд и ровен. И он его не ускорял, всем своим поведением вселяя уверенность и спокойствие в тех, кто до этого панически кричал и ломился к дверям.
Меж тем кто-то в глубине зала не выдержал:
— Да быстрее же, быстрее!
Император лишь на короткое время обернулся и ускорил свой шаг. А за императорскою четою, снова толкая и давя друг друга, бросились все, находившиеся в павильоне.
Княгиня Багратион вряд ли потом могла вспомнить, как она выбралась из объятого пламенем строения. Оказавшись вдруг под ночным небом, она жадно вдохнула в себя свежий воздух и, перекрестившись, прошептала благодарственные слова молитвы.
А огонь уже пожирал то, что еще несколько минут назад являлось театром. Из окон, из дверей выскакивали обезумевшие люди. На многих из них дымилась одежда. Женщин, оказавшихся в обмороке, выносили на руках мужчины.
Какой-то офицер высокого роста и хорошо сложенный выбежал из павильона, держа на руках молодую женщину. Платье на ней было растерзано в клочья, голова безжизненно повисла.
— Кто это? Она жива? — подбежала к офицеру княгиня Багратион.
— Мадам Мишель Ней. Жена маршала, — ответил спаситель и громко кликнул доктора. — Побудьте, мадам, рядом с несчастной, а мне надо к императору.
Наполеон никуда не уехал. Он стоял рядом с пожарными колесницами, которые прибыли по сигналу тревоги, и отдавал команды:
— Отсечь водою павильон от дворца! Нельзя, чтобы пламя переметнулось на соседние дома. Две, нет, три водовозки — на улицу!
— Ваше величество, разрешите? — обратился офицер к Наполеону.
— А, это вы, полковник Чернышев. Вы не ранены?
— Это сажа на лице, ваше величество. Я только что оттуда. Я вынес мадам Ней.
— Там, под огнем, еще много жертв?
— Ваше императорское величество, позвольте мне взять нескольких солдат. Людей еще можно спасти.
— Берите, полковник, моих егерей.
Теперь — снова туда, в огонь, под обломки только что рухнувшей крыши. Поднял с пола мальчишку-офицера, похлопал его по щекам. На лице проступил румянец. Передал солдату, чтобы тот помог бедняге выбраться наружу, а сам — вперед.
У стены, что уже объята огнем, — чья-то знакомая фигура. Князь Куракин? Камзол на спине и плечах прогорел, лицо черно.
— Александр Борисович, вы живы?
— Саша! Я теряю последние силы. О Господи, не дай мне умереть. На меня, не поверишь, рухнула пудовая балка. Горела как свеча, зажженная с двух сторон. И если бы не ты… — Голос князя прервался, и он упал в забытьи.
Взвалить князя на плечи — задача не из простых. Однако Чернышев, напрягши силы, вскинул на себя ношу и выбрался наружу.
— Это вы, князь? — услышал он вдруг родную русскую речь и снова увидел перед собою ту юную даму, которой он поручил несчастную мадам Ней.
— Так вы — наша соотечественница? — изумился Чернышев. — Боже, где только не встречаются русские друг с другом!
— А вы — наш? — обрадовалась княгиня. — Тогда почему же вы так запросто обратились к императору Франции?
Куракин, сидя у дерева, тихо застонал и открыл глаза.
— Ой, Катерина, Катенька, я спасен! И знаешь, кто мой спаситель? Ах, вы еще не представились друг другу, тогда позвольте это сделать мне. Княгиня Багратион — флигель-адъютант Чернышев. — И, обернувшись к Чернышеву: — Ах, Сашенька, погляди, мил дружок, что сталось с моими бриллиантами! Одни погибли начисто в огне, другие потерялись в этой давке.
— Не тужите, любезный Александр Борисович, — успокоил его Чернышев. — Золотое шитье да бриллианты на камзоле вас и спасли — укрыли словно кольчугою. Главное — сами целы. С нами, солдатами, то часто случается: вся одежда в клочьях, зато голова цела. Вам, княгиня, сие должно быть хорошо известно — сколько уже ран получил бесстрашный Багратион!
Чернышеву показалось, что княгиня не расслышала его слов — кругом стоял несусветный гвалт. Однако, всмотревшись в ее лицо, он понял, что слова его до нее дошли, но она не захотела на них отозваться. И чтобы как-то прервать минутное замешательство, она быстро отошла в сторону и сказала по-французски:
— Доктора! Здесь пострадавший. Князь Куракин.
А через несколько дней княгиня Багратион уже была в доме Элеоноры Меттерних.
— Позвольте представить вам мою дочь Марию Клементину, — произнесла она, мило улыбаясь.
— Ах, какое прелестное дитя! — проворковал Клеменс, стараясь придать лицу приветливое выражение.
Мадам Элеонора опустилась в кресло и погладила по русой головке девочку, которая спокойно к ней подошла и сделала легкий книксен. В это время из дальнего угла гостиной раздался голос мадам Коуниц, обращенный к Элеоноре:
— Ах, этот прелестный ангел — вылитый Клеменс! Ты не находишь сходства, кузина Элеонора?
«Это сходство прежде всего должен усмотреть тот, кто в самом деле является отцом моей Клементины, — подумала про себя княгиня Багратион и подняла на Меттерниха свои лучистые близорукие глаза. — Ну же, граф, ты мне обещал, что дашь нашей дочери свое имя. Или ты струсил? Тогда мне ничего не остается другого, как устроить и здесь и в Вене скандал, от которого тебе вряд ли поздоровится».
— Да, милая Элеонора, ты помнишь, мы с тобою несколько дней назад говорили о дочери любезной княгини? — раздался голос Меттерниха. — Княгиня Багратион хотела бы отдать дочурку в какой-либо пансион. Так что, надеюсь, она станет желанной в нашем доме.
Элеонора была внучкой бывшего канцлера и дочерью князя Арношта Коуница. Их семья слыла одной из самых аристократических в Австрийской империи и потому, конечно, хорошо воспитанной. К тому же о ней самой говорили как о женщине доброго и отзывчивого сердца, ничуть не очерствевшего, несмотря на постоянные измены мужа, о которых она имела полное представление. Потому она еще раз погладила Клементину по русой головке и, притянув ее к себе, поцеловала в лобик.
— Вы, милая княгиня, можете смело доверить свою дочурку моим заботам, — произнесла она и добавила: — А правда ли, что князя Куракина спас граф Чернышев?
— А вам, графиня, он известен? — спросила Катрин.
— Да кто же в Париже не знает полковника Чернышева? Личный адъютант вашего, княгиня, императора Александра и, как говорят, любимец императора Наполеона.
Глава вторая
И в самом деле, кому в парижском обществе не был известен Александр Чернышев? Пред ним открыты двери всех самых известных домов Франции. Многие генералы, маршалы и министры считали за честь водить с ним дружбу. Сам Наполеон, не говоря уже о членах императорской фамилии, выказывал этому молодому, двадцатишестилетнему русскому офицеру несомненные знаки внимания. Какова же была цель пребывания царского флигель-адъютанта в столице Французской империи?
Сразу же после Тильзита, когда обе державы установили между собою дипломатические отношения и в Париж был направлен послом граф Толстой, а оттуда в Санкт-Петербург с тою же миссией прибыл уже известный нам генерал Савари, у Александра Первого родилась идея включить в штат посольства представителей российского воинства. В их числе был назван и юный кавалергард Чернышев.
Александр Первый в некотором смысле мог считаться крестным этого юноши. Саше шел шестнадцатый год, когда в московском доме князя Александра Борисовича Куракина он был представлен молодому царю. Узнав о пылком стремлении отрока посвятить себя военной службе, Александр Павлович взял его в пажи и затем зачислил в кавалергардский полк.
Юноша был хорошо образован, с детства в совершенстве владел французским и немецким, но главное — вышел статью и приятной наружностью. Молодой Геркулес или Аполлон — неизвестно, как лучше можно было назвать сего молодого человека с широкими плечами и тонкой талией, темными прекрасными миндалевидными глазами и кудрявой головою. К тому же, наверное, немалую роль в приближении ко двору сыграло и то, что его родной дядя, Александр Ланской, некогда был одним из последних и самых любимых фаворитов Екатерины Великой, как она в том сама всех уверяла.
Под Аустерлицем, в первом же своем бою, молодой поручик-кавалергард проявил не только завидную храбрость, но и оказал немалую услугу государю, будучи определен к нему в качестве порученца. По всем этим обстоятельствам не могло не всплыть имя Чернышева в голове царя, когда он составлял список тех, кого хотел послать в Париж, дабы молодые люди представляли силу и мощь его армии, но этому плану не суждено было сбыться.
Зато однажды средь блестящего бала в Зимнем дворце император подозвал к себе Чернышева и, улыбаясь, произнес:
— Наблюдал за тобою с завидным удовольствием — дамы от тебя без ума. Однако не очень ли я расстрою твои забавы, коли дам тебе поручение, которое на время удалит тебя из Петербурга? Впрочем, приходи ко мне завтра.
Утром же в кабинете сразу, без обиняков, объявил:
— Поедешь в Париж. Передашь нашему послу пакет, в котором два письма: одно — графу Толстому и другое — императору Наполеону, которое граф обязан ему тотчас вручить. И с Наполеоновым ответом возвратишься ко мне.
Чернышев никак не мог ожидать, что император Франции пожелает принять не только российского посла, но и офицера, что доставил ему письмо от «любезного брата».
Посланец царя держался просто, не выказывая, с одной стороны, искательства или робости, а с другой — напыщенности и самомнения. Наполеон тотчас вспомнил свою давнюю встречу с наглым и самодовольным царским генерал-адъютантом Долгоруковым и тут же заявил:
— Мне ставят в упрек, что я никогда не принимаю у себя и ничем не отличаю русских офицеров, которых посылает в Париж император Александр. Однако мне о них никто не докладывает! Лишь случайно я нынче узнал от своего министра иностранных дел о вас, господин Чернышев. И, как видите, вы — в моем кабинете. Скажу более: вы произвели приятное впечатление. И я в своем письме к моему августейшему брату выскажу просьбу, чтобы его величество в следующий раз направив в Париж именно вас.
Это оказалось не пустым обещанием. Да и зачем владыке мира, великому Наполеону Бонапарту, было заискивать перед царским курьером, каких немало курсировало между двумя столицами? Император Франции был, вероятно, приятно удивлен, как безбоязненно и в то же время умно Чернышев стал вспоминать сражения под Аустерлицем и Фридландом, в которых он сам участвовал.
Через несколько месяцев французский император с удовольствием вновь принял царского посланца в Байонне, у испанской границы, когда Чернышев привез ему сообщение царя об успешном завершении войны со Швецией. Был он гостем Наполеона и под Ваграмом, в Австрии.
В последнем случае Чернышеву, лишь штабс-ротмистру по званию, выпала честь представлять российское воинство при французском генеральном штабе. Однако ни скромный чин, ни не совсем ясное и определенное положение при союзнических войсках не помешали русскому офицеру немалое время находиться вблизи прославленного полководца и стать непосредственным свидетелем проявления его военного гения. Тогда же сам Наполеон вручил Чернышеву орден Почетного легиона, более всего, наверное, в знак дружбы и военного сотрудничества двух великих держав.
С самого начала восемьсот десятого года Александр Иванович Чернышев получил новый статус — постоянного представителя царя при французском императоре. Австрийская миссия Чернышева окончательно убедила Александра Павловича в завидных дипломатических способностях своего любимца. Тогда, кстати, находясь при Наполеоне, он немало способствовал тому, чтобы при составлении условий мирного договора Австрия, как традиционная союзница России, не потеряла своего лица.
Теперь, в Париже, от Чернышева, по замыслу царя, требовалось проявление всех его талантов. Начиная с роли искусного дипломата и кончая способностями тонкого и умелого кавалера и обольстителя дамских сердец. И сие требовалось от него не случайно. Ибо отныне на него, постоянного представителя царя в Париже, или официально — военного атташе, возлагались и другие, самые главные обязанности: состоять тайным агентом. Иначе говоря, быть ушами и глазами российского императора, дабы все секреты Французской империи переставали оставаться тайною за семью печатями от двора русского.
Слухи о том, что отказ Наполеону от русского дома, то есть отказ выдать за него сестру царя, повлечет войну, оказались слухами вещими: восемьсот десятый год действительно стал переменой в отношениях России и Франции. Но, конечно, не потому, что французский император лишился русской невесты. В тот год особенно наглядно столкнулись национальные интересы двух держав, и разрешить их мирно оставалось все меньше и меньше возможностей.
«Великая армия» Наполеона исподволь, но все ближе и ближе продвигалась к границам России. Под предлогом удаления англичан из северных германских портов французские войска размещались на побережье, превращая северные германские города в свои цитадели. Укреплялся и Данциг, как самый ближайший к России крупный опорный пункт французов. Вот-вот грозилось наполниться французскими силами и Варшавское герцогство — искусственно созданное Наполеоном государство, у которого с Россией были общие границы.
В череде этой экспансии оказался и вовсе оскорбительный эпизод: захват французами Ольденбургского герцогства в Северной Германии, принадлежавшего дяде царя и отцу мужа великой княгини Екатерины Павловны.
Как, почему мог такое совершить монарх, клявшийся в вечной дружбе? Но и Александр Первый почти в эту же пору предпринял бесцеремонный шаг, который вывел из равновесия Наполеона. Русское правительство, не уведомив своего Главного союзника, в одностороннем порядке ввело в действие новый таможенный тариф на товары, «ввозимые по суше». Внешне это выглядело как продолжение мер в русле континентальной блокады Англии. На деле же высокий тариф преграждал путь товарам французским в Россию.
Но то была мера, направленная на спасение русского рубля. Континентальная блокада его изрядно обесценила. Однако «таможенную войну» Наполеон вдруг счел прелюдией войны настоящей.
А коли тень такой войны возникла и замаячила в глазах обоих монархов, само собою, и в той и в другой стране развернулась к ней подготовка.
В самом начале 1810 года военным министром России был назначен генерал от инфантерии Барклай-де-Толли. В марте предыдущего года, когда, по существу, действия против Швеции завершились, Михаил Богданович успел побывать в роли главнокомандующего на том театре войны. Теперь его способности администратора Александр Павлович решил востребовать в новом качестве.
Создание военных атташе при русских дипломатических миссиях стало одной из первых мер, что предпринял новый военный министр совместно с министром иностранных дел Румянцевым. До сих пор ни одна страна не имела подобных служб, Россия первою пришла к этой мысли. И именно в тот момент, когда угроза новой войны стала очевидной. Вот почему из Санкт-Петербурга в Париж была направлена секретнейшая депеша.
«Флигель-адъютанту Чернышеву, — значилось в письме за подписью военного министра. — По случаю пребывания вашего в Париже государь император повелеть изволил возложить на вас особенное поручение доставлять ко мне сведения, в коих военный департамент для потребных соображений крайне нуждается.
Я почитаю для себя приятною обязанностию начертать вашему высокоблагородию цель и правила сего поручения. Благоразумие ваше убеждает меня предварительно, что во всех действиях по возлагаемой на вас обязанности вы сохраните надлежащую скромность и осторожность.
Пользуясь всеми удобностями нахождения вашего в Париже, вы должны прилагать неусыпное старание к приобретению точных познаний статистических и физических о состоянии Французской империи, обращая наиболее на военное состояние оной внимание. Вследствие чего потщитесь собирать достаточные известия о всех, относительно до военного соображения, отношениях Франции к зависимым от ее влияния державам и, рассмотрев оные основательным образом, доставьте ко мне описание о числе войск во Франции, устройстве, образовании и вооружении их, расположении по квартирам, с означением мест главных запасов, о состоянии крепостей, о свойствах, способностях и достоинствах лучших генералов и расположении духа войск.
Не менее потребно еще достаточное иметь известие о числе, благосостоянии и духе народа, о внутренних источниках сей империи, или средствах к продолжению войны».
Далее следовала более конкретная инструкция — какие сведения и каким желательно способом их следует приобретать.
«Государю императору угодно снабдить депо карт всеми полезными и необходимыми воинскими сведениями; почему употребите все способы узнавать о всех важных картах, планах и сочинениях, и присылайте ко мне оные реестры с означением цен, дабы, по мере необходимости, можно было бы на покупку оных доставлять к вам деньги.
Пребывание ваше в Париже открывает вам удобный случай доставать секретные проекты, сочинения и планы к исполнению каких-нибудь по военной части предметов или тайные диспозиции о движении, действии и расположении войск; употребляйте возможные старания к приисканию и доставлению ко мне сих редкостей, какою бы ни было ценою».
Завершалась же сия инструкция следующими словами:
«Как важность сего поручения требует, чтоб все сношения со мною были в непроницаемой тайне, то, для вернейшего ко мне доставления всех сведений, обязаны вы не испрашивать в том посредства господина посла, а Использовать для сих целей курьеров, кои к вам будут приписаны особо».
Первого и пятнадцатого числа каждого месяца на рабочий стол французского императора ложился наисекретнейший документ — роспись войск. Это был отчет генерального штаба о состоянии всех частей и соединений «Великой армии» от роты и батальона до дивизии и корпуса, находящихся в самой империи, а также в других странах.
Важной особенностью сего доклада было то, что в нем отмечались все изменения, произошедшие в течение последних двух недель. Они касались не только передвижения и расквартирования войск, но новых назначений, вплоть до самых младших офицеров, а также указаний на имеющиеся командные вакансии. Там же, в докладе, содержалась подробнейшая информация о состоянии продовольственного снабжения и наличии оружия. Последний пункт перечислял не только укомплектованность ружьями, орудиями, боеприпасами, но даже отмечал, к примеру, сколько в том или ином подразделении имеется запасных осей к пушечным лафетам.
Как считал сам Наполеон, сей доклад за подписью начальника генерального штаба маршала Бертье составлял самую главную тайну империй. И к сему докладу не должна была приближаться ни одна рука и ни одна пара глаз, даже в самом ближайшем окружении императора.
Но именно этот секретнейший документ ровно за день до того, как ложился на императорский стол, становился уже известным Чернышеву. Вернее, он получал точную его копию и тут же специальным курьером отсылал ее в Санкт-Петербург.
Таким образом царь, военный департамент и департамент иностранных дел каждые две недели получали точнейшие сведения о состоянии и движении французских вооруженных сил. Оставалось лишь сложить росписи друг с другом, чтобы получилась подробнейшая картина не только мощи наполеоновской армии, но и того, куда и какие части передвигает император Франции на просторах Европы.
Скрупулезным изучением бесценных сведений, доставляемых тайным агентом русского императора, вплоть до конца зимы восемьсот двенадцатого года серьезно занимались и военное министерство, и сам царь. И безошибочно возникал вывод: армия Наполеона, оккупировавшая побережье Балтики на прусских и польских землях, нацелена на Россию. А все батальоны и полки, еще находящиеся, казалось бы, далеко от российских пределов, на берегах Рейна и Одера, тем не менее, хотя медленно и будто бы незаметно, все же меняют свою дислокацию в направлении востока.
Что же следует предпринять России? Первое предложение русского генералитета было убедить Александра приблизить наши армии к западной границе. Шаг был рискованный: соглядатаи в западных губерниях обязательно сделают эти маневры достоянием Наполеона. И он непременно воспользуется случаем, чтобы обвинить Россию в том, что она первая начала готовиться к войне.
Так, собственно, и произошло. Французский император, узнав о передислокации русских корпусов в приграничные районы, поступил, как поступают бесчестные грабители, дабы отвести подозрение от собственной персоны: «Держи вора!»
На одном из торжественных церемониалов — приеме послов — Наполеон подошел к Куракину.
— Итак, маска сброшена, князь, — сказал он. — Мой брат император Александр обиделся на меня за то, что я аннексировал герцогство Ольденбургское. Но сие — необходимая мера, чтобы закрыть даже малейшую лазейку на немецком побережье для английских кораблей.
Взамен герцогу Петру я выделил Эрфурт — равнозначную во всех смыслах провинцию. Однако Ольденбургское герцогство для императора Александра — предлог, чтобы бросить мне вызов. Но что выиграет Россия, если начнет против меня войну?
И далее император, не давая раскрыть рта российскому послу, чтобы вставить хотя бы слово, продолжал свои угрозы. Он заявил, что, занимая Данциг и другие крепости в нижнем течении Вислы, ничего не замышляет против России.
— После истории с Ольденбургским герцогством, — заявил Наполеон, — у императора Александра возникло подозрение, что я думаю о восстановлении Польши. Интересы моего народа этого не требуют. Но если вы принудите меня к войне, я воспользуюсь Варшавским герцогством как средством против вас. Именно эта территория станет плацдармом и союзницей для меня в моем походе против вашей страны. И тогда вы потеряете все ваши польские провинции, в том числе и Белосток, что я позволил вам присоединить после Тильзита. Впрочем, император Александр не оценил моего расположения к нему. Какое блестящее царствование было бы у него, если бы он больше мне доверял и не таил в своей душа коварных чувств! Что ж, мне ничего другого не остается, как ответить ему на его неблагодарность. Разве не мне обязан ваш император недавними своими приобретениями? Задумайтесь лишь на минуту: Александр, проиграв две войны против меня, вскоре приобрел Финляндию, Молдавию, Валахию и несколько воеводств в Польше.
Князь Александр Борисович поспешил вставить свои слова:
— Ваше величество, смею заметить, что обретение земель, о которых вы изволили упомянуть, — суть последствия свершений российских воинов.
— Не спорю, — поспешно согласился Наполеон. — Но что смог бы сделать император Александр со своими армиями, коли я, император Франции, не дал бы ему на сие свое соизволение? Теперь же, если он порвет со мною, ни турки, ни финны со шведами ему не простят своих обид и поражений! Сии народы окажутся вместе со мною в моем походе против державы, которая не захотела оценить мое к ней благорасположение. Вот, князь, еще одна причина, которую должен иметь в виду ваш император, затевая со мною ссору.
Глава третья
Сквозь ажурную листву сначала промелькнула белая колоннада, и вдруг на следующем повороте аллеи открылся вид всего дома.
Дом был огромен — с высокою крышею и двумя просторными террасами, смотревшими в парк, состоящий из столетних дубов и лип. А перед парадным входом, обрамленным массивными колоннами, расстилалось множество цветочных клумб.
Усидеть в коляске более было невозможно, и Багратион велел кучеру остановиться за несколько сажен от дома, чтобы самому пройтись пешком средь царства жасмина и роз, обступивших его со всех сторон.
День выдался теплый самая макушка лета. И после долгой пыльной и тряской дороги чистый и прозрачный воздух, благоухающий всеми ароматами природы, и поразительная тишина показались нашему путнику волшебной сказкой.
Сколько же самых различных краев успел повидать на земле этот сорокапятилетний генерал, сколько открывалось пред ним самых разнообразных красот — от предгорий Кавказа и неприступных альпийских вершин до необъятных просторов Балтийского моря и выжженных солнцем степей Молдавии! Но, пожалуй, только одна вот эта с виду вроде бы и неброская красота среднерусской земли была способна вселить в человеческую душу чувство умиротворения и покоя.
— Ваше сиятельство, вы ли это? — услышал он голос и, подняв глаза, увидел у мраморной лестницы, ведущей к дверям, худосочного старичка, одетого в ливрейный фрак. — Тому две недели назад голубушка-княгиня Анна Александровна сказывали, что приедут-де князь Петр Иванович: И вот вы собственною персоною!
— Карелин? — откликнулся Багратион. — Ты жив еще, мой крестный отец. А я тебя нет-нет да вспоминаю добрым словом. Помнишь свой кафтан, что надел на меня в Санкт-Петербурге? Вот с того кафтана и до моего сегодняшнего генеральского мундира — весь мой ратный путь. Так что в моей славе — и твоя заслуга!
Багратион протянул дворецкому руку, а другою быстро обнял костистое старческое плечо.
Слезы брызнули из глаз старика.
— Господи! Князенька, Петр Иванович! Да сколько же слез пролила голубушка-княгинюшка, а с нею заодно и я, старый, когда доходили до нас слухи о ваших победах, в которых столько раз вас могла настигнуть неминучая смерть! Но, слава Богу, вот вы, живой и невредимый, и в таком благоуханном раю, как наши Симы.
— Рай! — с наслаждением повторил Багратион. — Попаду ли я, грешный, когда-нибудь в то царство праведников, куда открывает ворота сам Господь? Потому вот и решил хотя бы на время поселиться в сем земном раздолье. Николенька здесь?
— Здесь, здесь он, молодой князь! — радостно растворил двери дворецкий. — Вас с нетерпением дожидались. Так что — милости просим. Ваши комнаты давно уже готовы. Все — чин чином, как вы любите, чтобы просто, но опрятно.
Только успел Карелин договорить, как сверху перепрыгивая с ходу через две, а то и три ступеньки, — сам Николай Голицын.
— Ну, наконец-то! А то я, право, вас… тебя совсем уж заждался, — радостно просиял, обнимая гостя.
— Никак не привыкнешь — то «вы», то «ты»? — засмеялся Багратион. — Да ты ж погляди, как сам вымахал — меня давно перерос, а все в голову не возьмешь, что с тобою мы — двоюродные братья! Это когда бы ты под моим началом в строю был, тогда бы обязан был и «выкать» и, коль надо, сиятельством величать.
— Да я… — Широкое лицо Николая смущенно раскраснелось. — Я, понимаешь ли, из гвардии вышел. Разве мама с папа вам… тебе не говорили?
Они поднялись в комнаты Багратиона, куда уже из коляски были перенесены чемоданы. Багратион присел в кресло, вытянув ноги и расстегнув сюртук.
— Видишь, — продолжил начатый разговор, — у каждого своя планида. Я, как ты знаешь, в твои семнадцать лет уже тянул солдатскую лямку и не ощущал, как сие тяжело. У тебя с малолетства тож своя мечта: жить в мире звуков. Говорили: отменно играешь на виолончели?
— То верно. В Вене у Рейтора значился в первых учениках, — снова зарделся молодой Голицын. — Так что не баловство сие для меня. Потому собираюсь опять в австрийскую столицу, чтобы продолжить занятия по классу виолончели. Вена, ты же знаешь, музыкальный город. Там сам воздух — легок, светел и насквозь пропитан музыкой.
Вена… С каких пор при упоминании этого города точно ком подкатывал к горлу и перехватывало дыхание. С того лета, когда сам оказался с армиею на венских улицах? Но тогда поразило именно ощущение легкости, о чем сейчас сказал Николай. Спазма возникла позже. Вернее, совсем недавно, когда понял: Вена насовсем отняла у него ту, что, как это ни удивительно, продолжала жить в его сердце. Так что какой же это праздник души может быть связан теперь в его представлении с сим городом-разлучником?
И Николай Голицын, уловив на лице брата тень неудовольствия, невольно сокрушился, что задел больную струну.
— Конечно, и в других столицах есть прекрасные школы: фортепьяно, скрипки, той же виолончели, — поспешил он снять неприятное впечатление, которое произвел одним упоминанием своего любимого города.
— Не в том дело — Вена, Берлин или, скажем, Рим, — перебил его Багратион. — Война, Николай, на носу! Вот в чем суть, в чем ключ к нашим настоящим и будущим судьбам. К тому, брат, как каждому из нас определять свою жизнь. Конечно, можно стать венцем. Но оттого в твоих жилах не потечет австрийская кровь. Ты все равно останешься тем, кем ты есть, — русским человеком. И как тогда из того прекрасного далека ты и другие русские венцы будете смотреть, как я, такой же русский, как ты и они, буду драться с супостатами, не жалея своей жизни?
На сей раз спохватился Багратион: а не задел ли он ненароком в душе брата то, что невольно могло его обидеть?
— Прости, Николай, что я так резко и о тебе и о других… — Багратион встал и обнял брата. — У тебя золотое, доброе и чувствительное сердце. Я помню тебя с самого твоего рождения. И потом, когда ты рос и твоя мама учила тебя и твоих братьев и сестер называть меня дядею. А иначе ведь как? Большая разница в возрасте. Но теперь мы — взрослые. И потому равны. И потому я вот так с тобою — прямо и открыто.
— Да-да, брат! — просиял Николай. — Я очень хорошо понимаю тебя. И знаю, как это важно, всегда чувствовать себя русским. Вот граф Разумовский. Уж сколько лет живет в Вене! Казалось бы, и язык родной запамятовал. Ан нет! Там, в Австрии, он собиратель всех наших настроений, всех русских сил и интересов. И с ним — княгиня Багратион… Да-да, брат, уж коли зашла речь, ты должен знать: она истинный патриот! И у нее на устах — одно только твое имя, имя героя. — И, чтобы перевести разговор: — Да что наши, русские… Бетховен — я виделся с ним — последнюю свою симфонию, как известно, поначалу посвятил Наполеону. Но затем с гневом разорвал титульный лист сочинения с посвящением. Да ты и сам лучше меня знаешь: Бонапарта и французов ненавидят во всей Европе. И ты верно сказал: случится война, она заденет всех — и Вену, и Берлин, и Рим. А что, о войне ты с государем говорил?
— Был у него, — произнес Петр Иванович, благодарно оценив про себя сердечную чуткость Николая, который, коснувшись запретного — княгини Багратион, тут Же сменил тему. — Разговор с императором зашел в том числе и об отношениях с Францией — придется ли с нею воевать. Ну, будет. Еще наговоримся с тобою. Я так рад, что все лето пробуду в твоем обществе. И давай условимся: о войне — более ни слова! Отпуск, что предоставил мне государь, следует посвятить одной благой цели — отдохновению тела и души. Это же грех — в сем чудесном раю, как давеча назвал Симы старый Карелин, предаваться чему-либо иному, кроме благостного наслаждения божественною природой!
Легко было произнести: забыть о войне. На самом же деле как можно было забыть о том, что составляло главное занятие всей жизни, даже и того более — саму жизнь?
Представим себе, чем жил, какими событиями и успехами измерял, скажем, тот же Николенька Голицын дни, недели и месяцы, что то медленно тянулись пред его внутренним взором, то неслись вскачь, да так, что даже замирала душа.
Если отбросить в сторону утехи молодости, то главным останутся успехи в занятиях музыкой. Вот этот экзерсис, к примеру, он разучил тогда-то, и это несомненное его достижение было отмечено. Другою такою же победою могло стать разучивание новой симфонии, что еще никто до него не исполнял, а вот он взялся и удивил любимого профессора своею настойчивостью.
Конечно, не все были удачи. Подчас, чтобы чего-то достигнуть, следовало изо дня в день исполнять одни лишь бессмысленные упражнения. Зато каким сладостным оказывался тот долгожданный миг, когда все, что до этого представлялось лишь опостылевшим и нудным трудом, вдруг выливалось в истинное наслаждение.
Что ж сказать о военачальнике, для которого каждая его победа — это не просто личное достижение, но успех всего войска, им предводительствуемого. Даже того более — успех русского оружия и победа отечества. Ну а если представить, как у того же Багратиона, — лишь закончится одна война, так вскоре наступает другая, то и получается: жизнь — это и есть одно беспрерывное сражение, один огромный, с кровью и смертями, никогда не затихающий бой. Как сей бой исключить из жизни, как забыть о том, что и есть главное в его судьбе?
И если уж в самом деле не говорить вслух о сражениях, когда ты хотя бы на время отлучен от войска, то не думать об армии и о войне Петр Иванович никак не мог.
Три месяца минуло с той поры, как князь Багратион покинул должность главнокомандующего Молдавской армией, а все не мог с ней распрощаться.
Речь не о том, что давало знать о себе уязвленное самолюбие: почему так легко государь принял его отставку? Если уж что и раздражало, то другое: неужели царь не понял, что план кампании, предложенный им, главнокомандующим, — единственно приемлемый в создавшихся условиях? А уж коли не понял я не принял, осуществлять иные, чуждые ему цели он, князь Багратион, не намерен и ни в коем случае не станет.
Нет, не обиженным, а с достоинством и гордо поднятой головою уезжал из Молдавской армии вчерашний ее начальник. В ночь на пятнадцатое марта он написал, а утром на построении зачитал свой приказ:
«По именному его императорского величества высочайшему указу, на имя мое последовавшему, государю императору благоугодно было снизойти на всеподданнейшее мое прошение и уволить меня для излечения болезни на четыре месяца; на место же мое возведен наго степень главнокомандующего господин генерал от инфантерии граф Каменский Второй, которому вследствие того и сдал я главное над армиею начальство».
В строю пред ним стояли те, с кем летом в в самом начале осени прошедшего, восемьсот девятого года он одержал поистине громкие победы над неприятелем, которые принесли и пользу отечеству, и честь войскам, и славу оружию его императорского величества.
Можно смело утверждать, что каждый подвиг, каждое предприятие войск, под его начальством состоящих, ознаменованы были счастливыми успехами.
Об этом он в первую очередь и сказал в своем приказе. Но вместе с тем тут же не мог не отметить и другого, чего постоянно добивался в проведении своих операций и что почитал наипервейшей заслугою каждого настоящего военачальника, — бережение людей.
«Более же всего служит мне утешением, — так было сказано в приказе, — что все эти победы над неприятелем в поле, что все осады славные крепостей сопряжены были с весьма малозначащею потерею храбрых воинов наших».
И еще другою священнейшею обязанностью своею почел он необходимость засвидетельствовать торжественную признательность и благодарность как всем господам корпусным и отрядным начальникам и прочим генералам, равно штаб- и обер-офицерам, так и всем и каждому из нижних чинов. Благодарность за строгое исполнение обязанностей перед отечеством и монархом и за полную доверенность и любовь к нему, их бывшему главнокомандующему.
«Эта любовь, — заключил он, — которую во всех случаях обнаруживали ко мне вы, мои боевые товарищи, и которая составляла верховнейшее мое удовольствие в часы сражений, в походах и во всех трудах, нами переносимых, навеки запечатлена в сердце моем неизгладимыми чертами. И я увожу ее с собою, яко отличную награду, которая на всю жизнь мою будет сладчайшим для меня утешением.
С победами встретил я армию при вступлении моем в главное над оною начальство — с победами расстаюсь с нею».
Март в южных краях — самое торжество весны. Не на эту ли пору намечал он новое победоносное наступление? Расчет был на то, чтобы застать врасплох рассеянное по мелким гарнизонам, еще не оправившееся от прошлогодних поражений турецкое воинство. И принудить визиря к тому, во имя чего и возникла сия война, — к миру.
Спокойствие там, в дальнем Причерноморье, было достигнуто задолго до Тильзита. И сие состояние устраивало, казалось бы, обе стороны. Но за год до того, как Россия и Франция вступили в союз, Турция, пользуясь войною в Европе, решила попытать своего счастья. И коварно, в одностороннем порядке разорвала прежний договор, надеясь на то, что русский богатырь будет способен отбиваться одною лишь рукою — другая занята в драке с Наполеоном.
Ныне и сами турки хотели бы вылезти из бойни, в которую они ринулись слишком уж опрометчиво: у богатыря для драки освободилась и другая рука.
Русский богатырь хорошо развернулся — и левою и правою рукою так двинул по оттоманским башкам, что, если бы не угроза зимы, мог бы освободить и земли за Балканами. Но теперь-то зачем точь-в-точь повторять прошлогодние намерения? К чему нам чужие задунайские просторы, когда к своим собственным пределам с западной стороны приближается другая война, что может оказаться более грозной, чем сия турецкая?
Мысль эта и была главною в Багратионовом плане весеннего наступления, что он предоставил царю. Силой оружия, внезапно приставленного к горлу, принудить оттоманских нарушителей спокойствия к миру, который они так вероломно нарушили.
И что же, оставить мысль о Балканском походе? Оставить! И более того, если потребуется, вернуть Молдавию с Валахией. Зато прекратить потери солдат в ненужной теперь войне и вернуть их — а это тысяч пятьдесят — к западным границам, где вот-вот может вспыхнуть война уже не с визирем, а с самим Наполеоном.
На сей точке зрения Багратион продолжал упорно настаивать и когда объявился уже в Санкт-Петербурге и предстал в Зимнем дворце пред государем.
— Рад видеть вас, князь Петр Иванович, — встретил его император своей обворожительною улыбкою. — Однако не скрою: вы доставили мне истинное счастье, если явились бы не с левого, как теперь, а с правого берега Дуная.
— Смею заметить, государь, что я явился с левого берега, оставив там армию здоровую и отменно кормленную, не отдав ее на растерзание голода, холода и болезням. И не взятую потом в полон янычарами.
— Я не узнаю вас, князь Багратион! — Улыбка исчезла с бело-розового лица царя. — Никому иному, кроме вас, в той ситуации, что возникла в Молдавии прошлым летом, я не мог доверить армии. Решительность, быстрота, натиск — сии суворовские заповеди ни в ком другом не находят такого полного отзвука, как в вашем сердце, князь. И что же из сего вышло?
— Вышло, ваше величество, главное: я спас армию, которая теперь явится в состоянии заставить турок подписать мир, — твердо произнес Багратион.
— И даже ценою уступок неприятелю уже завоеванных территорий? — В голосе царя явно обозначились нотки неудовольствия.
Вот тут он и повторил вслух, что последнее время не выходило у него из головы:
— Простите мою дерзость, государь. Однако случаются в истории такие моменты, когда выгоднее вернуть чужое, дабы не потерять свое. Вашему величеству известно, что я не трус. И решительный разгром врага — завещанная мне великим Суворовым манера вести войну, как справедливо вы изволили заметить. Так вот, чтобы как можно сподручнее было встретить врага наисильнейшего — с развязанными руками, не озираясь назад, за спину, — следует помириться с врагом меньшим.
Царь опустил глаза и медленно двинулся к окну, что выходило на Неву.
— Так вы, князь, серьезно полагаете, что войны с Франциею не избежать?
«А разве не из сих соображений исходили вы, ваше императорское величество, когда понуждали меня во что бы то ни стало идти на Балканы, намекая на возможное вмешательство французов на стороне турок?» — хотел произнести Багратион, но остановил себя.
— Пожалуй, сие не тайна. — Император сам ответил на свой же вопрос. — И особенно не тайна от моих генералов. Кому же, как не вам, военачальникам, заблаговременно думать о том, что может ждать нашу армию впереди. Наверное, нам и впрямь не следует забираться на Балканы. Это, в случае нападения французов, значило бы оказаться в западне.
Багратион просиял:
— Ваше величество совершенно верно изволили понять мою мысль, почему следует отказаться от Балканского похода и мириться незамедлительно, но с честью. А в наступление — идти непременно! Только — в другом месте. И — на другого врага.
Александр Павлович был уже у своего письменного стола и взял в руки листок, исписанный чернилами.
— Вот, князь, депеша, что как раз накануне вашего прихода мне принесли из военного министерства. Это донесение одного из самых доверенных мне лиц из Парижа. Послушайте. Не уловите ли вы некие общие с вашими мысли? «Прошло для нас время переговоров. Никакие снисхождения не поколеблют отныне намерения Наполеона напасть на Россию. Он не может терпеть в Европе равного себе и потому ищет нашей погибели. Война неизбежна, ваше величество, посему готовьте войска, спешите миром с турками, заключайте тайный союз с Англией. Спасайте Россию: от ее жребия зависит участь Вселенной».
Багратион подался вперед, чуть ли Не вплотную приблизившись к царю.
— Ах, какой молодец, какой ясный ум и дерзость мысли! — воскликнул он и, несколько отступив, поклонился. — Не могу сдержать себя и не поздравить ваше величество с тем, какими верными помощниками вы окружили себя! И знайте, я буду первым из тех, на кого вы всегда сумеете положиться, коли разразится гроза. Нет, ваше величество, не тогда, когда она грянет и может застигнуть нас врасплох. Теперь, теперь же следует нам, вашим верным слугам, расчислить весь ход событий и, по возможности, дерзновенно его упредить!
— Вы не о том ли, любезный князь, о чем и мой тайный агент? — Улыбка вновь обозначилась в уголках губ императора. — Вот что он, кстати, советует: «Коль нам суждено будет не миновать войны и в нее вступить, мы могли бы, упреждая неприятеля, двинуться к Висле, занять там крепкие позиции, устроить мостовые укрепления, посылать легкую конницу к Одеру, когда основные силы Наполеона будут еще в сравнительном отдалении от наших пределов».
«Я же как раз об этом и думал, когда обмолвился только что о наступлении в ином месте!» — вновь радостное чувство овладело всем существом Багратиона.
— Однако, ваше величество, — вслух произнес он, — для сего предприятия потребен доскональный учет всех условий. Самое первейшее — вслед за Турцией следовало бы перетянуть на свою сторону шведов. Взяли у них Финляндию — могут за то не простить. А ежели задобрить? К примеру, пообещать вернуть Шведскую Померанию на германских землях, что недавно аннексировал Наполеон? Иль чем другим этих шведов подкупить. Но основное — Австрия и Пруссия. Коли их давней непримиримостью к Бонапарту заручимся, встретим его с опережением.
Александр Павлович ласково посмотрел в лицо собеседника.
— Надеюсь, ты, князь, не обиделся, как начал я разговор? — Неожиданно, как, впрочем, часто бывало, когда хотел подчеркнуть особую расположенность, император перешел на «ты», — Непросто найти единственно правильное решение, особо когда рядом с твоим мнением — десяток противоположных. А по тебе я как бы сверил то, что зрело во мне самом, но на что, сознаюсь, окончательно не мог решиться. Тебя же прошу, прежде чем убудешь из столицы, побывай у Михаила Богдановича. Военный министр он недавний, но мнения его собственные и других наших генералов тебе бы небесполезно прознать. В чем-то, верно, сойдетесь, в ином окажетесь по разные стороны. Общему же делу — польза. И — о здоровье похлопочи; Сам ведаешь: Дела ожидают нас серьезные. Так что след быть, как говорится, во всеоружии. Но о разговоре нашем — молчок. Пока сие, о чем толковали, — тайна.
По утрам, входя к князю Петру Ивановичу, старый дворецкий находил его уже за столом, склоненным над бумагою.
— Ключевая водица уже в кувшине. Так что в самый раз после прогулки принять; как вы любите, студеную ванну, — докладывал Карелин и добавлял: — В толк не возьму, ваше сиятельство, зачем вам на отдыхе жизнь казарменную? Простите старика, коли сказал не так. Однако сторожа говорят: в барском доме и в людской еще ни одного огонька, а князь-генерал уже в седло и что есть духу летит в поле.
— Первым, говоришь, встаю? — Багратион вскакивал из-за стола и, хохоча, стягивал с себя рубаху, обнажая до пояса мускулистое тело. — А ведь знаешь, что говорится в народе: кто рано встает — тому сам Господь подает.
— Так то ж про таких, как мы. Вот я хотя и до дворецкого дослужился, а все же — слуга у господ.
— Слуга, говоришь? — поднимал на Карелина мокрую голову Багратион, не смиряя смеха. — Вот, душа моя, верное слово — так и я же слуга! А как же иначе? Слуга царю и отечеству.
— То справедливо изволили заметить, — ответно улыбался дворецкий. — А все ж теперь вы не в войске — чего ж ни свет ни заря да в седло, когда вон князь Николенька в те часы самые лучшие свои сны наблюдает. Да и — что утром, что поздно уж к ночи — от бумаг вас не оторвешь. Слава Богу, что соседские господа, прослышав о вашем приезде, стали чуть ли не в очередь — визит за визитом. Так что и для вас, и для князеньки Николая — развлечения. Вот извольте убедиться: сосед наш, добрый барин, прислал давеча с казачком записку — будет у вас нынче в полдень.
Отбросив полотенце, коим растирал докрасна грудь и спину, Багратион пробежал строчки, нацарапанные вкривь и вкось соседским барином.
— Не принять — нельзя, — сдвинул брови и тут же щелкнул пальцами. — Проследи, чтобы стол — как у меня в Петербурге: все самое лучшее. И — вина лучшие из погреба. Не только столица, но и тут у вас должны узнать: если у князя Багратиона обед, столы должны ломиться! Да вот еще: земляники и фруктов из оранжереи поболе. И — зелени, травки разной. Ведь держит тетя, княгиня Анна Александровна, грузинский стол?
— Как же-с! — обрадованно закивал дворецкий головою в пышном парике на столичный манер. — Как же-с, ваше сиятельство, им забыть то, что обычаем было при ваших дедах и прадедах, хотя вы и княгиня уже наших, русских кровей? Потому князь Борис Андреевич, особливо когда гости, первым делом требует, чтоб была изюминка к столу. Кинза, другая какая приправа. А уж сациви иль лобио — то всенепременно.
— Вот-вот, — одобрил Багратион. — Гостей люблю. И люблю быть хлебосольным хозяином. Посему устрою-ка я на удивление всем соседям днями увеселительное предприятие — настоящий бал, а?
За завтраком, глядя в розовое со сна лицо Николая, Петр Иванович рассказал о своем желании дать соседям большой прием.
— Не удивлюсь, что сие — военная хитрость, — улыбнулся молодой Голицын. — Оказать внимание всем соседям, так сказать, чохом, чтобы потом оставили в покое и не докучали изо дня в день визитами. Угадал, господин генерал от инфантерии, ваш тайный замысел?
Багратион, откинулся на спинку стула и расхохотался:
— В самую точку попал! А еще плакался мне: нет-де в тебе этой самой военной косточки. Есть, брат, есть. Поверь моему слову: вернешься в строй! А маневр мой ты раскусил отменно: люблю гостей, но не люблю праздного гостеприимства, когда стоит дело! А у меня — запарка. Потому и студить надо свои мысли по утрам на свежем ветру, скача по полям и перелескам. А влечет меня нынче долг не к столу гостиному, а к уединенному кабинетному. Бал все ж дадим! Не сочти за труд, душа моя, возьми в свои руки заботы о сем торжестве. Тебе же гости более знакомы, чем мне, случайно залетевшему в чужое гнездо.
После завтрака Багратион вернулся к себе и, присев к бюро, единым духом вывел на чистом листе:
«Вашему императорскому величеству благоугодно было обнаружить мне неоднократно внимание, обращаемое прозорливым оком монаршим и с отеческою о благе подданных попечительностью на настоящее критическое положение России в отношении к Франции. Ободрен будучи таковою высокомонаршею доверенностию и сохраняя все то, как и чин и звание мое того требуют, в самой непроницаемой тайне, я осмеливаюсь повергнуть к священным стопам вашего императорского величества всеподданнейшее мое по сему предмету мнение, уповая, что сие дерзновение мое найдет пред лицом вашим, всемилостивейший государь, оправдание в неограниченном моем усердии к великому моему монарху и в любви к отечеству».
Начало далось легко. Оставалось лишь все дальнейшее, в чем и заключалась главная суть записки на высочайшее имя, изложить так же ясно и вразумительно.
Все пункты, которые предстояло нанести на бумагу, давно уже поместились в голове. Но он вновь и вновь возвращался к ним, чтобы до конца самому убедиться в правоте тех заключений, к которым привело его длительное размышление над тем, что происходило вокруг.
Нет, он не считал себя прежде всего государственным мужем, точнее сказать, человеком, главное занятие которого — политическое состояние дел. Он был боевым генералом. Однако прежде чем обосновать свои чисто военные меры, кои, по его мнению, незамедлительно следует предпринять, он не мог не коснуться обстановки в мире.
Как и подобает военному человеку, его политическое видение дел оказалось в изложении предельно кратким и четким.
«В неприязненном расположении императора французского к России никто, конечно, ныне более не усомнится, — решительно продолжил он изложение своих мыслей. Напротив того, вся Европа есть очным тому свидетелем, с каким заботливым старанием ваше императорское величество тщились с самого заключения Тильзитского трактата сохранить и утвердить мир и дружественную связь между обеими империями; но теперь вся надежда к достижению сей благотворительной цели исчезла, и нет покушения, которого бы от злобы и властолюбия сего завоевателя, алчущего всемирные монархии, не должно быть опасаться. Он выжидает только той минуты, когда с вящею для него пользою возможет водрузить пламенное знамя на пределах империи вашей.
Степень опасности, день ото дня увеличивающейся, определяет также и меры, которые к ограждению себя от оной необходимость предпринять заставляет. Война кажется неизбежною. Участь ее, конечно, первоначально зависит от Бога, но неограниченное усердие верных подданных вашего императорского величества, дух, в народе царствующий, и беспримерная храбрость, неутомимость и преданность воинства вашего преисполняют нас благими упованиями; впрочем, и несчастные в войне приключения, от которых сильное и могущественное государство, как Россия, не теряя даже предпринятого напряжения, оправиться может, кажется, гораздо менее пагубны, нежели бездейственное претерпевание повсечасного нарушений прав и достоинства империи. Известия же, хотя недостоверные, но из уст в уста переходящие, рождают утешительную мысль, что, может статься, не удалена эпоха, где в столпотворении Наполеоновом водворится смешение языков, долженствующее естественно, сильно споспешествовать к восстановлению права народного в Европе. Мысль сия получает еще более вероятия, если принять во уважение, что ни один из побежденных и завоеванных им народов не признает себя счастливым, а, напротив, с трепетом ожидает ежедневного углубления зла».
Главная мысль была высказана: признавая неизбежной войну, Багратион переходил теперь к тому, что было основным, на его взгляд, делом, которое следовало незамедлительно предпринять. И это дело заключалось в том, «чтобы, с одной стороны, оградить себя от внезапного нападения, а с другой — выиграть времени по крайней мере шесть недель, дабы сделать первые удары и вести войну наступательную, а не оборонительную. К достижению сих главных целей почитаю я удобнейшими следующие средства».
«О предварительных мерах к начатию войны» — так он озаглавил раздел своей записки, в коем не оставлял сомнения: да, Россия, дабы обезопасить себя, должна первой выступить против той страны, которая уже бесповоротно решилась на войну.
Что же следовало предпринять? «Без потери времени сообщить французскому двору ноту, в которой, с соблюдением в слоге всего дружественного расположения, но притом с твердостию, достоинству империи приличествующей, изложить, с одной стороны, все средства, употребленные вашим императорским величеством к вящему утверждению, мира и согласия между обеими империями, а с другой — все поступки императора Наполеона, таковому искреннему желанию вашего императорского величества противоборствующие и права народные нарушающие».
Весь ход дипломатических сношений, долженствующий уличить правительство Наполеона в двоедушии, был изложен Багратионом скрупулезно и самым подробнейшим образом. Общение в военном министерстве с Барклаем и особо доверенными чиновниками дали, князю обильную пищу для размышлений, и в первую очередь для того, чтобы прибегнуть к тем выводам, которые он теперь излагал в записке на высочайшее имя.
Там же, в военном департаменте, а также в Министерстве иностранных дел, где он был любезно принят канцлером Румянцевым, он немало почерпнул, чтобы уяснить положение дел в Пруссии и Австрии.
— Сии обе державы — заложницы Бонапарта, — заметил в своем откровенном разговоре канцлер Николай Петрович. — Австрийцы, к примеру, как мне конфиденциально передавал Меттерних по поручению императора Франца, обещают: «Австрия останется в будущей войне тайным другом. России, и никакой Бонапарт не заставит наших солдат стрелять в солдат русских». Король Прусский в отчаянном положении. Он боится Наполеона, потребовавшего от него войска, чтобы выставить их против России. Но он спит и видит, когда же русские освободят его страну от французских оккупантов.
— Ага! — подхватил тогда Багратион. — Фридрих-Вильгельм как бы открывает перед нами ворота Восточной Пруссии! Почему бы нам, кстати, не воспользоваться сим любезным приглашением?
Министр иностранных дел был до мозга костей дипломатом и потому лишь улыбнулся в ответ, давая понять известнейшему, храброму и дерзкому в деле генералу, что кесарю — кесарево, а уж им, генералам, — генералово.
Однако Румянцев не без умысла вел разговор. Он отлично знал, кто перед ним и по чьему повелению к нему пожаловал. Был уверен: князь Багратион, коли берется за какое дело, сумеет его отстоять и доказать свою правоту, не убоясь даже при сем пойти на крайности. Молдавия — тому доказательство. Посему министр, рисуя пред острым на ум генералом картины международных связей, и не стремился высказывать своих рецептов. «В сей кудрявой голове — и своих мыслей целый воз», — с удовлетворением отмечал про себя канцлер, следя за тем, как остро встречал Багратион каждое интересовавшее его сообщение.
Теперь, сидя в уютном голицынском доме в Симах, князь Петр Иванович, сопоставляя все то, чем обогатили его петербургские службы, выстраивал цельную и ясную картину событий, что непременно, по его убеждению, вскоре должны воспоследовать на западных рубежах России.
Меры дипломатические изложены: выясняя позицию Франции, следует все предпринять для достижения, по крайней мере, нейтралитета нынешних вроде бы Наполеоновых сателлитов — Пруссии и Австрии, Турции и Швеции. Самим же на границах осуществить следующее:
«Не медля нимало, усилить корпус Белостокский до 100 000 человек под ружьем, снабдя оный достаточною артиллериею.
На границах Восточной Пруссии собрать корпус не менее как из пяти дивизий, снабженный также не только полевою, но и елико возможно сильнейшею осадною артиллериею, не имеющею недостатка в снарядах.
Во вторую линию собрать, на расстоянии не далее 100 или 150 верст от главной армии, запасной груз из 50 000 человек под ружьем, который бы можно было обратить туда, куда надобность потребует.
Для безостановочного продовольствия сих войск заблаговременно учредить, в приличных местах, достаточные магазейны, которые бы содержали для 250 000 человек провианта и фуража по крайней мере на один год.
Приспособить также фуры для подвижного магазейна, которые бы могли поднять провианта и овса на 150 000 человек войска на один месяц; поелику продовольствие от земли и доставка из магазейнов на наемных или обывательских фурах редко или почти никогда не бывают достоверны.
Иметь на Балтийском море в готовности флот с немалым числом транспортных судов».
У Багратиона нет сомнений: главная забота Бонапарта теперь — выиграть время. Для чего? Чтобы усилиться не только в Германии, но и на границах наших. Зачем же нам терять время, отпущенное судьбою, и не упредить его коварные намерения, могущие принести России непоправимые беды?
Армия, которая ждет удара, — армия, обреченная на пассивную оборону, и потому с каждым днем все далее и далее будет отстранять себя от победы. Только армия наступательная способна остановить изготовившегося к прыжку неприятеля, сломить и победить его. А для этого есть лишь единое средство: команда «Вперед, марш!»
Как совсем недавно Багратион излагал свои приказы на берегах Финского залива и в степях Молдавии, так он теперь писал царю:
«Как от границ белостокских до Варшавы считается только 12 миль, то надлежит тотчас со всею стотысячною армиею, в мае, форсированными маршами, и следовательно не более как в два дни, двинуться к Праге, и, поражая быстро все, что на пути встретиться может, занять как Прагу, так и Варшаву. Первые сильные удары наиболее споспешествуют к тому, чтобы вселить добрый дух в войска наши и, напротив того, внедрить страх в неприятеля; главная же польза от такого внезапного и скорого движения, мною предполагаемая, состоит в том, что театр войны удалится от пределов империи и что мы в состоянии будем занять на реке Висле такую позицию, которая бы преподавала нам возможность с большею твердостью и решительностью действовать противу неприятеля. О прочих же выгодах, от того ожидаемых, ниже упомянуто будет.
Другой корпус, который находиться будет на границе с Восточной Пруссией, должен, в один и тот же день и с тою же быстротою, двинуться вперед к Грауденцу и, перейдя там Вислу, тот же час приступить к сильнейшей осаде Гданьска; но он должен вспомоществуем быть флотом, без которого операция сия едва ли может иметь вскоре желаемый успех. С помощию же флота можно совершенно обложить город и притом гораздо удобнее снабдить сухопутный корпус всеми воинскими и жизненными потребностями. На нейтралитет короля прусского взирать, кажется, нет никакой надобности, поелику все владения его находятся во власти императора французского и его войсками заняты.
Коль же скоро главная армия и другой корпус двинутся вперед, то запасный 50-тысячный корпус должен также быть придвинут либо даже, что еще лучше, введен вовнутрь герцогства Варшавского.
Дальнейшие военные операции могут определены быть только по соображении действий и движений неприятельских; но во всех случаях предпочитаю я войну наступательную войне оборонительной».
Главное было изложено. Но день ото дня мысли забегали вперед — за ту завесу неизвестности, которая встанет, когда раздадутся первые залпы наступления. Потому Петр Иванович вновь и вновь заставлял себя уже теперь продумать, как вести себя войскам на чужой территории, какие меры предпринять для бесперебойного своего снабжения всем необходимым и для того, чтобы полностью обезопасить себя от возможных неприятельских вылазок. Тут были заведомо предусмотренные и четко прописанные меры по развертыванию лазаретов и госпиталей, наблюдению за исправностью почт, дорог, мостов, гатей и переправ, за полицейским порядком в каждом городе или селе. И конечно, же в записке был предусмотрен новый и сильный рекрутский набор, только с помощью коего армия сможет, постоянно обновлять свою мощь.
Листы, исписанные торопливым почерком князя, лежали в специальной для секретных документов сафьяновой папке с секретным же замком. И каждый лист Багратион переписывал собственною рукою, дабы ни одна душа не ведала того, о чем прежде других должен узнать его императорское величество, коему он и осмелился представить свою записку.
Август одарил симские сады обильным урожаем яблок, груш и слив. Благодатная наступила пора, когда природа одаривала человека со всею своею щедростью Божией благодатью.
Однако не избавила «военная хитрость» Багратиона от его охочих до визитов соседей. Бал, увы, лишь раззадорил их любвеобильное внимание к известнейшему всей России генералу, и он, герой войны, сдался. Теперь, что ни день, к парадному подъезду с колоннадой подъезжали коляски, и из них то выпархивала стайка милых барышень, в сопровождении тучной, но молодящейся мамаши, то, пыхтя и отдуваясь, медленно вылезал полноватый, в летах уже, помещик, приехавший звать полководца на охоту, то объявлялась седенькая и согбенная чета, нуждающаяся в каком-либо заступничестве.
Лишь однажды на главной аллее появилась тройка, звон бубенцов которой разбудил, казалось, все окрест. То был фельдъегерь из Санкт-Петербурга.
Багратион, которому царский курьер передал пакет, открыл его и обратился к вошедшему в кабинет Николаю Голицыну:
— Государь вручает мне армию в Подолии.
— Значит, ты был прав — войны не избежать?
— Полагаю, что так, — ответил Багратион и как бы в шутку добавил:-Во всяком случае, без меня она не начнется!
Он отомкнул сафьяновый портфель и вынул оттуда пакет, запечатанный сургучными печатями.
— Господин ротмистр, вручаю вам для передачи его величеству государю в собственные руки сей конверт, — произнес Багратион, подходя к фельдъегерю, все еще стоявшему по стойке «смирно».
После ужина, когда они остались одни, Николай вдруг сказал, слегка покраснев и с заметным волнением в голосе:
— Ты знаешь, я, пожалуй, поеду с тобою. Нет, скорее всего, я прибуду к тебе, когда все определится. То есть если и вправду будет война. Я так решил: никакой русский не смеет уклониться от священного долга — постоять за отечество. А если надо, то отдать за него жизнь.
Глава четвертая
Не терпелось тут же отправиться, чтобы принять армию. Но появился сначала озноб, а следом жар. Знать, простыл где-то на своей, считай, не утренней, а скорее ночной прогулке верхом. Однако махнул рукой на уговоры отлежаться как следует и велел закладывать коляску.
В Москве остановился у графа Ростопчина и отослал письмо государю:
«Высочайший вашего императорского величества рескрипт от августа 7-го дня 1811 года удостоился я получить 13-го сего оке месяца Владимирской губернии в селе Симы. К крайнему прискорбию моему простудная лихорадка не позволила мне тотчас отправиться к месту, мне высочайше назначенному. При всей слабости здоровья моего прибыл я, однако же, в Москву и непременно по отдохновении выеду отсюда через 5 дней в Житомир. Между тем сделал я генералу от инфантерии Дохтурову и всем дивизионным начальникам надлежащие распоряжения. О чем вашему императорскому величеству всеподданнейше щастие имею донести.
Князь Багратион»
Письмо царю из Москвы он направил тридцать первого августа, а уже девятого сентября докладывал о том, что прибыл в Житомир и вступил в командование вверенной ему армией.
Собственно говоря, приказ о своем вступлении в должность главнокомандующего Подольской армией Багратион подписал, проезжая через Киев, где осмотрел крепостные сооружения и арсеналы.
Части и соединения, которые по повелению императора должны были войти в новую армию, располагались в трех губерниях — Киевской, Волынской и Подольской — и были разбросаны на огромном пространстве. Посему новый главнокомандующий решил, не теряя времени, уже по дороге в свою будущую ставку ознакомиться с войсками, что были расквартированы по пути его следования.
Киевские арсеналы он нашел в весьма хорошей исправности, о чем доложил в своем донесении царю. «Амуниции и нужных к тому потребностей находятся весьма избыточно и хорошо оберегаются. В Белой Церкви расположенный Екатеринославский кирасирский полк я нашел в учении и доведенный до лучшей степени совершенства. В городе Махновке Татарский уланский, а в Бердичеве Черниговский драгунский полки также нашел довольно твердыми в учении по точным правилам и прочие части полка в хорошем устройстве.
Через неделю, ежели здоровье мое позволит, я отправлюсь в Дубно к генералу от инфантерии Дохтурову осматривать полки высочайше вверенного ему 4-го корпуса…»
Круг деятельности главнокомандующего ширился день ото дня. И не было таких сторон жизни армии, которые не вызывали бы его самого пристального внимания.
Да что армии! Войска, вверенные ему, находились в крайнем юго-западном регионе Российской империи, который имел самое непосредственное соприкосновение с Варшавским герцогством и владениями Австрии. А это в ту, предвоенную, пору означало, что и Подольская армия и все три примыкающие к границам губернии с их населением и имуществом были на самом главном направлении неприятельского удара, задайся неприятель целью немедленно открыть боевые действия против России. Потому ничто не могло ускользнуть от зоркого взгляда Багратиона. За все ныне — и в войсках, и на территории, где они размещались, — он был в ответе пред государем и, что было для него не менее важно, пред своей совестью.
Стоит лишь вчитаться в приказы, донесения и письма его той поры, чтобы представилось, с какою завидной дотошностью вникал он каждый раз в существо встающих перед ним задач, как в самых, казалось бы, второстепенных делах, на первый взгляд не имеющих к войскам прямого отношения, умел сыскать общую, объединяющую связь и как настойчиво требовал от своих подчиненных такого же тщания в исполнении его указаний и возложенных на них служебных обязанностей.
Вот распоряжение Багратиона генерал-майору Ивану Кристиановичу Сиверсу на второй день по прибытии в Житомир:
«Так как ваше превосходительство находились старшим командиром над всей артиллериею высочайше вверенной мне армии, то с получением сего предписываю подробно мне донести, в каком состоянии находится подведомственная вам артиллерия. Нет ли недостатка в людях и, на случай какого движения, в лошадях? Исправны ли всех калибров орудия? Где находятся запасные парки? Каковы они и другие части, принадлежащие команде вашей, и от которого числа ваше превосходительство производили им последний осмотр?»
А вот — письмо военному министру Михаилу Богдановичу Барклаю-де-Толли. И писано оно на следующий день после приказа начальнику артиллерии. Сравнить сии бумаги, присовокупив к ним третью, адресованную Дмитрию Сергеевичу Дохтурову, и сразу явится пред нами начальник, ничего не оставляющий; вне поля своего зрения, умеющий действовать быстро, решительно и предельно конкретно.
Итак, Барклаю: «На отношение вашего высокопревосходительства за № 785, изъясняющее соизволение государя императора, что не было дозволяемо переселение в чужие края земледельцев, фабрикантов и ремесленников, сделано от меня строгое предписание гг. корпусному и дивизионным начальникам, дабы наблюдения сии усугубили они посредством пограничной стражи, ни под каким видом никого за границу не выпускать без паспорта.
Напротив того, я надеюсь распоряжением своим привлекать с их стороны людей в наши границы. В скором времени я сообщу вашему высокопревосходительству о сем мое мнение».
И — для исполнения Дохтурову: «Для лучшего устройства кордонной пограничной стражи я нашел нужным разделить оную на 3 дистанции и поручить их в непосредственное смотрение гг. дивизионных начальников: генерал-лейтенанту Капцевичу — дистанцию от Устилуг вверх по реке Буг, чрез линию Виж по сухой границе до деревни Бужаны; генерал-майору Мирасову Первому — от селения Бужаны чрез местечко Берестечно, г. Радзивиллов, местечко Новый Алексинец, все по сухой границе до реки Стрины в новоприобретенной Галиции и вниз по ней до деревни Бенявы; остальную дистанцию отдаю генерал-майору Деламберту, которая простирается до деревни Бенявы по реке Стрине до впадения оной в Днестр и далее вниз по Днестру через местечко Усцие Виескупие, город Могилев, Цекиновку до самого устья реки Ягорлык, о чем для сведения дав знать вашему высокопревосходительству, рекомендую сделать предписания гг. дивизионным начальникам иметь бдительное и неусыпное смотрение за кордоном и строгим наблюдением устроенного порядка останавливать все побеги за границу, какого бы ни было рода людей».
Молдавская армия, которой недавно командовал Багратион, теперь являлась самой ближайшею соседкою его новой, Подольской армии. В прошлом году при штурме одной из турецких крепостей сложил голову граф Николай Михайлович Каменский, которому он когда-то сдал войска на Дунае. Ныне их принял Кутузов, до Багратиона начальствовавший над главным молдавским корпусом.
Время еще не изгладило дунайских воспоминаний, и потому все, что происходило ныне у соседей, Петр Иванович воспринимал с живейшим чувством. Однако связывали его с былыми боевыми товарищами не просто воспоминания. Были общие интересы. Об этом, в частности, и письмо Багратиона, адресованное новому главнокомандующему Молдавской армией Михаилу Илларионовичу Кутузову, посланное в первые же дни по приезде в Житомир:
«По случаю, что полки 2-й гвардейской, 12-й и 18-й пехотных дивизий поступили из Молдавии в высочайше мне вверенную армию, я всепокорнейше прошу вас, милостивый государь, приказать своему дежурному генералу сделать выправку по ведомостям, сколько, где, в каких госпиталях находится за болезнию разных воинских чинов, принадлежащих вышеуказанным дивизиям. Есть ли из них которого полка, не находятся ли выздоровевшие и не было ли отправляемо из них к моей армии. Обо веем обстоятельно не оставьте почтить своим меня уведомлением, дабы, имев подробное о всех чинах сведение, лучшее мог сделать в людях свое соображение».
Все, что происходило у соседа, не могло не вызывать живейшего отклика. Да и как иначе, ежели до мельчайших деталей он знал турецкий военный театр и не мог не высказать своего отношения по поводу той или иной операции на берегах Дуная.
Меж тем все дело было как раз в том, что никаких серьезных операций на дунайских берегах не происходило, хотя наступила уже середина сентября. Как же можно было бездарно потерять и прошлый и нынешний год, так и не склонив неприятеля к подписанию мира?
«Милостивый государь Михаил Богданович! — Багратион едва сдерживал себя, начиная письмо к военному министру. — По мнению моему, мы упустили много времени. Теперь, надо думать, «приятель» наш откладывает наступать на нас, дабы дать времени туркам двинуться и перейти сильными корпусами на левую сторону Дуная. Коль скоро они придут прогонять Кутузова, тем паче что его высокопревосходительство имеет особенный талант драться неудачно и войска хорошие ставить на оборонительном положении, посему вселять в них робость, нам надлежит теперь не дремать ни минуты и ни с которой стороны не должно верить нашему союзнику, а помириться с англичанами и упросить их, чтобы они принудили турок заключить с нами мир…»
Господи! Как были еще свежи в его памяти беседы с военным министром и самим государем о том, что следует предпринять, чтобы заблаговременно обезопасить себя от предполагаемого вторжения «приятеля» Наполеона! Так почему же там, на крайнем юго-западе державы, сотни тысяч солдат, которые могли бы закрыть западную границу или, напротив, выступить навстречу неприятелю в герцогство Варшавское или в пределы Восточной Пруссии, все еще отвлечены на противостояние туркам? Нет, он и теперь не устанет повторять то, в чем убежден. И не обида движет им, а боль пламенного патриота и истинного сына России за судьбу отечества, когда он вновь и вновь приходит к необходимой мысли: преступно и расточительно вести ссоры давние и затянувшиеся, когда на носу — ссора куда более страшная. И надо ли так нерачительно использовать войска, вынуждая их терпеть лишения и голод в чужих знойных и безводных степях той же Молдавии, когда в западных губерниях их недобор?
«Как по климату, так и по финансам, а главное по неудачам, должна армия стоять всегда на часах, а когда благословит Бог наше оружие, тогда и обстоятельства переменятся, и тот край от нас не убежит. А теперь силы наши должны быть дома, иначе я полагаю, что Молдавия и Валахия для нас будут хуже Испании по близости наших границ. Милостивый государь, ради Бога, старайтесь о сем, оно важно и нужно… Тогда откроется много полезного, а особенно посуливши шведам Шведскую Померанию; тогда наши войска и шведы могут вместе соединиться и наступать. Ради Бота, успейте отдать цесарцам то, что у них взяли, и дайте еще другое обещание, дабы сидели они дома, а ежели наш «приятель» успеет их обольстить, тогда худо и трудно нам будет, потому что надо оставить по крайней мере 50 тысяч войска надзору».
Писал давнему боевому товарищу, некогда даже бывшему своему подчиненному по войне в Восточной Пруссии, а ныне — его собственному начальнику, но держал в уме: читать, верно, будет и сам государь. Посему как бы напоминал: о сих рассуждениях я уже писал вашему величеству, но, не получив ответа, вынужден еще раз напомнить. То — не воздушные прожекты, что бродят подчас в головах иных стратегов, а план, расчисленный по каждой мелочи. И к тому же за этими словами — готовность самому взяться за выполнение любой задачи, ежели на то воспоследует высочайшее соизволение. Хотя бы касательно молдавских дел.
«Сколько мне известно, визирь нонешний рад мириться, только с уступкою… Можно и должно его позондировать. Мне кажется, время терпит до весны. Ежели угодно, я бы поскакал под предлогом укомплектования армии в Бухарест, поговорил бы с оттоманским правительством. Визирь находится против Рущука, я бы предложил ему повидаться со мною и предложил ему, тайным образом, поразмыслить о мире… Отсутствие мое здесь остановку не причинит, буде обстоятельства терпят несколько месяцев спокойствия. Комиссию мою можно кончить в два месяца».
О том, как наилучше приготовиться к войне и как ее вести, дабы сокрушить главного будущего противника — Наполеона, Багратион уже высказал свое мнение в записке государю. Нынче, когда ознакомился с положением дел в сопредельной земле — герцогстве Варшавском, его убежденность в необходимости наступательных действий не только возросла, но и подкрепилась конкретными знаниями.
«Касательно до герцогства Варшавского, поляки от природы ветрены, непостоянны и одному государю никогда служить верно не могут. Но теперь они принуждены и необходимо должны хорошо против нас драться по той причине, что они почти жалования не получают, а льстят себя грабежом. Я считаю самым лучшим способом объявить королем государя нашего, тогда все — у нас. Буде же не угодно, тогда всем подданным, которые выехали на службу в герцогство Варшавское, секвестрировать их имения в казну без пощады, ибо они, там служа, все доходы из деревень золотом за границу перевозят. Теперь такое положение, что деликатность и кротость не у места… Я уверен, что они станут опять проситься, но не пускать и не давать им имения. Если же явятся, отослать под стражу или в Сибирь. Вот правила для изменников; например, князь Доминик Радзивилл Несвижский и его товарищи большие суммы переводят, а сами против нас служат».
Кто не знал, кто не был наслышан в армии и вообще в России об изумлявшем многих хладнокровии Багратиона, проявлявшемся сим храбрым генералом в самых что ни на есть опасных сражениях! Он слыл человеком, никогда не терявшим головы, умевшим держать себя в руках в самых рисковых положениях. Но знали за ним и другое: коль надобно будет ему отстаивать свою точку зрения в каком-либо споре, он способен идти до конца. Собственно, это было как бы продолжением его упорства на поле боя. С тою, однако, разницею, что, отстаивая свои убеждения, он мог, идя напролом, так закусить удила, что подчас сдержанность и хладнокровие совершенно его оставляли. Мы еще столкнемся с этой особенностью блистательного полководца, теперь же отметим лишь его упорство, с которым он, не страшась ни раздражения, ни более того — гнева властей предержащих, отстаивал и утверждал свое видение будущей войны.
«Оборонительная война, — развивал Багратион свою мысль в письме военному министру, а значит и государю, — по тактике есть самое пагубное и злое положение, ибо, сколько известно, ни один ни великий, ни посредственный генерал еще не выигрывал баталию по тактике, а притом и нация наша не привыкла к сему и трудно будет ее заставить привыкать».
Еще впереди почти целый год, но Багратион словно приподнимает завесу времени и предвидит бесславное начало войны, когда ее оборонительный характер обернулся столь огромными бедами. Но он провидит и другое — поистине всенародный характер схватки с Наполеоном, когда вся Россия, каждый русский человек поднимется на врага, ничего не жалея для освобождения родной земли от наглых захватчиков.
«В рассуждении финансов я уверяю смело, что государю императору стоит только издать милостивый манифест и позвать на помощь всех подданных, они дадут и денег, и все, что у каждого есть, ибо война теперешняя не для союзников, а наша собственная. А как война делает часто такие следствия, что дает и берет корону, следовательно, в таком случае всем надо жертвовать, чтобы наступать и побеждать».
Да, он стоял на своем: есть время, чтобы собрать быстрее силы, собрать все средства, чтобы упредить несчастья и бедствия, грозящие государству. Страшная будет война. И на карту, кроме бесчисленных жертв, может быть поставлена судьба России — судьба царской короны. Так как же можно преступно терять время, как это допускает Кутузов?
С таким же тщанием, как за состоянием собственной Подольской армии, следил Багратион и за положением дел в армии, что располагалась теперь на Дунае. Удастся ли главнокомандующему Кутузову использовать ее решительно и смело, чтобы вырвать мир из рук визиря?
Наконец появилось сообщение о том, что второго октября отряд генерала Маркова отважно напал на турецкий лагерь на правом берегу Дуная у Рущука и занял его, Багратион тут же с удовлетворением отозвался на событие в письме к Барклаю:
«Слава Богу, что дела взяли другой вид. Я всякую минуту ожидаю окончания и на левой стороне. Коль скоро турки сдадутся, по мнению моему, надо генералу Кутузову запереть совершенно визиря в Рущуке, где он, как слышно, находится. А самому, либо усиля корпус Маркова, послать его к Шумле, где, уверен я, никого нет, даже и артиллерия из Шумлы вся должна быть привезена в Рущук и на правую сторону реки, которая уже в наших руках.
Следовательно, оставаясь без войска, без пушек и без визиря, Шумла держаться не может, а тем временем генерал Засс около Виддина должен их содержать в боязни и почтении, что произведет он, конечно, с большим успехом. Таковая экспедиция приведет всех в страх и по делам политическим даст важный и полезный для нас вид.
Порте трудно теперь вскорости подкрепить либо усилить свои войска, а мы можем поправить то, что доселе в разных нерешительных акциях потеряли, и ободрим тем свое войско.
Впрочем, я уверен, что со дня обложения с нашей стороны турецких окопов главнокомандующий предпринимает уже сии необходимые распоряжения, дабы в свое время совершить натиск на Шумлу и на Тырново, где, полагать должно, найдут войска паши и достаточное продовольствие.
Отдаю справедливость туркам — мастера держаться в окопах. Есть ли все это правда, как слышно, что они едят лошадей и столько времени уже без хлеба, не могу понять, как не сдаются поднесь и чем довольствуют лошадей на том острове, где нет ни травы, ни сена.
Есть ли точно визирь в Рущуке, то весьма надо беречь, дабы он тайно не прокрался. Его положение теперь таково, что должен или себя убить, или сдаться. Генерала Маркова экспедиция была блистательна тем, что турки на правой стороне Дуная, не быв укреплены, не ожидали столь нечаянного нападения, иначе бы их из окопов так скоро не прогнали; доказательством служит левая сторона, что они мастера держаться…»
В его краях войны пока не было. Но чтобы не дать ей никаких преимуществ, следовало со всех сторон к ней подготовиться, не упуская ни малейших мелочей.
«Волынской, Киевской и Подольской губерний запасные и расходные магазейны почти все чрезвычайно рассеяны, — сообщает Багратион военному министру. — А в ином месте хлеба сложены по корчмам или сараям, весьма подверженным опасности от огня. Хотя большие отделяются к оным караулы, но Боже сохрани, ежели такое несчастие постигнет, казна великие потерпит убытки. К принятию по сему мер я признал полезным, как для лучшего сбережения их, так и по случаю приближающейся зимы, предписать гг. провиантским комиссионерам поблизости магазейнов построить теплые караульни, где часовые после смены могут обогреваться и лучший иметь за оными надзор.
Представляя о сем вашему высокопревосходительству, покорнейше прошу приказать генерал-провиантмейстеру, чтобы он подтвердил от себя помянутые караульни построить до наступления зимы».
Удивительны распоряжения Багратиона — за каждою мерою, им предлагаемой, видит он живых людей! Да кто иной стал бы думать о том, в тепле ли человек с ружьем, что приставлен к хлебному складу? Тут иному главнокомандующему важно было бы ограничиться тем, что наистрожайшим образом предупредить всех командиров дивизий и полков: пуще глаза беречь хлеб! Для чего, мол, иметь у магазейнов зоркую стражу. А за пожар, что проглядит солдат, спустить с него шкуру! Он же о солдате — будто о родственном человеке!
Ну а касательно населения мирного — жителей городов, где стоят войска, каков его, генерала, вообще интерес? Да получается, для него они тоже живые люди, права которых никак не следует ущемлять, а, более того, всячески заботиться об их личном благополучии.
Из письма генералу Дохтурову: «Получил донесения, что города Дубно и Ковель совершенно потерпели разорение от происшедших там пожаров. При столь постигшем несчастий жителей сих городов, желая доставить им некоторое облегчение в постое воинском, я рекомендую вашему высокопревосходительству приказать господам дивизионным начальникам, чтобы в потерпевших городах оставлены были квартированием одни штабы, а роты выведены в окрестные селения».
Армия и местные жители… Где бы ни располагались полки, надобно постоянно следить за тем, чтобы те, за кем сила, не подвергали унижению тех, кто великодушно предоставил кров гостям с оружием.
Багратион даже в тех городах и селениях, где когда-то с боями проходили его войска, не допускал ни мародерства, ни воровства, ни насилия и мог сурово наказать виновного, невзирая на его боевые заслуги.
Здесь не было войны. Но рядом проходила граница, за которой была чужая земля. С той земли война и угрожала обрушиться на территорию России. Только и в наших приграничных губерниях проживало немало тех, кто был связан с зарубежьем и лелеял надежду на скорейший приход наполеоновских солдат. Можно ли было закрывать глаза на шпионов и лазутчиков, на тех, кто, прикрываясь российским подданством, жил одною лишь мыслию — передаться на ту, противоположную и враждебную России сторону?
Багратион уже имел возможность сообщить о своих тревогах военному министру. И теперь, спустя месяц, он снова писал о том же: «…узнал я, что многие из знатных по достатку своему особ, не приверженных к нам ни наружно, ни внутренне, имеют сильное влияние и между собою сношения как здесь, так и в герцогстве Варшавском. Пребывание их в сем крае я нахожу весьма вредным и в том утверждаюсь мнении, что сего рода людей крайне необходимо удалить во внутренние российские города и тем прервать всю здешнюю и заграничную их связь. Оставя же их без замечания, то число сих коварных и неблагомыслящих со временем умножится, кои, действуя соединенно с другими, и наши дела приведут в расстройство. Имена их мне известны, о коих официально отнестись к вам не могу, ибо легко статься может, что и в самой столице найдутся люди, которые сие опровергнут.
Вот причины, истинно побуждающие меня покорнейше просить ваше высокопревосходительство, пока еще со стороны наших соседей не происходит никакого движения, исходатайствовать высочайшего у государя императора соизволения прибыть мне зимним путем, как удобнейшим для поездки, на самое короткое время в столицу для личного объяснения с его величеством и с вами по некоторым частностям, до армии касающимся, так и равномерно обнаружить качества замеченных мною особ и тем внутреннюю безопасности нашу поставить на основательных и твердых мерах.
Ежели государь император изъявит высочайшую волю на сей краткий отъезд мой, то покорнейше прошу вас, милостивый государь, вместе с оным доставить мне и все бумаги, какие будут к исполнению, дабы я, сделав по ним нужные распоряжения, мог оставить начальство генералу от инфантерии Дохтурову до моего возвращения».
Последнее письмо Багратиона, скорее всего, еще не успело дойти до столицы, а фельдъегеря уже летели с секретными посланиями царя и военного министра к пяти командующим корпусами, расположенными у западных границ России.
Первому секретный приказ был вручен генерал-лейтенанту графу Петру Христиановичу Витгенштейну.
«Года 1811-го октября месяца 12-го дня.
По высочайшему повелению, — в собственноручно написанном письме сообщал Барклай, — предлагаю вашему сиятельству следующее.
Назначение ваше состоит в том, чтобы в случае действительного открытия неприятельских действий французов и их союзников противу короля прусского подкрепить прусские войска, в самой Пруссии находящиеся; к сему назначаются 12 батальонов вверенной вам 5-й дивизии с принадлежащей к ней артиллерийской бригадой, 8 эскадронов Гродненского гусарского полка и два казачьих полка, с коими вы тогда имеете подвинуться через Тильзит и Прегель-реку для защиты Кенигсберга обще с прусскими войсками…
На случай чрезвычайного происшествия командующий на Висле прусский генерал-майор Иорк отправит к вам с сим извещением одного благонадежного офицера прямо через Тильзит и Тауроген в Россияны или Шавли…
Чрезвычайными происшествиями почтить должно:
Все наступательные действия французов и их союзников на Висле… Все неприятельские наступательные или неприязненные движения на Одере-реке…
Как скоро ваше сиятельство известитесь о каком-либо происшествии сего рода, то, немедленно собрав войска, переправьтесь со оными у Тильзита через Неман и следуйте к Прегелю-реке, в самое то время уведомляйте о сем вашем движении через нарочных курьеров корпусных начальников — генерал-лейтенанта Багговута в Вильне, генерал-лейтенанта Эссена 1-го в Слониме, генерала от инфантерии Дохтурова в Дубне и генерала от инфантерии князя Багратиона в Житомире, которые на сей случай имеют повеление собрать войска свои на предписанных пунктах и содействовать к одной цели, по издаваемой диспозиции…».
В приказе, который получил Багратион, также собственноручно написанном Барклаем, ему предлагалось: «Хотя и нет никакой причины ожидать, что может случиться разрыв между нами и французами, но ввиду меры предосторожности предлагается вашему сиятельству под строжайшим непроницаемым секретом: Как скоро получите через нарочитого курьера от графа Витгенштейна известие, что он вступает в Пруссию, то нимало не медля извольте приказать войскам, коим тут в особенном пакете прилагаются маршруты, тотчас выступить и следовать по сим маршрутам к назначенным пунктам. Высочайшая воля есть, чтобы вы пакет сей не иначе бы распечатали, как только тогда, когда получите от графа Витгенштейна вышеизъявленное известие.
Его величество возлагает на личную вашу ответственность, чтобы сие мое предписание оставалось бы в непроницаемой тайне и никто кроме вас о ней не знал бы, буде же вашему сиятельству нужно будет по сему предмету делать какие-либо представления, то изволили бы писать своею рукою, впрочем ни с генерал-лейтенантом графом Витгенштейном, ни с кем другим по сему предмету в переписке не быть. Дабы не сделать прежде времени напрасной тревоги, то не предписывать войскам формально, чтобы были готовы к походу, но содержать их в готовности к оному частыми смотрами».
Пакет, что строжайше предписывалось пока не открывать, содержал наименования частей и соединений Багратионовой армии и маршруты их движения. «При сем препровождаю к вашему сиятельству, — сообщал военный министр, — маршруты полкам 2-й гренадерской, 26-й пехотной с их артиллерийскими бригадами, 2-й кирасирской, 4-й кавалерийской дивизиям, исключая Ахтырского полка, и Татарскому уланскому полку — в Луцк. 12-й и 18-й пехотным дивизиям со своими артиллерийскими бригадами, 5-й кавалерийской дивизии — в Дубно. Резервной артиллерии 3-й бригады — в Луцк, 4-й — в Дубно.
Прочим войскам вверенной вам армии доставлены маршруты к генералу от инфантерии Дохтурову, который соберет их у Ковеля».
Итак, уже осенью 1811 года Россия не просто ждала неприятеля. Она сама готовилась выступить в поход против Наполеона, коли он только вступит на землю соседней Пруссии. Знал ли об этих тайных приготовлениях Наполеон и чем он сам был озабочен в ту грозную пору?
Глава пятая
Чернышев чувствовал, что за ним следят. Нет, он по-прежнему был желанным гостем в самых известных домах Парижа, как всегда, с ним любезно разговаривал Наполеон и приглашал его на свою охоту в Булонский лес. А очаровательная принцесса Полина Боргезе, родная сестра французского императора, могла закатить русскому полковнику бешеную сцену ревности, если он две или три ночи подряд проводил не в ее постели.
Однако, возвращаясь в свой гостиничный номер, Чернышев вдруг замечал, что кто-то рылся в его бумагах. Иногда он видел за собою «хвост» — секретные агенты министра тайной полиции Савари сопровождали его во всех его передвижениях.
Уж кто-кто, а Рене Савари чуть ли не с первого приезда Чернышева в Париж оказался в числе самых первых и, можно сказать, самых близких друзей нашего героя. Во всяком случае, так говорил сам Савари. Помните генерал-адъютанта Наполеона, которого он прислал к императору Александру накануне Аустерлицкого сражения? Так вот сей генерал после Тильзита оказался в Санкт-Петербурге в качестве временного посла Наполеона. Еще тогда в русской столице он познакомился с юным русским гвардейским офицером.
Чернышев был частым гостем Савари, но как ни приближал министр полиции к себе молодого русского полковника, как тайно ни следил за ним, а напасть на след ему пока не удавалось.
Однако Чернышев понимал: Савари может разоблачить тех, кто снабжает его святая святых — сведениями из генерального штаба, и тогда — провал.
Опасаясь не только за себя, но в первую очередь, наверное, за репутацию российского императора, которая может сильно пострадать, если разразится скандал, Чернышев не раз уже намекал в своих письмах в Петербург о необходимости его отозвать. Последний раз он так и написал канцлеру Румянцеву: «Благоволите, ваше сиятельство, повергнуть мои неизменные верноподданнические чувства к стопам его императорского величества и примите участие, чтобы было исполнено мое желание и мне дозволено было бы теперь, когда император Наполеон не имеет никаких поводов удерживать меня, возвратиться в Санкт-Петербург, под видом ли вызова меня, или отпуска, или по каким-либо другим причинам, которые сочтут более приличными…»
Меж тем однажды зимним февральским днем 1812 года Чернышева вызвал к себе Наполеон.
— Я пригласил вас, чтобы попросить доставить в Петербург мое письмо императору Александру, — встретил французский император русского офицера.
Сердце Чернышева учащенно забилось: вот он, выход, который сам дается в руки и лучше которого вряд ли что иное можно было придумать. Отзыв из Петербурга мог бы навлечь подозрение. Теперь же сам Наполеон, не ведая о благодеянии, которое совершает, выпускает птицу из клетки на волю.
— Всегда рад оказать услугу вашему величеству 1 — Голос Чернышева был искренне восторжен.
— Мое письмо короткое, всего две-три фразы, — меж тем продолжил Наполеон. — Монархи не должны писать много, если не имеют сказать что-либо приятное. Да вот, собственно, мои слова: «Я остановился на решении поговорить с полковником Чернышевым о прискорбных делах последних пятнадцати месяцев. Только от вашего величества зависит положить всему конец. Прошу ваше величество никогда не сомневаться в моем желании доказать вам мое глубокое к вам уважение».
Оставалось задать вопрос:
— Ваше величество предлагает начать переговоры?
— Именно их я и ждал в течение целых пятнадцати месяцев! — раздраженно произнес Наполеон. — Не так давно я прямо спросил князя Куракина, почему его не наделили полномочиями, чтобы враз снять все недоразумения? Как я узнал, будто бы для этой цели намеревались прислать Нессельроде, где же он? Или вот вы… Император Александр два года назад прислал вас в Париж в качестве своего постоянного атташе при моей особе. Почему же царь, если он не доверяет Куракину или еще кому-либо вести официальные переговоры с моим кабинетом, не уполномочил на это именно вас? Как раз вы, полковник, подходите для этой роли более других. Полагаю, что нет большого секрета в том, что вы находитесь в Париже, чтобы доставлять в Петербург сведения о моей армии. Значит, вы, как никто иной, в курсе моих дел. К тому же вы воочию проявили свои способности вникать в самые сложные вопросы — и политические и военные — и хорошо в них разбираетесь. Поступи Александр так, еще год назад все наши недоразумения можно было свести на нет совершенно играючи.
— Благодарю ваше величество за очень лестное обо мне мнение, — поклонился Чернышев. — Однако я не раз передавал лично вам намерения моего императора разрешать все возникающие недоразумения лишь путем разъяснений, а не угроз.
— Да, вы, полковник, постоянно передавали мне упреки императора Александра в том, что это не он, а я занимаюсь военными приготовлениями. Однако вы, кто долго жил у нас, лучше других могли судить о разнице, которая была во Франции относительно вооружений год тому назад и теперь. Ни год, даже ни полгода назад я вовсе не помышлял наращивать мою военную мощь. Лишь в самое последнее время я поневоле стал оснащать армию и подвигать кое-какие ее части навстречу тем войскам, которые первыми стали двигать навстречу мне именно вы, русские.
«Несомненно, — подумал Чернышев, — Наполеон подозревает меня в том, что мне досконально известно и о росте вооружений, и о дислокации и перемещениях войск. Иначе он не говорил бы со мною как с человеком, которому в самом деле ведомо, что было и год и два назад, когда проводились и в каком количестве новые наборы рекрутов, в каких объемах росли заказы на вооружения, на поставку лошадей и обозных фур, обмундирования и продовольствия. Но надо держать ухо востро и ни в коем случае не поддаваться на его уловки. Приглашение к откровенности в создавшихся условиях — верный путь в ловушку».
— Видите ли, ваше величество, мне трудно судить о том, как и в каких размерах росла военная мощь Французской империи, — позволил улыбнуться и даже слегка пожать плечами Чернышев. — Думаю, сие под силу лишь вашему главному штабу.
— Ах так — не вашего ума дело? Так я вас кое в чем просвещу, подойдемте к карте. Военные силы, которые вы сконцентрировали у себя, расположены следующим порядком. Правый фланг их опирается на Ригу, левый — на Каменец-Подольск. Я не мог в связи с этим оставить армию Варшавского герцогства без прикрытия и был вынужден двинуть мои войска вперед. Когда вы сейчас поедете через Пруссию, вы найдете корпус Даву в движении к Штеттину. Другие корпуса будут следовать в недалеком расстоянии от него, чтобы я мог выставить мои аванпосты на Висле, а главные силы расположить на Одере. Может быть, если я получу скорый ответ из Петербурга и такой, которого я желаю, я прикажу своим корпусам не переходить Вислу, а направлю их лишь к Данцигу, или, как его Поляки называют, Гданьску. Я имею право туда идти?
Чернышев опять чуть заметно пожал плечами:
— Данциг давно уже местопребывание французского гарнизона. В том нет секрета, что ваши дивизии прочно обосновались почти на всем побережье Балтийского моря.
— Ага, я знаю, о чем вы сейчас думаете, полковник, — подошел к Чернышеву император. — Вы, наверное; не ожидали, что я буду с вами так откровенен. Но скажите, когда в наших с вами общениях я скрывал от вас правду? И сегодня, говоря о дислокации моих корпусов, я в первую очередь хочу внушить вам свою самую заветную мысль: я, император Франции, не желаю войны с Россией! Да, именно так. Но не потому, что боюсь вас. Наоборот, я доказываю вам, как я силен. Скажу более. Хотите, я перед вами даже открою свои подвалы здесь, в Тюильри. Вы увидите в моих сундуках триста миллионов франков! На эти средства я из года в год буду иметь возможность набирать новые армии. Вы же, русские, для подобных целей должны прибегнуть к налогам, а это разорит вашу страну. Так чью же выгоду я преследую, когда говорю, что не хочу войны?
— Смею уверить ваше величество, что мы правильно оцениваем военную мощь Франции и ее союзников, — решился произнести Чернышев.
— Вот видите, — подхватил Наполеоновы сами подтвердили, что ваше пребывание в Париже не было Напрасным и праздным. Теперь остается, чтобы вы, воротясь домой, постарались убедить императора Александра в реальности происходящего. Зачем нам и вам, двум могущественным в Европе империям, сходиться В сражениях, зачем нам реки крови? Не лучше ли мне и русскому императору сойтись на аванпостах и позавтракать вдвоем на виду наших армий? Право, это достойнее, чем дуться друг на друга, как девчонкам, из-за таких пустяков, как, скажем, цвет банта в косичках, что вызывает у них иногда слезы зависти. Но сами понимаете, полковник, ультиматумов я не приму!
«Итак, мне, кажется, удалось усыпить тревогу Чернышева, — удовлетворенно отметил про себя Наполеон. — Этот офицер, вне всяких сомнений, тайный агент русского императора. Именно от него стекаются в Петербург сведения о моих приготовлениях к войне. Многого он не в состоянии знать. Мой начальник тайной полиции Савари определенно преувеличивает и способности и возможности Чернышева. Но кое-что из того, что мне хотелось бы до поры до времени упрятать за семью печатями, ему, черт возьми, ведомо! Это — движение моих войск к Висле и Неману. Не случайно я, разговаривая с ним теперь, как бы приоткрыл ему то, что он и без меня знает. Но вот что меня беспокоит всерьез: выступят ли русские первыми против герцогства; Варшавского и войдут ли раньше меня в Восточную Пруссию? Это же так очевидно: чтобы сорвать мой поход — упредить меня, заняв позиции на Висле и Прегеле, и неожиданным и смелым ударом разгромить мой авангард, к которому еще не подошли мои главные силы! Готов биться об заклад: именно эту мысль не мог не заронить в голову Александру его флигель-адъютант Чернышев. И без всяких сомнений, сие решение не может не возникнуть в головах наиболее смелых русских генералов. Так вот, теперь всеми силами я обязан сбить с толку русских! Остановить их на рубежах Немана и Буга, не дать им первыми начать поход против меня. Для сего я и отправляю Чернышева назад, в Санкт-Петербург, с обманным предложением о переговорах. Подобную инструкцию я велю направить и своему послу в Петербурге Лористону».
И в самом деле, едва отпустив Чернышева, Наполеон вызвал к себе министра иностранных дел Маре.
— Напишите Лористону так: когда заговорят с ним в Петербурге о движениях моих войск, которые начали марш от Майнца к северу, он сначала никак не должен на это отвечать. Таким образом посол выиграет время, сказав, что запросит свое правительство. Спустя несколько дней он должен сделать вид, что получил разъяснения: на севере необходимо иметь смену войск. А кроме того, скажет он, мое правительство мне передало, что хлеб в Париже дорожает, поэтому резонно отправить из окрестностей столицы часть едоков туда, где обещает быть хороший урожай. Только в том случае, если утверждения Лористона сочтут несерьезными, он может дать понять петербургскому правительству, что пока французские войска не перешли за Одер, где крепости и так заняты нами, у русских нет ни малейшего повода беспокоиться. Это движение войск совершенно для них не опасное, ибо оно производится почти внутри империи. Ведь Пруссия — в тесном союзе с Францией.
Мысли Наполеона строго следовали одна за другой.
— Лористон должен действовать так, чтобы я мог выиграть время, — продолжал Наполеон диктовать министру. — Мой посол обязан каждый новый день говорить не то, что произносил вчера, и признаваться в чем-либо лишь тогда, когда в присланных ему из Парижа депешах будет указано, что это уже известно об всех странах. Особо подчеркните, Маре: Лористон, о чем бы ни говорил с императором Александром, обязан не переставать уверять его на все лады и в самых разнообразнейших выражениях, что я, император Франции, хочу лишь одного — мира и укрепления нашего союза.
Французский император был тверд в своей решимости не дать русским остановить движение его «Великой армии» к границам России. И он так фанатично следовал этой своей решимости, что не поддался искушению задержать Чернышева, когда Савари все же открыл его тайную деятельность.
— Простите, сир! — влетел в кабинет императора министр тайной полиции. — Я все же оказался права флигель-адъютант русского царя — презренный шпион. Мои люди только что обыскали гостиничный нумер Чернышева, который он уже успел покинуть, и обнаружили за ковром несомненную улику — записку к нему его агента. А дальше мне не составило труда восстановить всю картину, что долгое время было тайной.
Исследовав почерк осведомителя, полиция установила, что он принадлежал некоему Мишелю — служащему при генеральном штабе, и имевшему доступ к самым секретным документам. Именно он и стал тем человеком, который доставлял Чернышеву копию сводки о движении войск, что готовилась в одном экземпляре только для самого Наполеона. Кроме Мишеля Чернышев привлек на свою сторону и других помощников. Все они теперь были уже арестованы и сознались в содеянном.
— Вот они, плоды предательства императора Александра, — заключил Савари свой доклад.
— Вы правы, подобное поведение — предел низости, — вскипел император. — И все это — в духе петербургского византийца Александра, которого так искренно я называл своим другом и братом. Вот они, доказательства его вероломства! Аккредитовать при мне своего тайного агента, которого я, человек чистой и открытой души, всегда принимал с сердечностью и подлинным расположением. Что же теперь?
— Я бы настойчиво рекомендовал вам, сэр, передать на границу ваш приказ: немедленно задержать Чернышева, пока он, смею надеяться, еще находится в пределах нашей империи.
Император вскипел:
— Вы вновь в который уже раз за свое, Савари! «Великая армия» только начала свое движение к цели — к Одеру, Висле и далее к Неману. Вы же хотите, чтобы плоды моих бессонных ночей, тайна моих планов разлетелись в прах! Вы, сударь, француз, наг конец, или тоже работаете на руку императору Александру?
— Смею заметить, сир, все ваши секреты давно перед его светлыми очами, — с некоею даже мало скрытою беспощадностью произнес Савари. — Чернышеву, оказывается, ранее вашего величества доставлялось все, что составляет тайну «Великой армии». Так что все планы ее движения к границам России — уже никакая не тайна.
Крепко сбитая, несмотря на уже заметную тучность, небольшая фигура императора устремилась к окну.
— Как много я дал бы сейчас тому, кто оказался бы в состоянии остановить меня от похода, который я предпринял! — отозвался Наполеон. — Но увы, вино уже откупорено, и его остается только выпить. Однако выпить так, чтобы, еще не донеся до рта, не расплескать по скатерти.
И, возвращаясь к Савари:
— Нет, я не велю задержать Чернышева. Это означало бы преждевременно пролить не вино, а, может быть, кровь. Но я все же этого не спущу Александру! Я направлю по дипломатическим каналам ноту, в которой объясню всю гнусность и низость поведения российского императора.
Тотчас по уходе Савари он вызвал министра иностранных дел. И пока не угас запал, стал быстро, как всегда опережая одну мысль следующей, диктовать ноту, которую министр от своего имени должен будет немедленно вручить русскому послу Куракину:
— «Его величество был тягостно огорчен поведением графа Чернышева. Он с удивлением увидел, что человек, с которым император всегда хорошо обходился, человек, который находился в Париже не в качестве политического агента, но в качестве флигель-адъютанта русского императора, аккредитованный личным письмом русского монарха, имеющий характер более интимного доверия, чем посол, воспользовался всем этим, чтобы злоупотребить тем, что наиболее свято между людьми».
Фраза оказалась тяжелой, но император не стал ее переделывать. Несмотря на ее видимую тяжеловесность, в ней он выложил единым духом все, чтобы в самом начале объяснить положение дел и свое отношение к произошедшему. Но раздражение не улетучивалось, оно все еще кипело в нем и требовало выхода.
— «Его величество император, — продолжал писать под диктовку Наполеона министр, — жалуется, что под названием, вызывающим доверие к нему поместили шпионов, и еще в мирное время, что позволено только в военное время и только относительно врага. Император жалуется, что шпионы эти были выбраны не в последнем классе общества, но между людьми, которых положение ставит так близко к государю».
В этом месте Наполеон передернул плечом.
— Далее пишите, обращаясь к послу князю Куракину. «Я слишком хорошо знаю, господин посол, чувство чести, которое вас отличало в течение всей вашей долгой карьеры, чтобы не верить, что и вы лично огорчены делом, столь противным достоинству государей. Если бы князь Куракин, сказал мне император, мог принять участие в подобных маневрах, я бы его извинил; но другое дело — полковник, облеченный доверием своего монарха и так близко стоящий к его особе. Его величество только что дал графу Чернышеву большое доказательство доверия, имея с ним долгую и непосредственную беседу; император был тогда далек от мысли, что он разговаривает со шпионом и с агентом по подкупу».
На записке министр проставил дату: «3 марта 1812 года». Нота же так и не была отправлена.
Наполеон не захотел, вернее, он не мог пролить даже каплю чернил, чтобы из-за этого преждевременно пролилась кровь солдат его «Великой армии», еще не занявшей уверенных позиций для победы. Он не мог дать русскому императору ни малейшего повода оскорбиться и двинуть свои войска на Вислу и за Неман.
Глава шестая
Девятого апреля 1812 года российский император выехал из Санкт-Петербурга в Вильну. А чуть ранее, в середине марта, он подписал указ правительствующему Сенату: «Генерала от инфантерии князя Багратиона всемилостивейше утверждаем в звании главнокомандующего Второю Западною нашею армиею со всеми правами, властию и преимуществами главнокомандующего большою действующею армиею…»
Спустя три дня таким же указом главнокомандующим Первой Западною армиею был назначен Барклай-де-Толли, с оставлением за ним поста военного министра.
Зима, а до нее и осень, когда по высочайшему повелению войска, расположенные у западных границ державы, в любой день могли быть приведены в движение, давно уже отошли в вечность. И в вечность отошла сама мысль о превентивном ударе по авангарду Наполеона, еще только подходившему к германским и польским землям.
Что ж изменило планы, на которые полгода назад все-таки решился государь? Наверное, единой определяющей причины не существовало, а одна за другою выявились неблагоприятности, кои и вынудили отказаться от уже принятого плана.
Начать хотя бы с того, что война с Турциею все еще продолжалась, и долгожданный мир был как бы в тумане. До конца не ясно было и поведение Швеции, находящейся на другом, противоположном фланге театра будущей войны. Зато поведение двух бывших союзниц России — Австрии и Пруссии — определилось окончательно. Обе державы заключили тайный военный союз с Францией, обязывающий их принять участие в походе против России.
И, наконец, полным провалом завершились секретные же с русской стороны переговоры с военным министром герцогства Варшавского князем Юзефом Понятовским о переходе польских войск на сторону России. Напротив того, Понятовский резко отклонил предложение Александра и выдал его Наполеону.
При таком раскладе сил в европейских государствах вводить войска в чужие страны было более чем рискованно. Когда Австрия с Пруссиею находились в единстве с Россиею, и то выступление против французских сил завершилось полным провалом. Каким же новым Аустерлицем и Фридландом могло окончиться движение русских войск в страны враждебные, связанные союзом с главным нашим врагом?
Все эти неприятные мысли не выходили из головы Александра Павловича. И каждый раз, когда сии раздумья не давали ему покоя, пред ним снова и снова вставала тень заговора. Именно затем, чтобы освободиться от наваждения, окружавшего его и стенах Зимнего дворца, император решился покинуть столицу и оказаться там, где собрались его армии и где вот-вот могла разразиться война, теперь уже не по его воле, а по воле и решимости его смертельного, а главное, непримиримого личного врага.
«Я или Наполеон, он или я! — вот уже, наверное, в течение более чем года царь жил с этой мыслью. — Да, вместе нам на земле не существовать. Потому пусть все решит жребий, пусть нас рассудит судьба».
Но что значит судьба, что должен означать жребий, он и сам вряд ли мог себе объяснить.
Сознавал ли царь, что сможет стать победителем военного гения Наполеона? Вряд ли. Более того: он предпочитал даже вслух высказывать предположения, что французский император, коли решится на военное единоборство, может одержать верх. В таких выражениях он, например, говорил с французским послом Коленкуром года два назад, когда в отношениях с Наполеоном появились первые зримые трещины.
Если император Наполеон начнет войну, то возможно и даже вероятно, что он нас побьет, но это не даст ему мира. Испанцы часто бывали разбиты, но от этого они не побеждены, не покорены, а ведь от Парижа до нас дальше, чем до них, и у них нет ни нашего климата, ни наших средств. Мы не скомпрометируем своего положения, у нас в тылу есть пространство, и мы сохраним хорошо организованную армию. Имея все это, никогда нельзя быть принужденным заключить мир, какие бы поражения мы ни испытали.
И, глядя собеседнику в глаза, царь пояснил тогда свою мысль:
— Императору Наполеону нужны такие же быстрые результаты, как быстра его мысль; от нас он их не добьется. Мы предоставим нашему климату, нашей зиме вести за нас войну. Французские солдаты храбры, но менее выносливы, чем наши: они легче падают духом. Чудеса происходят только там, где находится сам император, но он не может находиться повсюду. Кроме того, он по необходимости будет спешить возвратиться в свое государство. Я первым не обнажу меча, но я вложу его в ножны последним. Я скорее удалюсь на Камчатку, чем уступлю провинции или подпишу мир в моей завоеванной столице.
Скорее всего, с такими мыслями Александр Первый покидал Санкт-Петербург и с такими же мыслями прибыл в главную квартиру Первой Западной армии, что размещалась в Вильне.
Чтобы не случилось кривотолков в Европе по поводу того, что, несмотря на свои уверения, он все же первым намерен обнажить меч, еще не выезжая из столицы, Александр заверил дипломатов: его поездка к границам сугубо мирная. Он не только сам не желает, войны, но, зная, что к Кенигсбергу приближаются колонны французских войск, хотел бы помешать своим генералам сделать какое-нибудь неосторожное движение, способное привести к непоправимому.
И когда поздним вечером на балу в окрестностях Вильны Александр получил известие, что французы перешли Неман и вторглись в пределы России, царь наружно остался предельно спокойным и даже не сразу удалился из зала.
«Господи! Ты услышал мои молитвы, — произнес он про себя, ощущая легкость от того, что словно гора свалилась с его плеч. — Видит Бог, не я первым начал. И потому теперь все пойдет, как я в душе хотел, чтобы так свершилось».
Страшный призрак заговора исчез. А с ним, мучавшим его призраком, как бы удалился куда-то в сторону и он сам, страстно, всею силою души страждущий погибели своего злейшего врага. «Или он, или я. Вместе нам не существовать», — продолжала звучать в его голове давняя клятва. Но ему самому уже не была страшна эта схватка не на жизнь, а на смерть. Ибо, не он, император, начал сию войну, и не он ее далее поведет. В жестоком и страшном поединке против Наполеона окажется теперь сама Россия, ее народ.
Вот почему и в тот вечер на балу на лице царя не дрогнул ни один мускул. И в таком же хладнокровном спокойствии, как человек, уверенный в том, что на поединок выйдет не он сам, а кто-то другой, Александр Павлович на третий день войны уедет из Вильны в Свенцяны, где будет находиться его гвардия, а затем уже из Полоцка, — в Москву и оттуда в Петербург.
А Первая и Вторая Западные армии, расположенные тонкою ниточкою вдоль протянувшейся на многие сотни верст державной границы, с разрывом друг от друга более чем в сто верст, не соединенные ни единым командованием, ни единою волею, будут оставлены пред лицом наступающего врага единственно на произвол своих командиров да еще на промысел Божий.
Вражеское нашествие застало царского флигель-адъютанта полковника Чернышева на возвратном пути из первопрестольной в Дрисский укрепленный лагерь, куда уже успела отойти Первая армия Барклая-де-Толли и где с нею находился император.
Лагерь у Дриссы, расположенный между Динабургом и Витебском, был так бездарно построен и укреплен, что не только не мог послужить для целей обороны, но представлял собою западню, которую со всех сторон легко могли захлопнуть французы. Только теперь, сам оказавшись в сем своеобразном капкане, Александр понял, как он жестоко просчитался, доверив генералу Фулю, выходцу из немцев, и строить этот лагерь, и разрабатывать план всей кампании в расчете на то, что Дрисса одновременно закроет вторжению пути к Петербургу и Москве.
Что же теперь оставалось делать Барклаю, уже потерявшему на пятый день войны Вильну и оказавшемуся со слабыми своими силами перед наступающим врагом? И как быть со Второю армиею, вдвое по сравнению с ним меньшею числом, что осталась далеко на юге и расстояние от которой увеличивается с каждым часом?
В первый же день войны Барклай, как военный министр, прислал Багратиону указание государя императора, как надлежит ему действовать. Армии Багратиона, насчитывающей около сорока тысяч человек и расположенной в районе Белостока и Волковыска, следует совместно с корпусом атамана Платова ударить во фланг наступающему неприятелю и продолжить движение для соединения с войсками Первой армии. Ежели Первой армии, говорилось в том сообщении, нельзя будет дать выгодного сражения пред Вильною, тогда сражение может быть дано около Свенцян. Туда-де и следует, устремиться Второй армии. Но если сего не произойдет, то пунктом отступления надобно считать Борисов.
Ни у Вильны, ни у Свенцян, ни у Дриссы сражений с неприятелем не последовало. Армия Барклая, покинув лагерь, продолжала свое отступление к Витебску.
От самой Вильны отход совершался настолько организованно, что армия не оставила неприятелю ни одного орудия, ни одной подводы. Сей успех объяснялся просто: Барклай избегал схваток и не входил ни разу в соприкосновение с противником. Посему, покидая войска, император распорядился довести до сведения главнокомандующего Второй армии, чтобы тот, коли не успел соединиться с Барклаем на его пути из Свенцян в Дриссу, поспешать бы изволил ныне взять направление на Минск. Чтобы, пройдя чрез сей город, выйти к Витебску. Там-де и следует назначить встречу обеих армий.
Только мельком взглянув на высокого, атлетически сложенного флигель-адъютанта с чуть раскосыми озорными глазами, Багратион перенял из его рук царский рескрипт и нетерпеливо разорвал пакет.
— Ну вот, я так и полагал! — в сердцах произнес Петр Иванович. — Слева меня обходят войска Даву, сзади настигают дивизии Вестфальского короля Жерома, от них я отбиваюсь как могу. Барклай же — ничуть и никем не потревожен. А спасать его, оказывается, должен я! Ну не насмешка ли, полковник?
— Так вашему сиятельству все равно надо выбираться из клещей, что вот-вот могут сомкнуться, как вы сами изволили теперь сказать, — произнес царский посланец. — А коли суждено уходить, не лучше ли на соединение с главною армиею?
Разговор был в лесной деревеньке, в худой крестьянской избе, в которой пахло дымом, прелой картошкой и еще чем-то кислым и прогорклым. Багратион быстро подошел к кривому, перекошенному оконцу и растворил его настежь.
— Говорите, уходить? — обернулся к флигель-адъютанту. — Неделю назад я направил своего курьера с письмом военному министру — испросить разрешения государя совершить моею армиею диверсию по тылам противника. Удар чрез Белосток, Остроленку — на Варшаву. Признаюсь, завидев вас, полковник, подумал: вот она, хотя и запоздалая, но — воля. Ан нет! Мало того, что французы берут меня в клещи, — и свои держат на вожжах: ходи сюда, а куда не указано — не смей. Почему меня держат за несмышленыша, за какого ни есть последнего дурака? Разве не я еще за пять дней до начала войны из Пружан, что у самой границы, писал его императорскому величеству: расположение наших армий растянуто и ежели неприятель ударит по одной из них, другая не в состоянии окажется помочь?
Багратион мог бы слово в слово припомнить, что тогда выложил государю: «В то время, когда аванпосты наши удостоверятся в сближении армии неприятельской к границам, она, без сомнения, удвоит быстроту маршей и застанет нас ежели не на своих местах, то поспешит воспрепятствовать соединению нашему прежде, нежели мы найдемся в способах воспользоваться оным». И в том же письме: «Приемлю смелость думать, что гораздо бы полезнее было, не дожидаясь нападения, противостоять неприятелю в его пределах».
— Прошу прощения вашего сиятельства, — произнес флигель-адъютант, — но сие послание государь изволил мне показать. И еще ранее, в Петербурге, его величество ознакомил меня с вашею запискою на высочайшее имя о планах ведения войны. Именно того, что вы предлагали, и боялся Наполеон! Когда я с ним в последний раз говорил, в его глазах мне чудился страх: «Неужели русские опередят и раньше меня выйдут на Вислу и за Неман?»
«Ба! Да сей царский посланец — никак тот самый Чернышев! — наконец догадался Багратион. — Выходит, это с его донесениями из Парижа знакомил меня сначала государь, а затем Барклай и канцлер Румянцев. Что ж, тогда буду с ним откровенен, он-то меня поймет».
И вправду, Чернышев не скрывал своего восхищения смелостью мысли Багратиона.
— Неужели вы в первый же день начала кампании оказались бы в состоянии ударить по коммуникациям неприятельской армии в герцогстве Варшавском? — с восторгом повторил полковник. — Да, сей маневр мог таить риск. Смею думать, государя это и остановило. Но какое сражение без риска? Шенграбен, Аустерлиц, Фридланд? Разве вы, ваше сиятельство, не рисковали, когда спасали своим арьергардным отрядом всю нашу армию?
Багратион вспомнил, где он впервые увидел этого молодого полковника.
«Теперь Чернышеву, должно быть, лет двадцать шесть — двадцать семь, — подумал Багратион. — А под Фридландом совсем был мальчиком. Но, помнится, так расторопно показал себя, найдя под ураганным огнем места переправы для наших отступающих войск! Выходит, о риске знает не понаслышке. Впрочем, к чему теперь о том, что не сбылось, — о диверсии на Варшаву? Ныне — только бы царь с Барклаем не тыкали меня носом по углам, как слепого кутенка, а развязали бы руки. Им, что ли, из своего далека виднее, что у меня тут под носом и как мне двигаться, чтобы улизнуть от преследователей да быстрее соединиться с Первою армией?»
Меж тем Чернышев не сразу отошел от варшавской Мысли, что будто занозой вошла невзначай в голову.
— Запала мне ваша придумка о Варшаве, — признался он и покраснел. — Там ведь, в Варшавском герцогстве, теперь один корпус Шварценберга.
— Вот именно! — подхватил Багратион. — Тридцать тысяч штыков и сабель. А когда я просил дать мне карт-бланш, князь Карл Шварценберг только-только выходил из своей Австрийской Галиции. Тут бы я его и накрыл! К тому же смею полагать, вряд ли сей австрийский генерал стал бы отважно сражаться за интересы Наполеона. Не так ли? Вам ведь, полковник, из Парижа лучше был виден политический расклад Европы.
— Имел достоверные сведения: Австрия из полумиллионных своих войск выделила Наполеону лишь эти тридцать тысяч. И то с условием: «Станем на охрану коммуникаций». Да и с самим князем Шварценбергом я не раз имел конфиденциальные разговоры. Австрия хотя и отдала французскому императору в жены свою эрцгерцогиню, а душою сия держава — не с ним.
Хотелось тут же сказать, что однажды у Шварценберга он, Чернышев, имел честь быть представленным княгине Багратион, но вовремя сдержал себя. Уже после того злополучного пожара в Париже немало был наслышан о той, что значилась супругою знаменитого русского генерала, но сама вряд ли даже когда-нибудь серьезно вспоминала о нем. Зачем же теперь князю — да о ней, сломавшей всю его судьбу?
А сам главнокомандующий уже увел разговор в другую сторону:
— Ладно: диверсия моя на Вислу не состоялась. Она — что растаявший снег: чего ж горевать, когда вперед надо глядеть? А вперед глядеть — значит, и идти вперед, а не раком пятиться! К тому ж я, как русский, вспять и ходить не обучен. Я не немец, не австрияк, кого от ретирад ничем не отучишь. Так вот, полковник, хочу вам сказать, чтобы при случае вы государю передали: я не трус. И коли приказали бы мне теперь сломя голову через леса, реки и болота белорусские идти на выручку Барклаю — пошел бы. Но вот вопрос: а кому сие надобно, чтобы потерять мне в сих топях свои обозы, раненых да и всех покуда еще; живых, не нанеся неприятелю урона настоящего?
Багратион подошел к оконцу, что притворило ветром, и вновь его распахнул.
— Вон просторы какие вокруг, а мы с Барклаем как две иголки в стогу сена: друг друга не сыщем, — сказал. — Да, армиям нашим след быть вместе. Плечом к плечу, как я и писал государю. Только с умом надо бы соединиться, дав французам и всякой сволочи, что идет в их рядах, хорошенько по рылу. А это мы, право слово, умеем. Зачем же Барклаю от сражения бежать да меня к себе за компанию звать? Что, так и до самой матушки-Москвы вдвоем что есть мочи побежим, а за нами — французы?
Чернышев только что проехал весь путь до Белокаменной и обратно. Худо было у него на душе: вся дорога от Минска до первопрестольной открыта врагу, ничем не защищена. Нет войск. Нет даже мест, где бы можно было собрать рекрутов, чтобы их обучать. А пора, самая явилась пора собирать ополчение по всем центральным губерниям России, дабы преградить дорогу захватчикам. Одним армиям, что сейчас уходят от неприятеля, войны не выиграть. Надо, чтобы повсюду — и на поле боя, и в глубоком тылу — недругов ожидала неминучая смерть.
И снова сама собою возникла в голове царского флигель-адъютанта высказанная князем Багратионом заманчивая мысль о диверсии в Варшавское герцогство.
Пройдет всего каких-нибудь три месяца, и полковник Чернышев выпросит разрешение у государя и осуществит задуманное еще в самом начале войны главнокомандующим Второй Западною армиею.
Тогда, в самом конце сентября и начале октября, Москва уже будет в руках неприятеля. Наполеон, как затравленный зверь, станет метаться в горящем Кремле, а далеко от Москвы летучий отряд Чернышева пройдет через Брест и окажется почти пред самою Варшавой — в глубоком неприятельском тылу. За этот дерзкий рейд Чернышев получит эполеты генерал-майора и генерал-адъютанта. У Наполеона же сообщение о диверсии русских в самом центре герцогства Варшавского вызовет приступ бешеного гнева.
Однако не станем забегать вперед. До той поры пока далеко. Русских солдат еще ждут жестокие сражения. И в первую очередь солдат армии Багратиона, каким-то чудом ускользающей из неприятельских тисков.
Прошло, должно быть, не более часа после отбытия государева флигель-адъютанта, как в избу, что занимал Багратион, буквально ввалился атаман Платов, а за ним Сен-При.
— Ваше сиятельство, Петр Иваныч, — начал с порога казацкий генерал, — худо, ой худо наше дело. Мои ребятки только что воротились с Минского тракта: Даву — чтоб ему пусто было! — уже захватил энтот самый Минск.
Матвей Иванович, возрастом уже за шестьдесят, в длиннополом темно-синем однобортном мундире без пуговиц, а, как принято у казаков, с застежками из крючков, с грубой скуластой физиономиею и хитрыми узенькими глазками, скорее походил на какого-нибудь сказочного разбойника, чем на полного генерала царской армии. По тому, как он с трудом переводил дух, было видно, что и впрямь бежал опрометью от своих ребят-станичников, прибывших из разъезда, чтобы, не мешкая, доложить главнокомандующему.
— Да, старина, плохую весть ты мне принес, — сорвался с места князь Петр Иванович и быстро заходил по избе. — Вот они, стратеги-тактики — что военный министр, что царево окружение из немцев! Ишь, передали мне через государева флигель-адъютанта императорское повеление: идти к Барклаю через Минск. Будто это не я нахожусь тут, возле Минска, а они, генералы, сбившиеся стаею возле Первой армии. И не государь император вовсе писал сей рескрипт, а он, дурак Барклай! Что, разве сие — тайна? Царским именем он мне и в самый канун войны глупые указания рассылал — не как нам ближе друг к дружке подойти, а как еще шире разомкнуться. Теперь вот еще одну цидулю насчет Минска сочинил и сам спрятался за царскую спину: попробуй только такой-сякой князь Багратион ослушаться и не выполнить высочайшую волю! А я вот возьму и не выполню твое, военный министр, глупое распоряжение.
Казачий генерал хмыкнул и пригладил стоящие торчком кошачьи усы. И в сем жесте атамана проглядывало горделивое восхищение: «Вот это, князь Петр Иваныч, по-нашему, по-казацки! Что они там, в главной царской квартире, и вправду сдурели? То мне, то теперь главнокомандующему Второй армии — что ни приказ, то нелепость…»
Отдельный казачий корпус Платова перед самой войною входил в состав Первой Западной армии. Но почему-то в канун самого вражеского нашествия корпус направили в район Гродно, и он сразу же оказался отрезанным от своей армии. А хуже того — приказ ему был дан и впрямь нелепейший: ударить нашествию во фланг. Это — полумиллионному Наполеонову войску! Платову ничего другого не оставалось, как примкнуть к армии Багратиона. Однако не зря в народе говорится: «Нет худа без добра». Еще с турецкой войны сошлись они вместе — Багратион и Платов. И теперь Матвей Иванович считал за великую честь, что судьба вновь свела его с душою-генералом.
— Ваша правда, князь Петр Иваныч, — пригладив усы, произнес Платов. — Только извольте приказать — все сполним честь честью. Куда ни прикажете — на Даву так на Даву…
Теперь уже сам главнокомандующий, хитро прищурясь, посмотрел на атамана.
— Хвалю за всегдашнюю твою готовность, Матвей Иваныч. То мне любо: получил приказ — и уже в седле, — сказал Багратион. — Только на рожон и я не полезу — накось выкуси, Барклай! Сам бежишь, только пятки сверкают, а меня с атаманом Платовым отрядил всю Россию защищать. Да было бы чем — тут бы всю границу заслонили грудью. Ныне же по тупости, если не по предательству вашего высокоблагородия, вынужден буду иную тактику избрать — спасать свою армию. И от Наполеона с его войском, и от глупейших Барклаевых рескриптов.
Взгляд Багратиона с лица Платова перешел на Сен-При.
— Есть такая русская сказка. Все, кто ни попадается навстречу Колобку, норовят его съесть. А Колобок им, не боясь: «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, а от тебя, серый волк, подавно убегу…» Так и мы скажем в сем тоне этому лысому черту Даву.
— Однако, ваше сиятельство, — осмелился осторожно заметить Сен-При, — Даву опередил нас с севера. К Новогрудку же, чтобы подрезать нас с юга, со своими корпусами идет Вестфальский король Жером.
Багратион смешно взмахнул руками:
— Ах, какой ужас: король Ерема в поход собрался, наелся кислых щей! А знаете, как там дальше, что в дороге с ним случилось? А если серьезно, Эммануил Францевич, тут нам в самый раз уподобиться Колобку, чтобы зараз и от черта лысого, и от Наполеонова братца — раз, и улизнуть!
— Да как же, ваше сиятельство? — возразил Сен-При. — У одного маршала Даву семьдесят тысяч войска, у Жерома и Понятовского — более пятидесяти тысяч! Да еще дивизии Груши и Латур-Мобура. Я, как начальник вашего штаба, обязан вам донести: против наших менее чем сорока тысяч — сто тридцать шесть тысяч вражеских сил! Ну, сбросьте тридцать тысяч на больных и отставших — все равно перевес. Куда ни уходи, а они настигнут.
— Так что же вы, как мой начальник штаба, имеете мне предложить? — Багратион даже не сделал малейшего усилия, чтобы скрыть пренебрежение к своему, по должности, первому помощнику.
Изящный, подтянутый генерал-майор поначалу слегка стушевался, но все же твердо заявил:
— Нам остается один путь — назад через Неман к Несвижу.
Багратион с готовностью подхватил:
— Благодарю вас, граф. На сей раз наши мнения не разделились, а решительно сошлись! Прошу вас тотчас отдать от моего имени приказ: всем сниматься и идти в Несвиж. Там же, в сем городе…
— Совершенно верно, ваше сиятельство, — решился дополнить главнокомандующего начальник штаба, — я уже изволил набросать проект диспозиции: занимаем в городе оборону и поджидаем подхода неприятельских сил, чтобы дать им беспощадный бой.
Сен-При вдруг запнулся. Наступило неловкое молчание, по которому и Платов, и подошедшие во время разговора Николай Николаевич Раевский, князь Васильчиков и некоторые другие генералы армии поняли: нет, не угадал начальник штаба намерений главнокомандующего и они опять, увы, разошлись.
— Говорите, держать оборону? — взорвал тишину Багратион. — Да, дозоры вокруг города и по всем дорогам от него — к Новогрудку и Миру! И лишь для того, чтобы дать всей армии отдыха ровно на сутки. А засим — операция под именем «Колобок». Отрываемся от Жерома к югу, по направлению Слуцк — Бобруйск. И далее — на Могилев. Всем ясно, господа?
Всю дорогу к Несвижу и затем там, в городе, Сен-При не мог прийти в себя.
«Опять, выходит, не попал в точку с главнокомандующим. Но ведь сие не потому, что я плету супротив него козни, как полагает сам милейший Петр Иванович. Расхождение у меня с ним — в ином. В разности наших с князем дарований. Он — гений, я — не более чем добросовестный и честный исполнитель, невзирая на мой Гейдельбергский университет. Князь не может меня, верно, принять потому, что я — иностранец, к тому же — француз. Но Святые Отцы! Как его убедить в том, что я вот уже более двадцати лет нахожусь в русской службе и с малых лет живу в России, которая и стала моею настоящею родиной! Всему же виною — злые языки. Хотя бы тот же Ермолов, что считает меня при Багратионе тайным царским осведомителем. Как сие низко и недостойно Алексея Петровича, храброго и умного генерала! Теперь государь назначил его начальником штаба Первой армии. Вот он-то не преминет вставить палку в колесницу Барклая! Да окажись он здесь, на моем месте, и супротив обожаемого своего кумира, князя Багратиона, плел бы козни. Таков уж характер сего Геркулеса с головою льва: извечное недовольство и борение. Я же — всею душою с тем, кому служу и в гений коего верю беззаветно».
Знал: с момента назначения на должность начальника штаба Второй Западной Багратион не раз в сердцах бросал кое-кому из самых ему близких: «Я пишу государю, и Сен-При тоже ему пишет. Только я — по-русски, а он — по-французски. Черт его знает, о чем он в сих письмах строчит?»
Так ведь как было не состоять в переписке с государем, коли по званию Сен-При — генерал-адъютант? А звание, оно обязывает. Только надобно знать, о чем в тех письмах — хула ли на своего непосредственного начальника или, напротив, ему поддержка.
Вот и теперь Эммануил Францевич передал флигель-адъютанту Чернышеву письмо по-французски. На сей раз, правда, не государю адресованное, а родному брату Луи Мари, находящемуся на службе в Первой армии.
С превеликой охотою показал бы князю Петру Ивановичу сие послание его автор. Да разве прилично, когда в том письме чуть ли не каждая строчка о том, как он единодушен со своим командиром. И как он глубоко, всем сердцем разделяет печаль и тревогу князя, и как всеми силами души готов разделить его священную любовь к отечеству.
«Мой дорогой Луи! — спешил Эммануил Францевич сообщить брату о положении дел в своей армии. — Не удивляйся, что я не писал тебе в течение некоторого времени, ибо был занят другими делами. Если вы отступаете, то ведь и мы тоже отступаем. Однако какая разница! Ваши фланги и пути отступления свободны, тогда как нас преследует и почти что окружил Даву, вплотную за ним идет армия Жерома… Мы стремимся соединиться с вами, а вы от нас убегаете… Мы не рассчитываем больше на благоприятные для нас действия Первой армии. Эта кампания хороший урок для военных и составит эпоху в истории. Лишь одно наступательное движение Первой армии может привести к поражению всех корпусов неприятельской армии, а ее нынешняя бездеятельность послужит причиной не только гибели нашей армии и армии Тормасова, но также и ее самой! Окруженная с флангов, она будет вынуждена отступать из своего укрепленного лагеря к Пскову — и все это без единого выстрела. Все, что мы можем делать, это — отвлечь армию Даву, в то время как австрийская и саксонская армии идут от Пинска к Мозырю на соединение с вестфальской армией, которая прикрывает Бобруйск, чтобы, перебросив свои силы на Житомир, заставить Тормасова отступить без боя к Киеву. Волынь и Подолия взбунтуются и восстанут и отрежут снабжение провиантом Молдавской армии, которая будет счастлива, если успеет достичь Днестра. Вот, мой дорогой Луи, плачевный результат, к которому приведет ошибочное движение Первой армии на Свенцяны, что есть не что иное, как следствие ее дислокации. Предпринятое ею поспешное отступление к Дриссе еще более ошибочно, потому что сделало невозможным наше движение к Новогрудку и было затруднено характером местности. Я не говорю об оставлении страны без единого выстрела, о всех уничтоженных запасах — все это неизбежное следствие первоначальных передвижений. Те, кто посоветовал подобные действия, виноваты в этом перед потомством. Но во всем этом наиболее достоин сожаления император, положение которого ужасно. Я не осмеливаюсь ему более об этом писать, поскольку я ему предсказал все, что теперь с нами происходит, и уверен, что он сим очень огорчен. Ты можешь показать мое письмо генералу Толстому и сказать ему, что если он потрудится изучить неприятельские силы, нас окружающие, то сможет судить, нам ли делать диверсии в помощь Первой армии с 40 тысячами человек против 120 тысяч, или Первая армия должна нас выручать, имея 120 тысяч человек против, самое большое, 100 тысяч плохих войск.
Я думаю, что ты бы не узнал меня, если бы увидел: я худею на глазах и страдаю невыносимо душевно — как за себя, так и за других. Князь сам очень огорчен всем этим, и я его поддерживаю как могу…»
Сутки в Несвиже пролетели как одно мгновение. Сен-При сам спал мало и плохо. И когда встал, нашел в углу на сене пустое место: знать, князь совсем не прилег.
Багратион же и впрямь, разослав начальникам дивизий и командирам полков указания, где и как размещаться и какие выставить охранения, поначалу объехал город.
Радзивиллова вотчина! Замок, точно крепость с бастионами и бойницами. Но сам князь Доминик не думал здесь ни от кого обороняться, пуще от французских пришельцев. Напротив, как сообщал уже раньше Багратион военному министру для передачи государю, такие, как Радзивиллы, живя на землях, присоединенных, к России, и будучи российскими подданными, душою были там, в герцогстве Варшавском. Да что душою, когда Доминик Радзивилл еще до войны успел перевести туда все свои несвижские богатства и на свои средства там, под Варшавою, набрал целый уланский полк! Сей полк, говорят, во главе французских войск первым вошел в Вильну. А теперь вот вместе с Юзефом Понятовским, в составе корпусов Наполеонова братца Жерома, преследует Вторую русскую армию, чтобы ее окружить и уничтожить. Но сему не бывать.
— Вот что, Матвей Иваныч, — князь пригласил к себе атамана, — знаю, ждешь от меня благословения на жаркое дело. Что ж, будет оно у тебя, старина. Поднимай, друже, своих казачков и упреди у местечка Мир авангард короля Еремы. Даю тебе в помощь легкую конницу князя Васильчикова. Деритесь насмерть, стойте стеною, чтобы дать всей армии оторваться и уйти на Слуцк. Чую: дальше за нами король Ерема не двинется — оторопеет. Эка, почешет свою глупую мальчишечью голову, куда подался принц Багратион — в самые припятские болота. Сие ему не с руки. Увидишь, после нашего отхода здесь, в Несвиже, застрянет. А нам то и на руку — двинем маршем на Бобруйск, а за ним — и к Могилеву. Но наше спасение — в твоих руках, атаман Платов!..
Шесть уланских полков французов и поляков натолкнулись не только на непроходимую стену русской отважной кавалерии — они попали в настоящую западню, уготованную для них хитрющим казачьим атаманом. Перед битвою Платов впереди своего корпуса расположил три заставы — по сотне донцов в каждой. Сие по-казацки называется «вентерь». Инача говоря — заманка. Смяли вроде бы первую заставу — она наутек. Следом бежит от врага вторая, за нею и третья сотня. А противнику и невдомек, что он уже в мешке.
Целых восемь часов конники Платова и Васильчикова крошили саблями и палашами неприятельских кавалеристов, поднимали их на пики. За теми, кто не выдерживал схватки, казаки гнались аж двадцать верст! В итоге три сотни нижних чинов и с дюжину офицеров взяты были в плен, коих и привели под конвоем к авангарду армии.
Князь Багратион кинулся к Платову:
— Поздравляю, Матвей Иваныч! С великим почином поздравляю — то ж первое наше громкое русское дело супротив Наполеонова войска. Выходит, хватит нам, русакам, уподобляться ракам? Дале к Днепру пойдем — еще пуще станем их бить, королей да маршалов. Так ведь, старина?
— А як же иначе, князь Петр Иваныч! Не поверите: до сей поры боялся, что рука без дела отсохнет. А помахал клинком — во, потрогайте, какою силою налилась!
Глава седьмая
В планы младшего Бонапарта не входило выступать имеете с братом в поход против России. Разве ему наскучило веселое и привольное житье в Касселе?
Слов нет, сей небольшой германский городок — не Париж. Однако и не дикие края России, разбросавшей свои пространства, как утверждали путешественники, аж за пределы Северного полярного круга. Его Вестфальское королевство — центр Европы, куда сходятся все дороги из ближних и дальних стран. Но главное все же в том, что он в сей германской земле — король. И все, чего только не пожелает его королевское величество, — тотчас к его услугам и к его королевскому удовольствию.
Впрочем, лет пять назад Жером Бонапарт ни о чем подобном и мечтать не мог. Родился и рос в бедной семье, рано оставшейся без отца. Наверное, главной статьей пропитания у матери многочисленного семейства Летиции были обязанности прачки, а у босоногих сорванцов — Жерома и сестер Каролины и Полины — промысел в чужих садах. И если бы не забота Наполеона, вышедшего из Бриеннской офицерской школы в чине лейтенанта и отдававшего большую часть своего скудного жалованья матери, семья могла бы пойти по миру.
Босоногое детство, может, не столько закалило, сколько подсказало: надо самим искать жизненный путь. В сем убеждал и пример брата, быстро шагнувшего от лейтенанта к капитану, а с этого, не такого уж великого чина прямо к званию бригадного генерала.
Еще не достигнув совершеннолетия, ловкий и шустрый Жером нанялся в Марселе на судно, идущее в Северную Америку. И там, в Балтиморе, женился на некой девице Элизабет Петерсон, которая вскоре подарила ему сына.
У всех Бонапартов склонность к бесшабашным и смелым, а вернее сказать, к авантюрным поступкам, видимо, была не последнею чертою характера. Только у старших — у Жозефа, Наполеона и у Люсьена — черта сия разумно согласовалась со здравым расчетом и, как особенно у тех же Наполеона и Люсьена да у старшей сестры Элизы, с неимоверным трудолюбием, унаследованным от матери.
Наверное, сии качества когда-нибудь прорезались бы у Жерома, Полины и болезненного, а потому крайне капризного и раздражительного Луи. Но для сего им недостало времени. Бурно восшедшая на небосклон власти звезда их брата Наполеона вскоре сделала ненужными усилия каждого члена многочисленного Бонапартова клана — братья и сестры получили то, о чем и во сне на Корсике, а затем и в Марселе им не могло и привидеться! Короли и королевы, принцессы и принцы — словно из сказочного рога изобилия посыпались на них самые августейшие звания, а вместе со званиями — дворцы, герцогства и королевства. Впрочем, единственный брат — Люсьен — не принял сказочного подарка от единокровного властелина мира. Он стал ученым и писателем, нашедшим свое призвание среди книг и произведений искусства.
Двадцатидвухлетнему Жерому брат-император поставил условие: развод с балтиморскою шлюхой и женитьба на дочери Вюртембергского короля — принцессе Катерине. А в качестве приданого — целое Вестфальское королевство, наспех сколоченное французским императором из лоскутков поверженной Пруссии.
Так началась новая, волшебная пора в жизни бесшабашного и отчаянного парня, у которого, увы, не окреп еще самостоятельный ум, а с другой стороны, не перебродило в пылкой, южного розлива крови безудержное молодечество.
Чинные и чопорные германцы, законопослушные подданные короля, чуть ли не с первых же дней наградили его кличкою Люстиг, что по-немецки означает: веселый. А как иначе можно было определить сущность характера и, главное, занятие их верховного правителя, если в кассельском дворце с вечера и до утра гремела музыка, беспрерывно, один за другим, следовали балы, маскарады, фейерверки!
Король жил на такую широкую ногу, что путешественники, проезжая чрез столицу Вестфалии, диву давались: ничего подобного им не доводилось видеть при самых знатных и богатейших дворах Европы. У королевской персоны, говорили, насчитывалось девяносто две кареты и двести выездных лошадей. Своих генералов он одаривал чистокровными скакунами, любовниц — бриллиантами. Слуг одевал в алое с золотом. В королевских же владениях ходили монеты — «жерОмы», с изображением его королевского величества.
Было известно: Наполеон выделял брату на содержание двора пять миллионов франков ежегодно. Это много, даже слишком. Бюджет прусского короля, например, равнялся трем миллионам, австрийского императора и того меньше — двум с половиною. Но владелец карликового королевства умудрился в первый же год не просто издержать всю сумму, но и наделать долгов на два миллиона.
За всю свою, теперь уже двадцативосьмилетнюю, жизнь король Люстиг осилил всего одну книгу — «Жизнь мадам Дюбарри», хотя библиотекарем у него значился знаменитый ученый и собиратель народных сказок Якоб Гримм.
А к чему ему, веселому королю, были чужие душещипательные истории, запечатленные на страницах романов, ежели его собственная жизнь — сказка, обратившаяся в быль? Почти ежедневно — новые любовницы, новые утехи и наслаждения, не ведавшие границ. Однажды — прошел слух — пьяненького его вынуждена была задержать даже собственная полиция. Как уж там выпутывался из пикантного положения полицмейстер, а факт есть факт — расшалился веселый король и, дабы не натворил чего-либо непоправимого, был вежливо остановлен собственными блюстителями порядка.
Года два назад император вызвал непутевого братца в Париж: освободилось место шведского наследного принца, дающее право стать королем сей настоящей, а не скроенной наспех страны. Нет уж, оскорбился Жером, не станет он жить по соседству с белыми медведями и питаться одною селедкою.
Меж тем брата-императора тоже непросто было сбить с мысли, коли она запала в его голову. Только государственные заботы могут сделать из беспечного человека настоящего короля, твердо решил он. А для сего все же следует подыскать и страну размером поболее, и народ с отвагою в груди.
Как людей, способных к постоянной и целеустремленной деятельности, Наполеон ни в грош не ставил поляков. Зато когда поляк на коне да с саблею в руке — мало найдется ему равных. Почему бы не поставить во главе сей нации достойного вождя? А чтобы народ с гонором и апломбом в едином порыве избрал себе достойного короля, самый верный способ — дать им в предстоящей войне доблестного военачальника.
От брата Жером уже был наслышан о Польше и Варшаве, где его, Наполеона, в свое время встречали как героя. А главное, знал, что брат нашел там очаровательную красавицу Марию Валевскую, что стала его второю, невенчанною, женой.
Неизбывная жажда приключений, в первую очередь, безусловно, сердечных, наверное, и оказалась решающей. Жером, согласившись вступить на польский трон, решился и на военный поход в далекую Россию.
Наполеон отвел своему братцу роль главнокомандующего правым крылом «Великой армии». Сам он возглавил левое крыло, центр подчинил пасынку, вице-королю Италии Евгению Богарне. Сие выглядело символически: во главе нашествия — император и два короля.
Итак, под началом у двадцативосьмилетнего Жерома, до этого не возглавлявшего ни роты, ни батальона, оказалась нешуточная армия — три пехотных и кавалерийский корпус общим числом более семидесяти пяти тысяч человек со ста шестьюдесятью шестью орудиями.
Естественно, что пока войска подходили еще к русской границе, претендент на польский престол местом своего пребывания избрал Варшаву. И главную собственную квартиру — при кавалерийском корпусе князя Юзефа Понятовского, племянника последнего польского короля и по занимаемой им теперь должности — военного министра герцогства Варшавского.
Отсвет Наполеоновой славы, должно быть, сразу помешал полякам разглядеть истинную сущность полководца Жерома, коим наградила их судьба. Но вскоре они, рвавшиеся в битву с русскими, узнали ему цену. Достаточно упомянуть здесь, что в первый же день он потребовал под свои апартаменты самый роскошный варшавский дворец и отдал распоряжение городским властям доставлять ему такое количество молока и вина, чтобы он мог ежедневно принимать молочные и виноградные ванны. А чтобы содержимое ванн даром не пропадало, Вестфальский король распорядился вино и молоко, в коих купался, продавать купцам. Те же сбывали сей товар жителям.
Дивизии и полки центра и левого крыла уже почти целую неделю топтали русскую землю, когда Жером наконец изволил покинуть Варшаву. Выезжал он во главе корпуса Понятовского, а следом за храбрыми польскими уланами и гусарами тянулся его обоз. Сей обоз представлял из себя целый дворец на колесах. А как иначе можно было назвать семь огромных вагонов — длиннющих фур, набитых всевозможной утварью и запряженных восьмериками сытых, с короткими гривами и слоновьими ногами битюгов?
Если бы потребовалось составить подробный список того, что бралось в дорогу от самого Касселя и что удалось прихватить в Варшаве, все непросто было бы перечислить. Назовем, пожалуй, главнейшее: униформы на все случаи жизни — французские и вестфальские всех родов войск, охотничьи костюмы и штатские сюртуки, спальные рубашки и халаты. Шесть десятков пар всевозможной обуви. Две сотни сорочек, более трехсот носовых платков… И это — в каждом из семи вагонов, на тот случай, если часть обоза отстанет или, того хуже, потеряется.
Да, мы еще забыли назвать мебель — стулья и кресла, столы, зеркала, комоды, ширмы и ширмочки в таком количестве, что ими можно было обставить целый дворец. В дорогу были взяты приличествующие любой почтенной кунсткамере коллекции китайского, японского и немецкого фарфора, изделий из бронзы и золота, а также картины знаменитых мастеров.
Итак, все это двинулось по дорогам, точнее, по бездорожью матушки-России. Как же тут не раскалываться голове у прислуги, которой не было числа, да и у самого Вестфальского короля, если одна за другою гигантские повозки то ломали железные, не деревянные, заметьте, оси, то садились на брюхо в непролазной грязи, то переворачивались на спусках и подъемах вовсе вверх колесами?
Между тем двигаться вперед следовало форсированными маршами. Переправляясь через Неман, французский император был уверен, что русские не позволят ему безнаказанно вступить в пределы своей державы. Для этого, полагал он, целая армия под командованием Барклая-де-Толли и расположена в районе Вильны. И первая же встреча с нею обязательно завершится ее неминуемым разгромом. Вторая же русская армия, которой командует Багратион, должна быть отрезана от Первой молниеносным ударом центральной группы войск совместно с войсками правого крыла и полностью уничтожена.
И Жером и Богарне получили четкие и ясные распоряжения Наполеона. Вице-король Италии тотчас выдвинул корпус маршала Даву в широкую расщелину между двумя русскими армиями с заданием еще далее оттеснить Багратиона к югу, ни в коем случае не давая ему соединиться с армией Барклая. Пехотные корпуса Вестфальского короля также получили указание теснить Багратионовы войска с юга, чтобы наконец их окружить. Но если маршал Даву был во главе своего корпуса, то Жером находился со своим злополучным обозом далеко от возможного места сражения.
Вестфальский король не спешил и невольно удерживал в бездействии самую мобильную свою силу — кавалерийский корпус Понятовского. Так, с опозданием выступив из Варшавы, Жером два дня провел в Августове, затем на целых четыре дня задержался в Гродно, а на переход в двадцать семь миль до Несвижа потратил целых восемь суток. И там, в Несвиже, дав Багратиону благополучно уйти, отдыхал вновь два дня.
Понятовский был вне себя. Но как мог он повлиять на бесшабашного любителя удовольствий, который сей военный поход воспринял как счастливую возможность удрать от пригляда своей добропорядочной супруги и наконец-то с головою окунуться в море удовольствий! Более того, Наполеонову братцу казалось, что своею склонностью к бурным застольям и кутежам он произведет самое благоприятное впечатление на будущих подданных. Разве не сам брат-император называл поляков легкомысленною нацией, все стремления которой — лишь производить впечатление?
Однако Юзеф Понятовский так не думал. Он был настоящий боевой генерал, как и большинство офицеров и солдат его корпуса. Это ведь они еще в 1794 году в Праге, а затем пять лет спустя в Италии храбро бились против суворовских войск. И теперь ему, мужественному и решительному предводителю польской армии, не терпелось сразиться с Багратионом — одним из тех, с кем он уже не раз встречался на поле боя.
— Ах, эти хвастливые фанфароны из Варшавского герцогства! — топнул ногою Наполеон, когда в Вильне получил письмо Понятовского, в котором князь, избегая резких выражений, тем не менее высказывал недовольство поведением своего командующего. — Разве они, поляки, забыли, что это я создал для них целое герцогство? Теперь же я готов подарить им достойного короля. Однако так ли великодушно готовы они меня отблагодарить? Я тотчас отпишу Вестфальскому королю, чтобы он не церемонился с этими хвастунами, возомнившими из себя невесть каких героев, а гнал бы их в самое пекло. Марш, марш вперед! Мне нужно полное Окружение и полный разгром Багратиона. Как некогда австрийского фельдмаршала фон Мака — разгром наголову, до последнего солдата!
Герцог Ауэрштадтский, князь Экмюльский, он же маршал империи Луи Никола Даву, знал Наполеона значительно лучше, нежели польский генерал, и посему воздерживался от того, чтобы писать императору по поводу действий его августейшего брата.
Грубый и жестокий, маршал не был любимцем в армии. Не способствовало его популярности и отсутствие личной храбрости — качества, которое особенно ценят те, кто постоянно рискует своею жизнью. А таких, кто сам первым кидался в огонь, среди Наполеоновых генералов и маршалов было немало. Назвать хотя бы Мишеля Нея и Мюрата — из тех, что были к этому времени живы и во главе своих корпусов вошли в Россию. Даву, в отличие от них, всегда держался около императора. Он был как бы его неизменной тенью и получал повышения по службе благодаря слишком уж явной личной преданности — его знакомство с Наполеоном началось еще с Бриенна, где они вместе готовились стать офицерами.
Лесть, жестокость и ловкость, замешенные на иезуитской хитрости, были теми качествами, что обеспечивали маршалу успехи в военном деле. Презирая подчиненных ему солдат и офицеров, он безжалостно гнал их на убой и тем подчас достигал победы. Так было в войне с Пруссией, когда он разгромил ее армию под Ауэрштадтом. Так произошло и в Австрии при Экмюле, где он из-за своей грубой ошибки чуть не погубил все дело и лишь благодаря вмешательству самого Наполеона выпутался из катастрофы. Зато за те две битвы он был удостоен герцогского и княжеского достоинств.
Призванный взаимодействовать с Жеромом, он, убедившись в полной его никчемности, с радостью стал потирать руки. Рано или поздно, удовлетворенно решил он, Наполеонов братец опозорится до конца и тогда тем более на фоне провала возрастут его, маршала Даву, заслуги действительные и даже мнимые.
Так, собственно, и произошло. Узнав о том, что под Миром, а затем под Романовом Жером не только упустил Багратиона, но и потерпел от него сильные поражения, французский император наконец-то приказал начальнику генерального штаба Бертье:
— Сообщите Вестфальскому королю, что я крайне недоволен тем, что он не отдал все свои легкие войска князю Понятовскому для преследования Багратиона, чтобы тревожить его армию и остановить его движение… Скажите ему, что невозможно маневрировать хуже, чем он это делал. Этого мало. Скажите ему, что все плоды моих маневров и прекраснейший случай, какой только представился на войне, потеряны вследствие этого странного забвения первых правил войны.
Стремясь выправить положение, Наполеон решается на крайнюю меру. Он подчиняет Жерома со всеми его корпусами маршалу Даву и посылает тому строжайшую директиву: «Нужно либо заставить Багратиона идти в Могилев, либо отбросить его в Пинские болота. И в том и в другом случае французские части могут войти в Витебск раньше Багратиона, и Багратион окажется отрезанным».
Не стерпев оскорбления, полученного от брата-императора, Вестфальский король повелел повернуть свои сундуки на колесах на запад и взял направление в Кассель, домой. А Даву ликовал: «Теперь моя звезда поднимется еще выше! Я один пожну плоды славы, которые до сих пор вынужден был делить с этим олухом, младшим Бонапартом. От меня-то русский принц Багратион не улизнет!»
Вторая армия беспрепятственно достигла Бобруйска и, перейдя реку Березину, направилась к Могилеву. От него открывался самый кратчайший путь к Витебску, куда, по расчетам Наполеона, должен был двинуться Багратион, чтобы наконец-таки соединиться с армиею Барклая. Однако у главнокомандующего Второй русской армией был в голове иной план: войти в Могилев, чтобы там переправиться через Днепр и, намного опередив французов, стать вместе с Барклаевым войском надежною защитою Смоленска.
Меж тем, еще не доходя до Могилева, Багратиону донесли: город занял Даву. Однако там не все его силы, а лишь авангард числом в шесть тысяч, не более.
Начальник штаба граф Сен-При, помня свой конфуз в связи с опрометчиво предложенной им недавно обороной Несвижа и в то же время остро переживая все еще длящееся охлаждение к нему Багратиона, предпочитал более не подавать своих мнений. Но сие невмешательство еще более расстраивало Эммануила Францевича. Получалось, что он не просто отгораживался своим безучастием от судьбы армии, но в глазах ее главнокомандующего как бы отстранял себя от бед и ошибок, ежели они могли бы, к несчастью, произойти. И этого он, человек честный и определенных правил морали, никак не мог допустить. К тому же разве он не обладал ясностью ума, просто здравым смыслом, чтобы не суметь разобраться в том жесточайшем положении, в кое попала их армия? Письмо брату, что написал он с предельною искренностью и открытостью, как раз свидетельствовало о том, что рядом с Багратионом находился если не блестящий стратег и тактик, то, по крайней мере, не его враг, а скорее его единомышленник и товарищ.
— Досадно, Эммануил Францевич, форсировав одну реку — Березину, остановиться у второй — Днепра, переход через который для нас — полное спасение, — обратился Багратион к начальнику штаба. — Что ж, показать спину этому черту лысому — Даву и отступить?
Нелегко было и далее хранить подчеркнутую осторожность. Решение выглядело таким ясным и очевидным, что Сен-При не сдержался:
— Осмелюсь заметить, любезный Петр Иванович, Днепр протекает не только в одном Могилеве. И уж коли за сею рекою единственное для нас спасение, то, оставя мысль о прорыве через Могилев, стоило бы попытать счастья в ином, более безопасном месте.
Багратион ходил у костра, опустив голову, стараясь не встречаться глазами с графом. Но при последних словах его внезапно остановился, словно споткнулся о невидимую доселе корягу.
«А ведь у него, французишки, неплохой ум, — неожиданно подумал главнокомандующий о своем помощнике. — Слов нет, сегодня в Могилеве у неприятеля всего тысчонок шесть, а завтра? Не подойдет ли уже сей ночью к городу сам Даву со всем своим войском? Куда же тогда сунуться мне — прямо в пасть зверю? Конечно же, милейший Эммануил Францевич, надобно думать о надежнейшей переправе в ином месте! О том — все мои мысли с тех пор, как узнал я о диверсии Даву. Только для того, чтобы теперь уйти из-под носа сего вредного маршала, надобно его хорошенько прибить. Он в самонадеянности своей, что обскакал меня в Минске и здесь, в Могилеве, полагает, будто он умнее Жерома. Тот Наполеонов братец, безусловно, полный профан. Только я ушел от него не потому, что он не умел споро за мною ходить, а потому, что это я имею хорошие ноги. Даву тож неплохой ходок. Теперь же настал черед помериться мне с ним быстротою мысли — кто кого оставит в дураках? Однако, чтобы не искушать судьбу, пока никому и в собственном стане не открою того, что задумал. Напротив, наружными действиями своими укреплю самонадеянность сего лысого черта».
— Вы правы, любезный граф; место для возможной переправы следует приискать, скажем, чуть ниже Могилева. По сему поводу я в свое время отдам специальное распоряжение. Но не попробовать ли нам, пока Даву не подошел к городу со всеми — своим и Жерома — корпусами, опрокинуть неприятеля вспять? Не откажите в любезности, запишите, что я намерен приказать командующему седьмым корпусом Николаю Николаевичу Раевскому.
И Сен-При, достав свою записную книжку, при свете костра занес в нее слова приказа: «Дабы предупредить находящиеся за Оршей французские войска выходом нашим на Смоленскую дорогу и занятием города Могилева, а также и для воспрепятствования движению их на Смоленск, чем ограждение центральных российских областей прямо достигается, повелеваю вам, господин генерал-лейтенант Раевский, со вверенным вам корпусом седьмым немедля предпринять диверсию по следующему плану. Имеете завтрашний день выступить к селу Дашковке, что от Могилева в двадцати верстах, а оттоль с частью корпуса вашего для усиленной рекогносцировки до самого города Могилева. Буде же окажется, что город французами занят, забрать языка и мне донести, в каком количестве французы тамо засели. Я сам с армией неотступно за вами спешу, и при надобности сикурс полный вам обеспечен. С сим вместе атаману войска Донского мною поведено отступать на Старый Быхов для сближения с вами. На случай неудачи наступления нашего у Нового Быхова мост наводится…»
— Выходит, ваше сиятельство, переход вы намечаете у Нового Быхова? — оторвался от записной книжки Сен-При. — Сие на случай неудачи у Раевского?
— Неудачи, граф, я никакой не предвижу! — резко возразил Багратион. — Для того я и обнадеживаю Николая Николаевича: подам ему сикурс, ибо без помощи остальными силами нашей армии ему не просто будет управиться. Однако… Вот мой другой приказ — по поводу наведения переправы у Нового Быхова. Вы готовы записывать?..
И тут же, оборотясь к своему адъютанту князю Меншикову:
— Вот, князь Николай, подписываю при тебе. Бери, — вырвал он два листка из записной книжки Сен-При. — И мигом к Николаю Николаевичу. Тут, брат, промедление смерти подобно!
При обращении «брат» щеки 22-летнего штабс-ротмистра лейб-гвардии гусарского полка Николая Меншикова зарделись, точно у девицы. Он, конечно, не доводился Багратиону братом, а был двоюродным или троюродным племянником. Одно то, что он был родственником прославленного генерала, добавляло юнцу гордости.
— Будет исполнено, ваше сиятельство! — лихо, по-гусарски козырнул он Петру Ивановичу и тут же, вскочив в седло, тронул лошадь в галоп, сразу растаяв в непроницаемой тьме теплой июльской ночи.
А ранним утром Раевский уже двинулся из деревни Дащковки к Могилеву.
Ах, какое то было утро, десятого июля: ясное, чистое небо, пронизанное солнцем, и из бездонной синевы — крупные капли вдруг зарядившего дождя.
— К грибам — говорят о таком дожде пополам с солнцем, — произнес Николай Николаевич, оборачиваясь к генералу Васильчикову. — Однако, князь Ларион Васильевич, неведомо, какой урожай ждет нас с вами сегодняшний день.
— Если верно донесли князю Петру Ивановичу, шесть тысяч французского авангарда для нас не помеха. Кстати, извольте, Николай Николаевич, взглянуть в подзорную трубу. Никаких сомнений, французы выдвинулись из города к Салтановке. Глядите: их пехота как на ладони. Ну что, прикажете мне ударить в лоб?
Раевский поворотил голову к говорившему — был глуховат. Помолчал, разглядывая в трубу, как на околице Салтановки спешно строятся в колонны одетые в синие мундиры солдаты.
— Нет, в лоб не годится вашей кавалерии, Ларион Васильевич. Ступайте-ка с вашими гусарами лесом — в обход правого фланга французов, — наконец вымолвил Раевский и, обернувшись назад к подъехавшему молодому чернявому генерал-майору Паскевичу: — И вы, Иван Федорович, со своею двадцать шестой дивизией тож двигайтесь в этом направлении. А когда оба выйдете из леса на ровное место и окажетесь сбоку французов, я с двенадцатою дивизиею ударю на них в центре. Вот там, где мост через овраг.
Когда егеря Паскевича, пройдя чрез лесные заросли, вышли на опушку, перед ними открылись цепи неприятельских стрелков.
— Разворачивай орудия — и картечью! — распорядился генерал.
Пушки развернулись на дороге, ведущей к Салтановке, и с ходу огрызнулись огнем. Цепь наступающих рассыпалась и заметно поредела.
— Еще! Надбавь жару, пушкари! — взмахнул шпагою в сторону артиллеристов Паскевич и обернулся к егерям: — Барабаны, сигнал к атаке! Молодцы, ружья — на руку, марш, марш за мной!
«А где Васильчиков? — на ходу спросил себя генерал. — Эх, не продумал Николай Николаевич, как же можно было кавалерию — да через лес, по песку? Вот и отстали. А была бы теперь в самый раз их конная атака…»
Пехота Паскевича уже подошла к мельнице, куда попятились французы.
«Но что там, впереди? Там же — целая туча неприятеля! — не поверил своим глазам Иван Федорович. — У меня ж в первой линии не наберется и двух полков. Сколько же их против меня? Ох, никак просчет и князя Багратиона, и генерал-лейтенанта Раевского. Какое в Могилеве шесть тысяч, ежели только теперь супротив меня их не менее того! Но делать нечего — буду стоять до последнего. Об атаке же следует забыть — как бы самому отбиться, не осрамить свое имя…»
Раевский тоже понял — к Салтановке ни на одну сажень более не подойти.
«Откуда они взялись, супостаты? — как и Паскевич, спросил себя Николай Николаевич. — Такой плотный артиллерийский огонь, будто вся Наполеонова армия собралась в Могилеве. А если и впрямь Даву подошел со всеми своими силами? Тогда тем более следует ему показать, на что способны русские воины».
Все вокруг моста и плотины, идущей через овраг, было выпахано рвущимися ядрами. Хрипели и ржали посеченные осколками кони, падали на землю и уже не поднимались вновь люди.
Раевский видел, что поднять солдат в атаку будет неимоверно трудно: встать, когда с неба сечет не грибной, а железный дождь, — выше сил человеческих. И тем не менее он сам поднялся со снарядного ящика, на конторой сидел, и, спокойно оглядевшись вокруг, громко позвал:
— Саша! Коля! Где вы?
Откуда-то из-за подбитого орудия, что было на одном колесе, выбежал к отцу сначала шестнадцатилетний Александр, а за ним, лет десяти, Николаша. Александр был в гусарском мундире и кивере, младший в рубашонке и штанишках до колен.
— Не испужался, малыш? — обнял младшего сына Николай Николаевич.
— Вот еще чего, папенька… Да разве я и в самом деле ребенок? — спрятав глаза под густыми ресницами, ответил младший Николай Николаевич.
— Не поверите, папа, — вступился тут же старший, — Николаша меня, уже взрослого, подбадривает своими шуточками.
— Ах вы, герои мои! — сгреб их к себе генерал. — Ну а коли так, сыновья, пойдемте-ка вместе вперед. Ты, Александр, по сю от отца сторону. А ты, Николаша, дай мне свою руку — на тебя стану опираться, как на самого смелого.
Генерал с сыновьями сделал несколько шагов вперед, когда рядом в землю ударилось тяжелое ядро. Но он не остановился, лишь только крепче стиснул в руке детскую ладонь Николаши.
— Папа! — услышал вдруг над ухом голос Александра. — Вон, глядите, убит подпрапорщик, рядом же — знамя. Можно я его понесу?
И не успел отец даже кивнуть головою, как белое знамя Смоленского полка оказалось в руках Александра. Древко было тяжелое, и полотнище, расправленное взмахом ветерка высоко в воздухе, норовило сбить с шагу. Но Саша неимоверным усилием удержал полковую хоругвь и, ускоря шаг, побежал впереди отца и брата.
«Теперь главное, чтобы все поднялись и пошли за мной, — стучало у Саши в висках. — Я знаю: об этом сейчас все мысли папа — пойдут ли в атаку его люди? Но пусть знает отец: я сделаю то, что он ждет от своих солдат… Еще шаг, еще другой… А ведь и в самом деле не страшно, если ты всею душою уверен — только от тебя, от твоего поступка зависит успех дела…»
Саша не успел закончить свою мысль, как услышал сзади, а затем и с боков густое, все нарастающее «ура». И теперь уже не от грохота ядер — от гуда сотен и тысяч ног вздрогнула и задрожала земля. Обгоняя генерала и двоих его сыновей, далеко оставляя офицеров и генералов штаба Раевского, с ружьями наперевес бежали и бежали вперед русские солдаты.
Мост был перейден. Но все равно нельзя было не отойти назад под натиском прущих и прущих с высокого Салтановского бугра несметных неприятельских сил. То ж было и у Паскевича — он дал знать, что более не в силах стоять, и просил разрешения, пока не поздно, отойти. Корпус, получив разрешение из штаба армии, отходил, сбираясь вновь у Дашковки.
Оставляя далеко позади себя свиту, к Раевскому подскакал Багратион и, спрыгнув с коня, обнял Николая Николаевича.
— Все знаю. Обо всем наслышан! — Голос князя сорвался. — А что не дал сикурса — не затаи, Николай Николаевич, обиды. Не то в самый последний момент оказалось у меня в голове: как не один твой седьмой корпус, а как всю нашу армию спасать! Ты же покрыл себя славою немеркнущею — первое за всю нынешнюю кампанию генеральное сражение, коего ты не убоялся.
Генерал Раевский вытер разодранным рукавом мундира катившийся ручьями пот с уставшего лица.
— Не скрою досады, ваше сиятельство. Могилев нами потерян, но завоеван день, — начал он глухо, но тут же возвысил голос, чтобы его услышали все, кто стоял рядом: — Не единая моя заслуга, а храбрость и усердие вверенных мне войск могли избавить меня от, истребления противу превосходящих нас сил. Я сам свидетель, как многие штаб-, обер- и унтер-офицеры, получа по две раны и перевязав оные, возвращались в сражение, как на пир… Сей день все были герои!
Багратиону уже сказали о сыновьях генерала, и он, стремительно подойдя к старшему, подал ему руку:
— Если бы вас, Александр, увидел Суворов, он бы счел за честь прижать вас к своей груди. Позвольте мне сделать то же самое. Надеюсь, с вашею храбростию вы далеко пойдете. — И, заметив рядом младшего, поцеловал его в кудлатую, как и у его отца, голову: — Христос с тобою!..
Переправы у Нового и Старого Быхова уже приняли первых уходящих за Днепр. То были обозы с ранеными и хозяйственною поклажей, провиантские и вещевые подводы. Корпус Платова Багратион отослал к самому Могилеву, чтобы с другой, левой стороны Днепра казаки всю ночь и следующий день создавали видимость готовящейся диверсии. И остальные войска, еще не перешедшие реки, оставались на своих местах в полном боевом снаряжении.
«Верно сказал Николай Николаевич: завоеван день. А мне потребен еще и второй, чтобы окончательно сбить с толку Даву, — собрал в кулак всю свою волю Багратион. — Пусть лысый черт полагает: перед ним ныне вся моя армия, готовая к наступлению. Днем он дрался якобы с моим авангардом, а предстоит со мною. Для сего целый день уйдет у него на подтягивание к Могилеву всех вверенных ему корпусов — я же тем временем уйду и оторвусь от его преследования. Только бы он, Даву, поверил. И вместо того чтобы обернуть все силы супротив меня, сам приготовился к обороне. Ну-с, выйдет сие у меня, чтобы следом за безмозглым королем Еремою я и прославленного маршала обманул?»
Вышло, да еще как! Уже готовый раздавить прижатого к Днепру Багратиона, Даву вдруг поспешно отступил. Полагая, что разгадал секрет русского генерала, он лихорадочно стянул в Могилев все передовые и резервные войска и заперся в сем городе, приуготовясь к отражению атаки.
Да, Раевский завоевал под Салтановкою день. И другой день, самый, наверное, решающий, выиграл Багратион.
Уйти, оставив за собою прикрытие, — прием далеко не новый. Действие седьмого корпуса предоставляло Багратиону удобство, которым тут же легко воспользовался бы любой военачальник на его месте. Разве не так было под Миром, а затем под Романовом, когда Платов и Васильчиков играли роль прикрытия для отступления от наседающего Жерома? Но здесь повторение сего маневра могло обернуться катастрофой — и силы и мастерство Даву не шли ни в какое сравнение с тем, что являл собою Вестфальский король и его войско, уже во многом разложенное по воле своего никчемного главнокомандующего.
Вот почему под Могилевом Багратион должен был использовать маневр, который бы заставил Даву не только не преследовать Вторую армию, а, напротив того, счесть ее поведение опасным для себя самого. И для того следовало призвать на помощь всю выдержку и хладнокровие, чтобы оставить армию на целый день на виду неприятеля, якобы готовящуюся к решительному штурму.
И сие блистательно удалось. Запершись за стенами города, Даву позволил себя обмануть похлеще, чем презираемый им доселе Жером! Лишь по прошествии целых суток он узнал о том, что вся армия Багратиона исчезла — она перешла Днепр и, уже в полной безопасности, движется по дороге на Смоленск.
«Насилу выпутался из ада, — облегченно и с явным удовлетворением писал с марша своему другу и единомышленнику, начальнику штаба армии Первой генералу Ермолову главнокомандующий Второй армией. — Дураки меня выпустили».
Ни сам одураченный Даву, ни прославленные военные историки и, как это ни странно, даже герой сей достославной битвы Раевский на первых порах не поняли всей гениальности Багратионова маневра. Военный писатель с мировым именем Клаузевиц, находившийся в то время в армии Барклая, считал, например, что Багратион пошел к Смоленску «после тщетной попытки пробиться через Могилев».
Лишь Алексей Петрович Ермолов дал совершенно точный анализ тому, что произошло тогда на берегах Днепра между Могилевом и Новым Быховом:
«Грубая ошибка Даву была причиною соединения наших армий; иначе никогда, ниже за Москвою, невозможно было ожидать того, и надежда, в крайности не оставляющая, исчезала!
Если бы кто из наших генералов впал в подобную погрешность, его строго осудило бы общее мнение. Маршал Даву, более 10 лет под руководством великого полководца служащий, сотрудник его в знаменитых сражениях, украшавший неоднократно лаврами корону своего владыки, лавры себе снискавший и имя побед в прозвание, сделал то, чего избежали бы, конечно, многие из нас…
Убедитесь посвятившие себя военному ремеслу, а паче звания генерала достигшие, изумитесь, что навык один достоинства военного человека не заменяет, не подчинен правилам, управляем случайностию. Конечно, частое повторение одних и тех же происшествий или сходство в главных обстоятельствах дает некоторую удобность с большею ловкостию и приличием приноравливать или, так сказать, прикладывать употребление прежде в подобных случаях меры; но сколько маловажной надо быть разнице, чтобы приноравливание необходимо подверглось важнейшим изменениям! Убедитесь в истине сего, достигшие звания генерала!
Наполеон в маршалах своих имел отличнейших исполнителей его воли; в присутствии его не было места их ошибкам или они мгновенно им исправляемы были. Даву собственные распоряжения его изобличают».
И все дело в том, — добавили бы мы к сим рассуждениям известного русского полководца, — что Даву, как и многим даже очень прославленным военачальникам с той и другой стороны, недоставало именно «маловажной разницы», чтобы не воспользоваться уже испробованными решениями, а подвергнуть их важнейшим изменениям. Иначе говоря, вместо рутинного, уже оправдавшего себя, но ставшего штампом решения найти новое, неожиданно свежее, в создавшихся условиях только и могущее привести к успеху.
Сия «маловажная разница» и отличала Наполеона от многих полководцев его. Это же качество, изобличающее выдающийся полководческий талант, было главнейшей чертою и Багратиона: в каждом новом сражении оборачиваться новою, неожиданною стороною.
Впрочем, новою стороною, даже для самого себя неожиданною, ему предстояло повернуться теперь не только на поле ратном.
Глава восьмая
Адъютант главнокомандующего Николай Меншиков появился в дверях помещичьего дома, что находился в нескольких верстах от Смоленска:
— Звали, ваше сиятельство?
— Передай, душа, дежурному генералу: корпусным и дивизионным начальникам, а также полковым командирам приготовиться к выезду в Смоленск. Всем как одному быть при полном параде.
— Простите за любопытство: неужто визит к Барклаю? Так вы ж, ваше сиятельство, уже посылали к нему меня! Как я уже давеча вам докладывал, его превосходительство выслушали меня — не дрогнула ни одна жилочка. Физиономия, — смею заметить, удлиненная, как у лошади, — хоть бы намек на радость какую выразила. Словно соединение двух армий — событие каждодневное или, хуже того, — его высокопревосходительству как собаке пятая нога!
Багратион от души рассмеялся:
— Сам придумал или от кого услыхал? Ермолова ты там, при Барклае, не видел? Язычок у него — бритва. Ну да мы с тобою, душа, разве не так полагаем расположенность военного министра к моей персоне и нашей армии? Да не таков, брат, момент, чтобы допускать расчеты честолюбия: кто первым к кому пришел — Магомет к горе или гора к Магомету. Нет, я уж все, что накипело в душе против Барклая, самому государю не в одном письме выложил. Как ни предан я императору, а так и высказал: готов уйти в отставку или надеть солдатскую сумку — только бы сбросить мундир, опозоренный Барклаем… Однако теперь, повторяю, не до выяснения обид. К Смоленску подошли, откуда далее ни он, Барклай, ни я даже на шаг к Москве податься не имеем никакого права! Или Бонапарта здесь разбить, или самим мертвыми лечь… А чтобы так действовать, я на все пойти готов.
В свите — полдюжины генералов, обер- и штаб-офицеры. Блеск эполетов, сверкание крестов и звезд на парадных сюртуках. И вдоль рядов войск, пока мимо скакали, как на смотру, — крики «Ура!» и «Слава Багратиону!». Но кабы только здесь, в своей армии, а то на виду уже самого города Первая армия, высыпав из своих палаток, устроила ему, красе русских войск, такой прием, что румянец смущения залил лицо и сердце забилось учащенно от гордости.
«Да как же, право, с такими орлами да от самой что ни есть границы играть ретираду? — вскинул он голову, обращая свой пылающий взор на вытянувшихся вдоль дороги воинов. — Жизнь свою за государя и за них, русских солдат, отдам. Крови своей не пожалею — каплю за каплей, но более позора не допущу!»
А по рядам, в лад его мыслям, от воина к воину стоусто неслось:
— Князю Багратиону — слава! Веди нас на французов! Ур-ра-а!
На улицах жители — кто махнет рукою, кто, как барышни в окошках, например, платком, а кто, как ватага ребятни, — с гиканьем и свистом вдогон за пышным конвоем. И кто б ни оказался рядом с кавалькадою — у всех выражение радости и надежды, решимости и веры:
— Не отдадут Смоленск! Теперь уж точно. Сам царь повелел: окорот следует дать наглому Бонапарту.
Так летели по городу верхом на конях и встали у губернаторского дома. Багратион, первым соскочив с седла, бросил поводья подбежавшему казаку и стремительно взлетел по ступенькам вверх.
Дом был в один этаж. Потому из вестибюля не следовало никуда подниматься и ни в какую комнату заходить — тот, к кому князь прибыл, сам вышел навстречу.
Михаил Богданович Барклай-де-Толли был фигурою высок и худ, голова удлиненная, почти с полною уже плешивостью. Как и его гость — по торжественному случаю в лентах и орденах, на согнутой руке — шляпа с плюмажем.
В выражении лица, будто это был навсегда застывший слепок, почти ничего не изменилось, лишь едва потеплели серо-голубые глаза, когда он, прихрамывая, двинулся к гостю.
— Мой любезный князь Петр Иванович! Как я счастлив увидеться с вами вновь. И это — после тех неимоверных трудов, что выпали нам обоим и армиям, нами предводительствуемым. Но вот мы — вместе. И если бы вы еще задержались с визитом ко мне всего на четверть часа, я сам был бы у вас. Видите, вышел и уже готов был садиться в седло.
Как и физиономия, речь главнокомандующего Первой армией была бесцветной, лишенной приличествующих случаю интонаций. Напротив, Багратион, протянув руку, проговорил сердечно и горячо:
— Имею честь засвидетельствовать, милостивый государь Михаил Богданович, я всегда был счастлив вас любить и почитать и к вам был расположен как самый ближний. Ныне же — и того более. И я почту себя еще более счастливым, коли мы оба теперь, как воедино соединились наши армии, сольем и наши с вами помыслы и свершения.
— Так вы, князь, выходит, уже наслышаны о том, что государь дал мне право действовать в соответствии с моими собственными усмотрениями? — продолжил военный министр с тем правильным, но слишком уж твердым и жестким выговором слов, коим отличаются люди, хотя и живущие в России, но все же имеющие иностранные корни. — Таким образом его величество развязывает мне руки, предоставляя полную власть для ведения боевых действий.
— Вот то, о чем я мечтал с самого начала войны! — живо отозвался Багратион, когда они оба уже вошли в комнату, служившую, видимо, кабинетом губернатора, а теперь уже Барклая. — Порядок и связь, приличные благоустроенному войску, требуют всегда единоначалия. Тем более — в настоящем времени, когда дело идет о спасении отечества. И — верьте мне — я ни в какую меру не отклонюсь от точного и покорного повиновения тому, кому благоугодно подчинить меня.
— Значит ли это, князь Петр Иванович, что вам угодно, так сказать…
Михаил Богданович не успел закончить начатой фразы, как Багратион произнес с подчеркнутою торжественностью:
— Засим я и спешил к вам, дабы вместе с моею армиею встать под ваше начальство и, начертав совместно с вами общий план решительных действий, тем исполнить волю и пожелание императора!
«Пресвятая Дева Мария! — вдруг промелькнуло в голове Барклая. — И эти слова я слышу от непокорного Багратиона! Нет, сие никак невозможно, наверное, я не так его понял. В самом деле, он, превосходящий меня по старшинству, вверяет собственную персону в мое подчинение? А где же его самолюбие, где то чувство превосходства, что я сам постоянно ощущал, еще не так давно находясь в его непосредственном подчинении? Нет, князь Багратион так просто не поступится своею гордостью. Его ум хитер, изворотлив. Это мне, а не ему, носителю громкой славы, покорно подчинять себя тому, кто волею случая в сей момент оказывается на вершине субординации…»
И вдруг Барклая как обожгло. Будто вражеское железо впилось в его тело, как когда-то под Прейсиш-Эйлау.
«Да, вот она, цена его, Багратионовой, внезапной покорности: не я с сего дня стану над ним по повелению государя императора, а он, Багратион, выражая волю моей и своей армии, повлечет меня за собою в решительный бой с неприятелем! Вот почему он, не тратя ни часа на раздумья, отбросив всяческие расчеты самолюбия, первым прибыл ко мне. Так как же теперь поступить мне? Формально подчинив себе того, кто всегда и во всем меня превосходил, моральной власти коего я панически избегал, ныне, по иронии судьбы, вновь окажется надо мною. О неумолимый рок судьбы! Но нет, я, как всегда, буду непроницаемо тверд. Я не дам себя сломить. Пусть у меня нет такой громкой славы и тех талантов, что имеются у моего нынешнего соперника. Однако у меня — свои добродетели, свои качества человеческой натуры, что всегда оказывали мне неоценимую службу. И которые, в конечном счете, помогли из рядов самых неприметных выйти в ряды первостатейные».
Ни в коей мере Барклай-де-Толли не был существом бездарным и по сему свойству — завистником и карьеристом. Напротив, с младых лет он прослыл весьма одаренным, отменно прилежным и трудолюбивым офицером, обладавшим к тому же душою предельно честной. Однако же и по происхождению своему, и по складу ума и характера не принадлежа к числу людей необыкновенных, с самого начала службы он излишне скромно ценил свои хорошие способности и потому долгое время провел в небольших чинах и в должностях весьма незаметных.
Происходя из небогатого шотландского рода, вступившего в русскую службу еще при Петре Великом, сам Михаил Богданович до возвышения в чины имел состояние весьма ограниченное, скорее даже никакого, отчего должен был смирять свои желания и стеснять потребности. Отсюда и выработался характер воздержанный во всех отношениях, неприхотливый, способный без ропота сносить все недостатки и даже горести.
Пожалуй, отсутствием унаследованных богатств да относительно долгим пребыванием в чинах незаметных они оба, Барклай и Багратион, в определенной степени были схожи друг с другом. Во всем ином они, увы, различались резко обозначенными противоположными качествами, которые, к слову сказать, проявились также в самом начале их уже взявшей разбег карьеры.
Как весьма тонко подметил генерал Ермолов, отлично знавший обоих главнокомандующих, «князя Багратиона счастие в средних степенях сделало известным и на них его не остановило. Война в Италии дала ему быстрый ход. Суворов, гений, покровительствовавший ему, одарил его славой, собрал ему почести, обратившие на него общее внимание. Поощряемые способности внушили доверие к собственным силам.
Барклай-де-Толли, быстро достигнув чина полного генерала, совсем неожиданно звания военного министра и вскоре соедини с ним власть главнокомандующего Первою Западною армиею, возбудил во многих зависть, приобрел недоброжелателей. Неловкий у двора, не расположил к себе людей, близких государю, холодностию в обращении не снискал приязни равных, ни приверженности подчиненных. Между приближенных к нему мало имел людей способных и потому, редко допуская разделять с ним труды его, все думал исполнить самостоятельною деятельностью.
Князь Багратион, на те же высокие назначения возведенный — исключая должности военного министра, — возвысился согласно с мнением и ожиданиями многих в его собственном окружении и при дворе.
Конечно, имел завистников, но менее возбудил врагов. Ума тонкого и гибкого, он сделал при дворе сильные связи. Обязательный и приветливый в обращении, он удерживал равных в хороших отношениях, сохранил расположение прежних приятелей. Обогащенный воинской славой, допускал разделять труды свои, предоставляя содействие каждому. Подчиненный награждался достойно, почитал за счастие служить с ним, всегда его боготворил.
Никто из начальников, — продолжал Ермолов, — не давал менее чувствовать власть свою; никогда подчиненный не повиновался с большею приятностию. Обхождение его очаровательное! Нетрудно воспользоваться его доверенностию, но только в делах, мало ему известных. Во всяком случае, характер его самостоятельный. Недостаток познаний или слабая сторона способностей может быть замечаема только людьми, особенно приближенными к нему.
Если бы Багратион имел хотя бы ту же степень образованности, как Барклай-де-Толли, — завершает Ермолов свое сравнение двух военачальников, — едва ли бы сей последний имел место в сравнении с ним».
Война еще более развела сих мужей, поставленных в самом начале ее как бы в равновесное отношение. Оба были назначены главнокомандующими армиями, стоявшими на направлении главного удара, оба готовились к отражению его. И оба, еще задолго до начала военных действий, приготовлены были к тому, чтобы предвосхитить нападение неприятеля, выдвинув войска ему навстречу, в пределы пограничных государств.
Однако по мере того как Наполеоновы силы приближались к российским пределам и у Багратиона обострялось стремление упредить врага, Барклай все более и более склонялся к характеру войны затяжной, цель которой не решительная схватка на поле боя, а отступление и медленное изматывание противника.
С этим убеждением Барклай и пришел со своею армиею из Витебска в Смоленск. С убеждением и далее отходить в глубь России, заманивая за собою силы нашествия, и, постепенно истощив их, наконец предоставить необъятным пространствам, климату и времени покончить с завоевателями.
Сия доктрина, как известно, была не чужда и Александру Первому, говорившему когда-то французскому послу Коленкуру для передачи Наполеону, что он готов отступать хоть до Камчатки, но мира не заключить.
Меж тем первые пять недель войны, ознаменовавшиеся отступлением двух главных Западных русских армий, возбудили в обществе все возрастающее неприятие такого хода вещей. Все в стране, начиная с солдат и офицеров и кончая обывателями и высшим обществом обеих столиц, были единодушны в требовании положить конец позорному отступлению и дать решительный бой Наполеоновым силам. И требование сие особенно усилилось, когда отступающие войска подошли к Смоленску, с древнейших времен служившему ключом к Москве. Именно здесь, у стен Смоленска — сошлось мнение народное — и следовало дать генеральное сражение.
С мнением народным согласовывалось и пожелание государя предоставить более прав военному министру. Но что крылось за этими словами: «Я полностью развязываю вам руки», — пожалуй, ни сам император, ни кто иной не мог бы точно определить. Александр Павлович, как всегда, сохранял за собою так нравящееся ему положение — быть как бы сразу в двух ликах: не получится одно, так выйдет другое.
Однако Барклай и Багратион были людьми военными, которым в первую очередь потребна ясность и определенность. И посему каждый из них в сем туманном выражении императорской воли увидел то, что желал видеть: Багратион — требование явить наконец-таки волю и остановить вторжение, Барклай — возможность и далее действовать согласно своей убежденности — беречь армии и не дать вражеским силам их разгромить.
Уже на пути к Смоленску Барклай отчетливо мог предположить, что Багратион, по всей видимости, будет склоняться к решительному сражению под стенами этого священного города. Знал: противоборство с князем будет; ему не под силу, поскольку на стороне Багратиона окажется не только его собственная, ни с чем не сравнимая боевая слава, но и решимость всех войск положить предел позорному бегству.
Но как можно было избежать сего противостояния, коли обе армии подходят друг к другу и пред напором требований Багратиона вряд ли имелась какая-либо возможность устоять?
И все же военный министр не лишил себя соблазна отложить уже неминуемое соединение, дабы избежать пагубной, по его мнению, схватки с неприятелем.
— Поскольку соединение армий уже не подвержено ни малейшему затруднению, — объявил он неожиданно своему начальнику штаба генералу Ермолову, — полезнее, на мой взгляд, предоставить Второй армии и далее действовать по особенному направлению. Я имею в виду назначить ей операционную линию на Москву. Нашей же Первой армии следовать также самостоятельно в направлении к северу от истоков Волги и вверх по Двине. Сие окажется разумным и потому еще, что в одном месте для двух армий может оказаться недостаточно продовольствия.
Предложение это прозвучало настолько неожиданно и неблагоразумно, что Ермолов тут же с горячностью возразил:
— Простите, ваше высокопревосходительство, однако, насколько мне известно, государь император от соединения армий ожидает успехов и восстановления наших дел. Соединения этого желают с самым крайним нетерпением и все войска. К чему ж послужили Второй армии перенесенные ею труды, преодоленные опасности, когда вы теперь повергаете ее в то же положение, из которого она вырвалась сверх всякого ожидания?
Начальник штаба понимал, что его покидает чинопочитание и покорность, свойственные каждому подчиненному. Но он не мог не ужаснуться тому, что произойдет, если военный министр осуществит то, что пришло ему теперь в голову.
— Ваше высокопревосходительство, новое разделение армий и предлагаемый вами наш отход вверх по Двине в северные области России выгодны лишь не;-приятелю, — продолжил свою мысль Ермолов. — Наполеон, соединив свои силы, уничтожит слабую Вторую армию. Нашу же Первую армию отдалит навсегда от центральных губерний и от содействия прочим армиям. Подумайте еще раз, Михаил Богданович, и спросите себя: разве посмеете вы это сделать?
Барклай выслушал своего подчиненного с великодушным терпением. Однако было видно, каких усилий стоило ему подавить раздражение, возникшее в нем в связи с предстоящею встречей с Багратионом. И сие раздражение лишь возросло, когда у Смоленска появились первые полки Второй армии.
Различие между обеими армиями тотчас бросалось в глаза каждому, кому посчастливилось в те дни видеть солдат, уже пришедших с Барклаем, и воинов, что вел за собою Багратион. Радость царила и тут и там. Однако этим и ограничивалось их сходство.
Первая армия, утомленная отступлением, начала роптать и допустила беспорядки, признаки упадка дисциплины. Начальники ее частей и соединений охладели к главной своей цели, нижние чины колебались в доверенности своим командирам.
Напротив, Вторая армия явилась совершенно в ином духе, как отмечали свидетели того достопамятного события. Звуки неумолкающей музыки, не перестающих звучать повсюду песен оживляли молодецкую бодрость ее воинов. Исчезли следы понесенных трудов, видна стала гордость каждого за преодоленные им опасности и готовность к превозможению новых. Словно это не они, солдаты и офицеры Багратиона, в течение целых пяти недель находились в постоянном противоборстве с двумя французскими армиями, намного превосходившими их числом. И будто бы не они, не имея и нескольких часов для отдыха, шли иногда по сорок и более верст в сутки средь лесных буреломов и болотных топей, по сыпучим пескам хвойных боров, к тому же везя с собою раненых и больных, ведя пленных, сохраняя в порядке имущество и обозы.
Различие имело и внутреннюю причину. Во все дни похода Первая армия надеялась на себя и на русского Бога, Вторая же, сверх того, — и на князя Багратиона. Это он со своею орлиною наружностью, — передавали современники, — веселым видом, метким для солдат словом, с готовой уже славой одним лишь своим присутствием воспламенял солдат, вселяя в них недюжинную силу и веру в неминуемую победу.
Итак, все свершилось, как хотели сего обе главные русские армии. И — вопреки тем внутренним желаниям, кои теснились в душе военного министра, и, несмотря на повеление царя, нисколько не развязывали, а, напротив, еще более спеленывали ему руки.
Потому, сидя за столом супротив своего товарища и соперника, коим теперь он как бы мог повелевать, Барклай тем не менее ощущал себя обезоруженным и взятым в полон.
В большом зале губернаторского дома генералы и высшие офицеры обеих армий ожидали, чем окончится свидание главнокомандующих. Старались говорить негромко, постоянно бросая взоры на двери кабинета, за которыми укрылись те, от которых теперь зависело, быть ли долгожданному сражению, которое должно непременно переломить ход войны. Но зрело и опасение; не переломит ли его высокопревосходительство решимости князя?
Шум и гомон голосов смолк разом, когда пред столпившимися в зале появился начальник штаба Первой Западной армии. Генерал-майор Ермолов был широкоплеч, Геркулесова телосложения. Волосы, лежавшие на крупной голове непокорной львиной гривой, подчеркивали его могучую силу. И лишь серые, с голубизною, глаза на, казалось бы, грубо отесанном лице его выдавали в нем человека, в коем билась чистая и нежная душа, умеющая высоко и по достоинству ценить верность и дружескую привязанность.
— Господа, прошу вашего внимания, — генерал обратился к находящимся в зале. — Господа главнокомандующие уполномочили меня сообщить вам, что они только что пришли к согласию. Согласие сие означает: быть Смоленскому сражению!
Возгласы «ура» и «слава» заполнили все пространство губернаторского дома, чрез открытые окна вырвавшись и на близлежащие городские улицы.
Сражение еще было впереди, но Багратион чувствовал себя так, словно он уже выиграл предстоящую битву. Он, все время помышлявший о прекращении отступления, со всею своею колоссальною энергией навалившись на Барклая, вынудил того согласиться на наступление. Это и было его победой.
И хотя окончательный приказ теперь, на военном совете объединившихся армий, обязан был утверждать Барклай, все в штабах знали: дух решения будет Багратионов.
Как же мыслилось наступление и какова была расстановка неприятельских сил на подступах к Смоленску? Достоверно было известно, что небольшое количество французской конницы находится в Поречье. В Велиже и Сураже их значительно больше, а далее этих населенных пунктов размещается со всеми своими силами Неаполитанский король Мюрат.
Южнее этих соединений, по направлению к Орше, из Могилева медленно подбирается Даву. А главная Наполеонова квартира все еще в Витебске, где размещена вся императорская гвардия и парк многочисленной резервной артиллерии.
— Как ваше сиятельство изволит видеть, неприятельские войска рассеяны на большом пространстве. — Ермолов охотно знакомил Багратиона с самыми последними данными разведки. — Более того, успокоенные нашим бездействием и в надежде на продолжительное наше отдохновение, силы сии и сами находятся как бы в бездействии. Но стоит французам узнать о нашем движении, они тотчас снимутся с места, дабы пойти нам навстречу. Однако для того чтобы собрать все свои силы там, где мы их атакуем, противнику потребуется никак не менее трех дней.
— Три целых дня, говоришь? — воскликнул Багратион. — Так нам более и не требуется! Быстрый удар вдоль Руднянской дороги — и успех обеспечен! Много мы можем здесь положить и пехоты Даву, и кавалерии Мюрата, коли прищучим их порознь. А тогда и сам Бонапарт нам не страшен. Пусть сунется! Получит по морде, как и его маршалы. Только бы твой, Алексей, Даву не выкинул какого-либо подвоха в самый серьезный момент.
Ермолов сразу не сообразил, о каком «его Даву» говорил князь Петр Иванович, пока тот не пригладил на своей голове шевелюру, изображая как бы голый череп.
— Ха-ха-ха! — от души рассмеялся Алексей Петрович — и уже серьезно: — Он же вам, Петр Иванович, слово дал — не сдавать Смоленска!
— Эка чем он прикрылся — словом! — произнес в ответ Багратион. — Ныне, Алексей, не слова — дела все решают. А слов я от него, твоего Даву, не токмо устных, но и письменных наполучал такую гору, что указаниями теми несколько комнат можно оклеить заместо обоев. Как в человеке слабое место зовется?
— Ахиллесова пята? — подсказал Ермолов.
— Вот-вот, она самая, — подхватил Багратион. — А у твоего Даву она состоит в том, что никакой он не то чтобы полководец, но даже и генерал никудышный. Помнишь Прейсиш-Эйлау? Ничего не скажу худого о нем в тех боях — и храбр бывал, и умел стоять насмерть. Так это же он мои указания исполнял! А вот какие команды найдет он теперь для меня и других генералов, в том имею сомнение. Тут решение надо искать не для себя одного. Не задрожат ли поджилки? Вот почему эти твои три дня никак у меня из головы не выходят. Потеряй мы их — и успех будет вырван прямо из рук!
— Три дня тоже, выходит, как ахиллесова пята? Только уже для наших армий, — повторил Ермолов. — Да, дорогой Петр Иванович, вы в корень глядите: бить Наполеона надобно его же методой — напор, натиск, внезапность!
— Верно, Алеша! Только прими, штабист, одну к сей сентенции поправку: то не Бонапартова — Суворова метода. Он еще до французов ее в наши головы вбивал, да находились такие твердолобые, что от них — как от стенки горох. Теперь вот спохватились — у Наполеона принялись науку перенимать. Да только мне, к примеру, она еще с Италии известна. А вот Барклай, чаю, ее никогда не усвоит. Так что следи за ним, Алексей, не дай загубить верно нами задуманное.
В ночь на двадцать шестое июля обе армии выступили из Смоленска. Первая армия двумя колоннами двигалась в направлении Рудни. Колонна же Багратионовых войск перешла на правую сторону Днепра и вдоль берега пошла к селу Катынь.
Войска двигались всю ночь. Погода зарядила еще с вечера на редкость дождливая, с порывами злого ветра. Но то как бы и ободряло.
— Подтянемся к обозначенным рубежам скрытыми непогодью и тогда наверняка одолеем неприятеля! — резонно рассуждали солдаты, готовые ради предстоящей победы перенести любые тяготы и лишения.
Меж тем двадцать седьмого числа, когда до Рудни оставался всего один переход, Первая армия внезапно остановила свое движение. На все запросы Багратиона, почему сне произошло, он не получил вразумительного ответа. Одно он понял из записок. Барклая, посланных к нему: «Следует соблюдать осторожность!» Неприятель, кажется, скопился в Рудне, сообщал далее Барклай, потому он дал армии приказ перейти на дорогу, ведущую к Поречью.
Что же заставило главнокомандующего в одночасье единолично переменить сообща разработанный план и, по существу, сорвать наступление?
В тот день, когда Багратион узнал о внезапной остановке колонн Первой армии и кардинальном изменении ее движения, пришло и другое сообщение. Корпус Платова, шедший в авангарде Барклаевых войск, у деревни Молево Болото встретил сильный отряд французской конницы и разбил его. Тут подоспели кавалеристы Палена, и оба генерала гнали остатки неприятеля до самой Рудни.
В плен было взято пятьсот человек, среди которых, кроме нижних чинов, оказалось несколько офицеров и один полковник. Последний, кстати, показал, что они принадлежат к дивизии генерала Себастиани, которая, увы, теперь почти полностью разбита. А впереди находится авангард маршала Нея, который, как я дивизия Себастиани, ничего не знает о движении в их направлении русских сил.
Так как же можно было при таком счастливом стечении обстоятельств вовсе остановить движение войск, а не бросить их ускоренным маршем к Платову и Палену, чтобы развить так удачно начавшееся наступление?
«Барклай трус и подлец! — вскипел Багратион. — И как только угораздило меня поверить сему изменнику? Хорош и Алешка Ермолов — обещал уследить за сим мерзавцем, неужто теперь с ним заодно?»
Пылая гневом, Багратион написал начальнику штаба резкую записку, в коей требовал объяснений. Ответ еще более поразил. Оказалось, только начав свой марш, Барклай отдал распоряжение: движение к Рудне продолжать лишь на три перехода; коль скоро неприятель на сем пространстве не обнаружится, марш вовсе прекратить.
«За что сии упреки на меня? — жаловался в своем ответе Ермолов. — Не я ли при первом же известии о нападении на Рудню убеждал употребить возможную скорость? Нет, не забуду я странного намерения начальника моего отменить атаку на Рудню. И невозможно мне постигнуть причину, которая заставила главнокомандующего предпочесть действия армии со стороны Поречья… Было ли намерение искать противника, чтобы дать сражение… Теперь что ж — время упущено».
Нет, потеряно было не три дня, о коих совсем недавно беспокоился Багратион. Первая армия, отойдя в селение Мощинки, что в восемнадцати верстах от Смоленска, на дороге в Поречье, простояла там в полном бездействии целых четыре дня! Багратиону же было велено перейти на место Первой армии. Мало того, что и ее Барклай удалил от рубежей, назначенных для атаки, он велел ей находиться в деревнях, где все запасы продовольствия и воды уже были полностью использованы остановившимися здесь полками Первой армии.
Итак, псу под хвост все сроки, все приготовления и все клятвенные слова! Четыре без толку потерянных дня не принесли победы. Зато они принесли с собою угрозу не только потери Смоленска, но и нового расчленения и окружения русской армии.
Второго июля Наполеон, предоставив накануне десятидневный отдых своим войскам, переправился через Днепр на левый берег и повел наступление через город Красный. То был как раз самый коварный удар — захватить Смоленск и отрезать обе русские армии от сообщения с Москвой.
На пути Наполеона оказался всего лишь восьмитысячный отряд дивизии Неверовского. Его предусмотрительно оставил у Красного Багратион, зная, что для французов это самое удобное направление к Смоленску. И слава Богу, что предусмотрительность не обманула Багратиона! Но что могла сделать теперь неполная дивизия, когда так бездарно сорвались атаки двух наших армий и колонны французских войск, не встретив никакого сопротивления, всею своею неистраченною мощью ринулись вперед?
На храбрецов Неверовского бросился двадцатитысячный кавалерийский корпус Мюрата. Но первые же атаки кончились неудачей. Русские воины, как вспоминали потом французы, оказались будто вкопанными в землю: не сходя с места, они с двадцати шагов встретили лавину кавалерии убийственным огнем. И когда Мюрат обошел их с тыла и захватил всю артиллерию, остатки солдат построились в каре и, отвечая огнем на наскоки конницы, начали отход по большаку.
От дивизии, когда она пришла в Смоленск, осталась всего одна шестая ее часть. И когда Мюрат доложил Наполеону, что в Красном он отбил у Неверовского семь пушек, император с раздражением заметил:
— Вы, Неаполитанский король, были обязаны доложить мне уже о взятии Смоленска, а вы не сумели уничтожить одну дивизию и докладываете о каких-то несчастных пушках! Смоленск должен быть немедленно взят — там лишь горстка фанатиков, которых вы упустили.
Ближе всех к Смоленску находился корпус Раевского, и Багратион послал ему приказ спешить в город. «Дорогой мой, я не иду, а бегу, желал бы иметь крылья, чтобы скорее соединиться с тобою!» — написал он Раевскому, сам изо всех сил стараясь подоспеть на помощь городу, уже почти окруженному неприятелем.
Штурм Смоленска был назначен на четвертое июля. Воины Раевского отражали натиск в течение всего дня, не отступив ни на шаг, не сдав ни одного городского предместья. К вечеру, когда подошли Передовые части Второй армии, корпус Раевского сменил корпус Дохтурова. Сражение возобновилось с новой решимостью. То здесь, то там вспыхивали пожары, и вскоре весь город оказался объят пламенем. Но защитники его, расположившись на крепостных стенах, отбивали одну атаку за другою.
Более всего потерь несли польские войска. Князь Понятовский, оскорбленный тем, что Наполеон не внял его жалобам по поводу бездарности Вестфальского короля, теперь всею силою старался доказать любовь и преданность французскому императору. Тем более что для сего был прямой повод — день рождения Наполеона. Однако подарок к сему памятному дню не давался в руки: смоленская крепость стояла как неприступная скала.
— Еще день такой обороны, и Наполеон окажется в мешке. Он потеряет свою армию, даю слово! — убеждал Багратион главнокомандующего. — Я переведу свою армию за Днепр и атакую оттуда неприятеля.
— Нет, мы отступим, ваше сиятельство, — твердо возразил Барклай. — Извольте повиноваться.
— Так зачем же?.. — воскликнул Багратион в ярости. — Зачем же, ваше высокопревосходительство, было все: и наши марши к Рудне, а потом назад, и приход наших армий к Смоленску, и геройство воинов Неверовского, Раевского и Дохтурова? Зачем все сие — чтобы сдать город неприятелю?
— Выражайтесь, князь, точнее: оставить. И не город уже — развалины и пожарища. Я не так щедр по отношению к Наполеону, как его маршалы. Я не преподнесу ему подарка, которого он от меня ждет, — генерального сражения за город.
— То дань не ему — России! — вскричал Багратион. — Неужто вы и впрямь ничуть не помышляете об успехе нашем всеобщем? Иль вам радостно от того, что успехи ныне — на стороне противника?
Вытянутое лицо Барклая покрылось пятнами. Что он сумел сделать, оказавшись как бы в столбняке, это поднести покалеченную когда-то в Пруссии правую руку ко лбу и прикрыть ладонью глаза.
«Вы дерзки и глупы. Вы дурак! — хотелось ему произнести вслух. — И дурак не потому, что ничего не смыслите в военном деле, а потому что посмели отнять у меня то единственное святое, во что я верю и во имя чего живу: мою честь и мою преданность государю и отечеству. И как вы только посмели?»
В глазах Багратиона стало темно. И он провел рукою по воспаленному лбу и сделал два шага назад.
«Отнять команду у Барклая я не могу. Нет на то воли государя. Хотя разве императору не известно, что у нас происходит? — промелькнуло в голове Багратиона. — Тогда доколе терпеть такое? Больно, грустно, и вся армия в отчаянии».
Глава девятая
По большой Смоленской дороге, вздымая над собою густые клубы пыли, нескончаемым потоком на восток двигались русские, а следом за ними — наполеоновские войска. Они все дальше и дальше устремлялись в глубину России, с каждым днем и каждым часом приближаясь к ее древней столице — Москве.
А из Санкт-Петербурга, новой столицы империи, в эту же самую пору происходило иное движение, и в ином, прямо противоположном направлении. То по гладкому, ухоженному тракту, обрамленному с обеих сторон густым хвойным лесом, спешил к городу Або, расположенному на самой западной оконечности Финляндии, пышный царский поезд. Впереди и позади поезда мчался конвой, состоящий из казаков и гвардейцев-кавалергардов, а в каретах, блистающих лаком и позолотой, ехали русский император, министр иностранных дел, свита генералов и флигель-адъютантов.
Чуть более двух лет назад Александр Первый уже имел честь проезжать этой дорогою. Тогда от самой границы до Ботнического залива здесь стояли его дивизии и полки, только что очистившие от неприятельских сил все южное финское побережье. Оставалось лишь пройти по льду залива, чтобы принудить давнюю соперницу Швецию признать себя полностью побежденной.
Из северной части Финляндии в беспримерный ледовый поход устремились корпуса Барклая-де-Толли и Каменского-второго. Здесь же, с южного побережья, самым кратчайшим и в то же время самым опасным путем, имеющим целью взятие Аландских островов и достижение шведской столицы, вел свой корпус Багратион.
Поход увенчался значительным успехом: был освобожден Аландский архипелаг и русские воины оказались на шведских берегах, в какой-нибудь сотне верст от Стокгольма. Но не менее важное, к чему стремился в той войне Александр Первый, — был низложен шведский король Густав Четвертый Адольф. Трон занял Карл Тринадцатый, подписавший мирный договор с Россией, по которому Швеция уступила державе-победительнице всю Финляндию, а также Аландские острова.
Летом 1810 года Швеция неожиданным образом напомнила о себе, заставив русского императора не на шутку забеспокоиться. Дело в том, что внезапно скончался наследник шведского престола, а у престарелого короля не оказалось собственных детей. Кто унаследует трон? От этого зависела политика государства, на протяжении целого столетия соперничавшего с Россией на поле брани и наконец потерпевшего решительное поражение в только что закончившейся войне;; И совсем уж пришел в замешательство Петербург, когда получилось известие, что шведы обратились к одному из Наполеоновых маршалов — Бернадоту с предложением дать свое согласие на избрание наследным принцем, иными словами — будущим королем.
— Тревога была не напрасной. Многие в шведском обществе, особенно военные, не могли смириться с потерей Финляндии и Аландов. Потому, приглашая на трон маршала Франции, шведы, безусловно, рассчитывали с его помощью и при поддержке Наполеона добиться реванша. А в том, что между французами и русскими очень скоро разразится война, сомнений не было. С кем же, как не с Францией, окажется тогда Швеция?
Однако ни в Швеции, ни в России не знали, что между Жаном Батистом Бернадотом и Наполеоном давно уже утеряно взаимопонимание. И они, некогда соратники, стали врагами, которые не могли терпеть друг друга.
О неприязни Бернадота к Наполеону хорошо было ведомо русскому военному атташе в Париже полковнику Чернышеву. Посему он не замедлил войти в дружеские отношения с маршалом, оказавшимся вдруг в опале. Маршал был на редкость словоохотлив. К тому же догадывался о том, что могло интересовать агента русского императора, и в душе торжествовал, зная, чем может насолить тому, с кем вместе когда-то начинал военную карьеру.
Шведский король, потеряв своего наследника, обратился ко всемогущему французскому императору: не посоветует ли он, кого следовало бы избрать в качестве нового кронпринца? Наполеон сделал вид, что не намерен вмешиваться во внутренние дела чужой державы. Но в то же время сразу же обратился сначала к пасынку — вице-королю Италии Евгению Богарне, затем к брату — Вестфальскому королю Жерому с предложением занять шведский трон. Оба отказались, и Наполеон отвернулся от скандинавских дел. К тому же он не хотел, чтобы о том узнал русский царь и внес осложнения в и без того натянутые их отношения.
Однако «французский след» тут же переняла у своего короля шведская военная партия и прислала к Бернадоту своего ходатая. Все дело в том, что шведы помнили этого французского маршала по войне 1809 года. Тогда ему предстояло поддержать русских своим наступлением с германского побережья. Но высаживаться в Швеции Бернадот не спешил. К пленным же шведам проявлял самое заботливое отношение. И о нем, как в это же время о русском генерале Кульневе, молниеносно распространилась молва как о бесконечно порядочном человеке. Сие и припомнилось офицерам, когда они, независимо от своего короля, решились сделать свой выбор.
Чернышев оказался первым, кому Бернадот сообщил о сделанном ему предложении.
— Буду с вами говорить не как французский генерал, а как ваш друг и друг России, — начал маршал. — Для нас с вами не секрет, что Наполеон принял решение начать войну с вашей страной. Причем под ружье он готов поставить всю Европу. И вам в таком случае небезразлично, с кем окажется ваша северная соседка — Швеция. Вот почему в выборе кронпринца, чем обеспокоены сейчас шведы, вашему императору следует поддержать того, кто окажется истинным другом России.
Чернышев насторожился, поскольку знал уже о визите шведов к Бернадоту. Так неужели на него пал выбор?
Бернадот с гордостью подтвердил: он дал согласие. Но пока в Париже об этом не знает и не должна знать ни одна душа. И особенно Наполеон.
— Вам же, мой друг, я сообщил свою тайну для того, чтобы вы как можно быстрее утвердили вашего императора в моих самых лучших чувствах к его величеству и вашей стране.
Признаться, Александру было нелегко сразу поверить в искренность уверений Бернадота, который в войнах против России был одним из главных сподвижников Наполеона. Не ловушка ли это? Убаюканная уверениями Россия не возразит, и «Троянский конь» — вот он, у самых ворот Санкт-Петербурга! Однако Чернышев уверил: Россия и в самом деле может обрести верного и надежного союзника. И потому с Бернадотом завязалась секретная переписка. А когда он, к немалому неудовольствию Наполеона, оказался уже в стокгольмском дворце, к нему с тайною миссией прибыл Чернышев.
По сути дела, вся власть сразу же оказалась в руках нового наследного принца. Король был немощен и стар и вручил бразды правления своему наследнику, как только его избрал парламент страны. Королю было довольно неприятностей со своим племянником Густавом-Адольфом. А пуще всего он боялся новых напастей, которые могли бы опять потрясти и его, и всю страну. Так пусть уж на свои плечи взвалит все предстоящие заботы этот, прости Господи, французский капрал!
Тайные связи Санкт-Петербурга со Стокгольмом уже в апреле 1812 года завершились заключением союзного договора, по которому Швеция так и не вступила в войну на стороне Франции. Теперь, в августе того же года, в самый разгар схватки с Наполеоном, Александр Первый спешил в финский город Або, чтобы лично встретиться с бывшим маршалом Бернадотом, принявшим отныне роль наследника шведского престола под именем Карла-Юхана.
Яхта шведского наследного принца под ярко-желтым флагом с синим крестом подошла к главному, по-праздничному украшенному причалу. Карл-Юхан, легко сбежав с трапа, протянул руку российскому императору:
— Государь, брат мой и кузен! Сегодня исполнилось мое самое Сокровенное желание — я встретился с вами, императором дружественной и великой России. Я безмерно счастлив увидеть человека, который с первых дней моей новой судьбы оказал мне сердечное доверие и самое заинтересованное участие.
Кроткая улыбка не сходила с лица Александра Павловича, пока лилась речь принца, которой, казалось, не будет предела. Наконец он уловил паузу в словоизлияниях «кузена и брата» и, продолжая излучать великодушие и доброту, произнес:
— Господин кузен мой! Приветствуя вас как наследного принца, позвольте мне обратиться к вам как к человеку, обладающему выдающимися талантами, характером и принципами. С юных лет я научился ценить более человека, а не титулы. Поэтому мне будет лестно, если отныне отношения, которые установятся между нами, станут носить характер отношений человека с человеком, а не только монархов. Всею душою я хочу быть вашим другом.
— Ваше величество! С этим желанием и я ступаю на землю державы, которой вы предводительствуете. Так позвольте мне раскрыть вам свои объятия!
Они обнялись. Карл-Юхан, на редкость стройный, живой и подвижный, как все южане, несмотря на свой почти пятидесятилетний возраст, был само воплощение неизбывной юношеской энергии и открытости. Только что обняв государя, он вдруг нашел глазами Чернышева и сделал шаг ему навстречу.
— Разрешите теперь мне, ваше величество, приветствовать человека, который — не побоюсь громкой фразы — оказался первым, что соединил наши сердца. — И с этими словами бывший Жан Бернадот расцеловал Чернышева.
«Господи, какой же контраст: чопорная, исполненная всех правил дипломатического этикета свита принца — и он сам, типичный гасконец!» — подумал Николай Петрович Румянцев после того, как и его, министра иностранных дел, чуть ли не облобызал пылкий наследник шведского трона.
Переговоры начались тотчас, как только оба августейших гостя обосновались в доме бургомистра, отведенном под их свидание.
— Если мне будет позволено вашим величеством высказать свое мнение о начале войны, — повел беседу с глазу на глаз бывший маршал, — Наполеон предпринял весьма рискованный переход возле Ковно. Когда бы у вашего величества было под рукою хотя бы двухсоттысячное войско, вы смогли бы успешно атаковать неприятеля, зайти ему в тыл, перехватить обозы и отбросить французские войска с невосполнимыми потерями назад, за Неман.
Как можно было еще мягче сказать о губительном просчете русских, которые, расположив свои армии у границы, отдалили их друг от друга на такое расстояние, что в нужный момент не смогли соединить их для удара по французам?
— У меня — храбрые солдаты, но никуда не годные генералы, — неожиданно сказал царь.
— О, что касается ваших солдат, это истинная правда! — воскликнул Карл-Юхан. — Я знаю их по Аустерлицу, Прейсиш-Эйлау и Фридланду. Во всех этих сражениях они дрались как львы, проявляя поразительное мужество и отвагу.
— Вот видите, — продолжал свою мысль Александр, — справедливость ваших слов только укрепляет меня в моей вере в русского солдата. Какие же поистине громкие победы могло одержать мое воинство, если бы во главе его оказался такой одареннейший полководец, как ваше королевское высочество!
В самом начале войны Александр неожиданно предложил бывшему маршалу Бернадоту встать во главе всех русских войск. Карл-Юхан вежливо отклонил лестное предложение. Однако сейчас при упоминания его полководческих достоинств наследный принц вновь проникся гордостью. Черты бога войны Марса мгновенно отобразились во всем облике принца — плечи стали шире, руки напряглись, словно уже держали палаш, взор воспламенился огнем.
— Еще в период консульства Бонапарта обо мне, как о лучшем военачальнике, говорил весь Париж, — без ложной скромности согласился с похвалой бывший маршал. — Скажу вашему величеству также по секрету: ревность императора к моей воинской славе явилась одною из главных причин, чтобы от меня избавиться. Но вернемся, ваше величество, к русским военачальникам. Самую правдивую характеристику любому генералу в состоянии дать лишь противник, с коим он не раз встречался на поле боя. Сие подтверждают и ваши слова о моих несомненных талантах полководца. Вы их оценили, простите, как, скажем, мой бывший противник. Подобным образом я имею полное право высоко отметить способности и некоторых русских генералов. Их таланты я сам познал в сражениях с ними.
— И кого же ваше величество имеет в виду? — осведомился царь.
— В первую очередь Багратиона! — восторженно произнес наследный принц. — Ведь это же он брал город, в коем мы имеем счастье теперь пребывать. И отсюда, из Або, он выступил в свой беспримерный ледовый поход. О, этот генерал не только человек бесподобного мужества, но и величайший мастер вести авангардные и арьергардные бои. Поверьте, вам об этом говорит генерал, который сам является мастером атаки. И все же в Пруссии Багратион, признаюсь, не раз вынуждал меня становиться в тупик от его молниеносных и непредсказуемых действий. Конечно, в итоге мы, французы, брали верх, но всегда приятно, когда имеешь дело с достойным соперником.
«Хм, Багратион! — насторожился царь. — Я и сам знаю цену князю. Слава его велика и действительно неоспорима. Полагаю, что многие в России восприняли бы как должное, назначь я в канун войны главнокомандующим всех моих войск князя Багратиона. И его план начала боевых действий, представленный мне, совпал с тем, о чем сказал мне теперь Карл-Юхан: собрать двести тысяч под ружье и отбросить Наполеоново нашествие за Неман. Князь Багратион предлагал и более успешное решение: упредить Бонапарта еще до подхода к границам моей империи. Но что вышло бы, коли и впрямь облечил я Багратиона самою высокою воинскою властью? Горяч, самоуправен… И разве не заносчив, как этот бывший генерал, что сидит сейчас предо мною? Ох, нелегкий это удел — наделять других властью! На Барклае как я обжегся! Сей полководец за собою французов к Москве уж привел. Багратион бы не дал ему совершиться — сам скорее лег бы костьми. А ежели бы и всю армию рядом с собою положил? Кому отвечать тогда? Мне, государю! А мне бы народ не простил».
В памяти встало, как родная сестра Екатерина в самом начале войны умоляла его, государя, уехать из армии, дабы не брать на себя ответственности.
«Если я хотела выгнать вас из армии, как вы говорите, то вот почему, — писала она ему. — Конечно, я считаю вас таким же способным, как ваши генералы, но вам нужно играть роль не только полководца, но и правителя. Если кто-нибудь из них дурно будет делать свое дело, его ждут наказание и порицание, а если вы сделаете ошибку, все обрушится на вас, будет уничтожена вера в того, кто, являясь единственным распорядителем судеб империи, должен быть опорой…»
Не хотелось, но вынужден был признать: «Как всегда, умница сестра была права. Знала она, кому следовало из всех генералов отдать предпочтение. И не раз вслух произносила сие имя: князь Багратион. Однако хорошо, что я не облечил сам, своею волей, никого из своих генералов единоличною властию: не они, а все едино я сам отвечал бы за поражение. И мне не снести б головы! Слава Господу, что я и теперь, в страшный для России час, не сам единолично определил того, кому стоять во главе войска. Я только сделал вид, что готов уступить выбору общества: хотите Кутузова — воля ваша, я ж умываю руки».
В тот самый день, когда русские армии оставляли Смоленск, император Александр поручил комитету, специально составленному им из высших государственных сановников, определить, кого назначить единым главнокомандующим. Выбирать предстояло из следующих генералов — Беннигсена, Багратиона, Тормасова и Кутузова. Комитет заседал почти до полуночи, всесторонне обсуждая каждого кандидата. Сановники были убеждены, что назначение должно быть основано на известных опытах в военном искусстве, на доверии общем, а равно и на старшинстве.
Сим требованиям наиболее соответствовал самый почтенный по возрасту и по служебному старшинству шестидесятисемилетний Кутузов. Генералом он стал в 1784 году, когда многие из тех, кто были его соперниками, в том числе и Багратион, только начинали свою воинскую службу. Он участвовал не в одном десятке походов, осад, сражений, штурмов крепостей, особенно в знаменитом штурме Измаила, где он командовал у Суворова левым крылом. О некогда доблестной его молодости свидетельствовали его раны. Голова его дважды была прострелена так, что доктора не могли поручиться за его жизнь. Но он выжил, потеряв в двадцать семь лет правый глаз.
Меж тем члены комитета знали, что Александр до сих пор не может простить Михаилу Илларионовичу поражение; при Аустерлице. Незавидной была и его последующая служба, включая и ту должность, что занимал он теперь: начальник петербургского ополчения.
Одно лишь дело свершил он успешно пред самым началом войны — заключил мир с Турциею. Но здесь сказался, скорее, не его полководческий талант, а способности дипломата. Ланжерон, который служил в Молдавской армии много лет, так отзывался о своем последнем командующем: «Кутузов уехал, он нас растрогал при отъезде. Он был очень любезен и очень тронут. Пусть Господь даст ему фельдмаршальский жезл, покой, тридцать женщин и пусть не дает ему армию».
Фельдмаршальский жезл Кутузов получит после Бородина. Теперь же, отмечая заслугу старого генерала в заключении турецкого мира, царь возведет его в княжеское достоинство с титулом светлости. Но, словно в согласии с Ланжероном, не решится дать ему армии. А когда на том настоят члены комитета, лишь согласится с их мнением, облегченно в то же время вздохнув: «Не моя, а ваша воля, господа…»
И теперь, говоря с глазу на глаз будущему шведскому королю о том, что у него, императора России, хорошие солдаты, но плохие генералы, царь продолжал так думать не в последнюю очередь в связи с только что состоявшимся назначением Кутузова.
Однако вслух он не стал более об этом говорить. Мысли императора были заняты уже другим: как все же склонить Швецию к активному участию в войне против Франции?
— Что ж, ваше величество, — продолжил между тем Карл-Юхан, — не судьба была остановить Наполеоново нашествие в самом начале, следует поощрить тот метод ведения боевых действий, что будет способствовать изматыванию врага. И тут, мне кажется, Багратион преуспел показать нам, как следует, даже отступая, наносить противнику серьезный урон. Разве сие не доблесть — вывести армию из окружения, которое готовил ему Даву! А оборона Смоленска! Поверьте мне, ваше величество, еще два-три таких успеха, и Наполеон побежит прочь из пределов России. И тогда вы начнете бить его вдогон. А война перейдет уже в страны Европы и покатится вслед за Бонапартом до самого Парижа. Тогда придет-таки конец узурпатору!
— Так почему бы вам не свести счеты с тем, кто был некогда вашим соперником? — спросил Александр. — Если вы не приняли некогда предложения взять главное командование над всеми моими войсками, я мог бы вам предложить начальство над специальным корпусом. Я выделю вам, к примеру, десять тысяч солдат, и вы, прибавив к ним свои шведские силы, двинетесь с ними в Германию.
— Я готов скрестить шпагу с тем, кого ненавижу всею своею душою! — воскликнул бывший маршал Бернадот. — Но Швеция ждет: что даст нам Россия, какие выгоды получит моя страна от тесного союза с восточным соседом?
«Так я и подумал, — сказал себе Александр Павлович. — У каждого свои цели в сей войне».
— Некоторое время назад, ваше величество, моя жена, наследная принцесса Дезире, возвратилась из Парижа, где она, как обычно летом, проводит время на курортах в обществе своей сестры — испанской королевы, — продолжил Карл-Юхан. — И что же, вы думаете, там произошло? Наполеон подослал к ней своего министра иностранных дел Маре. Ваше величество хотел бы узнать, с какою целью? Чтобы через мою Супругу передать мне условия французского императора: если я выставлю для войны с Россией тридцать тысяч солдат и двину их на Петербург, он возвратит нам Финляндию, откроет все порты континента для шведских торговых судов и предоставит нам кредит в двадцать миллионов франков.
Карл-Юхан глянул, какое впечатление произвело на его собеседника это сообщение, и с пафосом закончил:
— Смею напомнить вашему величеству, как погиб древнегреческий герой Геракл. Он, как вы знаете, был умерщвлен тем, что позволил надеть на себя рубашку, пропитанную отравленною кровью кентавра Несса. Так вот, все разговоры о возвращении Финляндии для меня такая же западня, как сорочка Несса. Чтобы сохранить эти заморские владения, где в обществе вашего величества я изволю теперь пребывать в качестве вашего гостя, моим шведам пришлось бы каждые десять лет возобновлять жестокие битвы с вашей великой Империей, чтобы не только в их итоге потерять Финляндию, но и лишиться собственной независимости. Разве не так?
— Полагаю, что финская территория не та земля, из-за которой Швеции когда-нибудь следовало биться. Другое дело — Финляндия и Россия. У нас с Финляндией протяженная сухопутная граница. Географически мы как бы одно целое, — подтвердил царь.
— Ах, как вы изволили совершенно верно меня понять! — обрадованно произнес Карл-Юхан. — Именно такое же соседство у Швеции с Норвегией. Географическое положение норвежской земли указывает на то, что сама природа предназначена ей быть составной частью Шведского королевства. Как у вас с Финляндией, так и у нас с этой северной страной общая граница по суше и вокруг нас — общие моря, где мы сообща ведем промысел. К тому же и схожесть наших языков. Однако, ваше величество, присоединить эту страну без вашего благоволения к нам и без вашей военной помощи я не смогу. И посему не решусь осуществить высадку на континент, имея за спиною формально враждебную мне Норвегию.
Александр Павлович припомнил, как по дороге в Або его предупреждал канцлер Румянцев:
— Наследный принц будет настаивать на том, чтобы ваше величество приняли участие в немедленном нападении на Данию.
— Сомневаюсь, ваше величество, что следует считать Норвегию непременным условием вашего участия в общей борьбе с Наполеоном, — неожиданно твердо заключил император. — Я готов даже ждать, пока мирно решится вопрос о передаче нам Норвегии датскою страною, нежели проливать из-за нее лишнюю кровь!
— Однако как Швеции принять на себя экспедицию на континент? — взмолился наследный принц. — Нации нужен залог ее усилий, зримое, даже, скорее, ощутимое выражение благодарности России за нашу поддержку.
— Давайте, мой брат и кузен, перенесем окончательное решение на завтра, вы не возражаете? — Вновь обворожительная улыбка тронула губы Александра Павловича.
Спустя час или два Чернышев получил записку от Карла-Юхана с просьбой его навестить.
— Полковник, вы мой давний и верный друг, — нервно заговорил наследный принц. — Войдите в мое положение — как я вернусь к королю и что ему привезу? Лист бумаги, на котором моя и императора Александра подписи? На вас, друг мой, вся надежда. Убедите императора: если не соглашается уступить Норвегию, может, решится возвратить Аланды?
— Не думаю, что смогу в этом преуспеть, ваше высочество, — не стал отделываться пустыми обещаниями Чернышев. — Но возникла у меня одна мысль, которая, полагаю, вас вполне может устроить. Я ее передам императору.
Утром Чернышев был у царя и сообщил ему о просьбе принца вернуть Швеции Аланды.
— Я так и знал, — вскричал канцлер Румянцев. — До этого обязательно должно было дойти! Но нет, ваше величество, надеюсь, не уступит нескромным желаниям. Достаточно того, что вы пообещали способствовать в получении Норвегии, когда закончится война.
— Если мне, ваше величество, будет позволено высказать свое мнение, я бы пообещал наследному принцу корону Франции, — без намека на улыбку произнес Чернышев.
— Как так? — В детски чистых голубых глазах Александра Павловича отразилась растерянность — шутка это или всерьез?
— Рано или поздно корона упадет с головы Бонапарта. Так вот необходимо будет позаботиться о том, кто мог бы ее принять.
— Ах вот ты о чем! — улыбнулся император. — К твоим словам надо бы отнестись серьезно. В свое время князь Багратион в своей записке на мое имя советовал: Швецию можно подкупить, дабы сделать ее надежною союзницею. Сей будущий шведский король, видно, податлив на лесть. Почему бы не поманить его короною Франции? К тому же сие не обман: была бы моя власть, я бы посадил его на французский престол, только бы избавить мир от узурпатора Наполеона!
Глава десятая
Вряд ли можно было сыскать на Руси хоть одного честного и совестливого человека, у которого душа не обливалась бы кровью при виде того, как враг нахраписто, шаг за шагом, топчет родную русскую землю.
Что же сказать о Денисе Давыдове, которого жестокая война привела к самому отчему порогу?
Подполковник Ахтырского гусарского полка, он со своим первым батальоном только вчера у Колоцкого монастыря насмерть дрался с французской конницею и теперь, пройдя двенадцать верст, оказался в виду собственного родового села Бородино.
Еще издали, поднявшись из долины на холм, через который шла Большая Московская дорога, Денис увидел, что в селе и вокруг него — солдаты. Да, то были русские войска, что еще какую-нибудь неделю назад находились под Гжатском, а позавчера, вместе с его гусарами, — у Колоцкого монастыря. Теперь в поле посреди спелой ржи, вокруг старого отцовского дома, где он резвился в свои отроческие годы, поднимались дымы бивачных костров, сверкали ряды штыков, здесь и там двигались стройные воинские колонны.
Но что поразило более всего, когда Денис спустился с холма, так это спорая работа солдат, разбиравших избы и заборы в Бородине и в соседних деревнях — Семеновской и Горках. Сомнений не оставалось: армия готовила позицию для предстоящего генерального сражения. Того сражения, которого давно уже ждали наши армии и о котором мечтали от самой, считай, границы.
— Был ли какой-либо смысл не только найти угол в собственном доме, но просто место для ночлега в каком ни на есть заброшенном овине? Все оказалось занято, всюду размещалось начальство. И сам командующий Второй армией, как Денис сразу же узнал, расположил свою походную квартиру в старом крестьянском сарае.
Туда и направился подполковник Давыдов, приказав своему батальону разместиться в редком лесочке за деревнею Семеновскою.
Два дня назад, еще до боя у Колоцкого монастыря, Давыдов вручил Багратиону письмо, на которое теперь ожидал ответа.
Письмо было такое: «Ваше сиятельство! Вам известно, что я, оставя место адъютанта вашего, столь лестное для моего самолюбия, и вступи в гусарский полк, имел предметом партизанскую службу и по силам лет моих, и по опытности, и, если смею сказать, по отваге моей. Обстоятельства ведут меня по сие время в рядах моих товарищей, где я своей воли не имею и следовательно, не могу ни предпринять, ни исполнить ничего замечательного. Князь! Вы мой единственный благодетель: позвольте мне предстать к вам для объяснения моих намерений: если они будут вам угодны, употребите меня по желанию моему и будьте надежны, что тот, который носил звание адъютанта Багратиона пять лет сряду, тот поддержит честь сию со всею ревностию, какой бедственное положение любезного нашего отечества требует. Денис Давыдов».
Непростые, однако, были эти пять лет адъютантства — не только неотлучно близ стремени известнейшего полководца. В первые же дни службы, едва прибыв на войну в Восточную Пруссию, бросился в сечу и только чудом был спасен казаками. На другой, шведской войне чуть подвернулась возможность поменять штабное бытие на место в строю, — он уже в авангарде Кульнева. Затем лето и осень 1809 года, Задунайские степи. Во всех сражениях той войны с турками Давыдов снова рядом со своим любимым командиром. А когда обстоятельства отрывают Багратиона от Молдавской армии, Денис упрашивает оставить его на военном театре, приписав вновь к кульневскому авангардному отряду.
С первых дней создания Второй Западной армии верный адъютант опять рядом со своим любимым начальником. Да лишь до того самого момента, когда в воздухе запахло новой военной грозою. Тут предстал пред главнокомандующим и изложил свою просьбу: благословите пересесть в седло! Так и оказался с первых дней этой невиданной войны в строю — командиром первого батальона Ахтырского гусарского полка. В составе сего полка дрался под Миром, Романовом, Дашковкою и во всех аванпостных сшибках, до самой Гжати, а теперь — и до Колодного монастыря.
Князь живо вскочил с топчана, что был наспех сколочен из грубых неструганных досок, когда в дверях овина показался знакомый коренастый гусар.
— Денис! Ты ли это, душа моя? Как ни расходятся наши с тобою пути, а ты так и не можешь разойтися со мною.
— Для того и приехал, любезный Петр Иванович, чтобы вновь получить ваше благословение на дело, как всегда, самостоятельное, — произнес Денис.
— Нет, не меняешься ты, ну, нисколечко не переменяешься! — Багратион воскликнул будто бы по-командирски строго, но тут же не сдержался и весело засмеялся. — За то тебя и люблю, душа моя! Помнишь ли сие выражение, уж больно часто произносимое и — что хуже — превозносимое посредственностями: никуда не проситься и ни от чего не отказываться? Ты ж верен лишь второму требованию. Первое же переступаешь и поступаешь верно. Как же иначе можно по-настоящему выполнить свой долг в нашем ремесле, коли не дерзать и не ставить себя в положение наиотчаянное и сверхопасное?
— Благодарю, ваше сиятельство, за то, что поняли меня — с радостью подхватил Денис. — Только так и проявляются герои — в самой сердцевине сечи, там, куда другие не только не напрашиваются, но от чего, напротив, бегут. Я, простите, не о себе с высочайшею похвалою — Кульнева вспомнил.
— Достоин высших похвал Яков Петрович и его геройская смерть. — Голос Багратиона прозвучал приглушенно, как всегда случается, когда вспоминают ушедших, особенно тех, кто был в близких твоих товарищах и сподвижниках. — Первый наш генерал, отдавший жизнь свою за отечество в сей страшной войне. Нам же с тобою был он еще и на редкость родным. А принял Кульнев свою смерть — тут ты прав, — как и должно истинно русскому — героем.
В конце июля все армии наши обошла та жуткая весть, которая и опалила сердца, и одновременно вызвала в них ярость мести: за Кульнева французы должны дорого заплатить!
Армия Багратиона, отступая с тяжелыми боями, шла к Смоленску. А первый пехотный корпус под командованием Витгенштейна, закрывая собою дороги на Петербург, вступил в бой с войсками маршала Удино, направленными Наполеоном для захвата прибалтийских губерний и северной нашей столицы.
Генерал Кульнев командовал арьергардом. Но, имея горячий нрав, не мог он идти лишь в охранении корпуса, а смело вступил в схватку с неприятелем. То была одна из самых дерзких по замыслу и исполнению военных операций первых дней войны. Незаметно перейдя пред рассветом на левый берег Двины, храбрый предводитель арьергарда напал на кавалерийскую бригаду французского генерала Сен-Жени. В результате сражения бригада оказалась разбитой наголову, сам Сен-Жени вместе с сотнею офицеров и солдат попал в плен.
Как и теперь Денису Давыдову, Кульневу довелось вести сражения и в отчих местах, где он родился и провел свое детство.
— Невероятно! — говорил храбрый генерал, обращаясь к своему адъютанту Ивану Нарышкину. — Ты не поверишь, Жанно: мы подъезжаем теперь к Клястицам, где сорок восемь лет назад моя дорогая матушка произвела меня на свет!
— Хороший знак! — бодро отвечал адъютант. — Знать, здесь восходить и новой звезде вашей солдатской славы! Смотрите, как бежит от нас маршал Удино. А ведь за нами — не весь наш корпус. То-то славно мы распушим хваленого Наполеонова полководца!
— Отлично сказано, Жанно! — отозвался Кульнев. — А ну, не отставать, в атаку — марш!
Как когда-то в Финляндии, а затем в Задунайских степях — вихревой натиск! Удино, приняв отряд Кульнева за весь русский корпус, бежал, побросав обозы и пленных.
— Эх, не схватили самого маршала! — не скрывал своего азарта Кульнев. — Была бы бригадному генералу Сен-Жени достойная пара. Вперед, молодцы! Нас ждет новая удача.
Но, как бывало с ним не раз, в горячке боя Кульнев увлекся, и пришлось отходить: Удино наконец понял, что отряд, который он принял за всю армию русских, лишь незначительная сила. Отступать нашим пришлось с боем, огрызаясь огнем и сталью на каждом шагу.
Кульнева торопили:
— Надо спешить, ведите, генерал, своих гусар, дабы мы быстрее оторвались от преследования.
— Нет, друзья, я во главу колонны не встану — бегство не мой удел. В атаке — я впереди. А в отступлений мое место — последним.
Он и двигался так, чтобы никого не потерять, как капитан судна, когда другие уже оказывались в безопасности.
Грохот пушек стоял невыносимый — ядра ложились в гущу людских и конских рядов. Одно из ядер и ударило Кульневу сразу в обе ноги. Кровь потекла ручьем, и сознание вот-вот могло вовсе помутиться. Но чудо-богатырь собрал последние силы и, сорвав с себя ордена, бросил их адъютанту:
— Не хочу доставить французам радости. Пусть не гордятся тем, что убили генерала Кульнева. А по грубому суконному моему мундиру я сойду за простого солдата, кем я, по сути, и был всю мою жизнь…
Последние слова Кульнева передавались из уст в уста. И слова эти возбуждали отвагу и мужество: так всем надо смело драться с французами, а придет смерть, встретить ее достойно!
Теперь вспомнив друга, Багратион и Денис помолчали, отдавая дань тому, кто был и навсегда остался настоящим героем. «Теперь черед наш», — наверное, подумал про себя каждый, и, спустя минуту, Петр Иванович вновь вернулся к делу:
— Твое письмо, Денис, я прочитал. Просишь: хотел предстать для объяснения своих намерений. Изволь, выкладывай, как сие дело себе представляешь. Что за партизанство у тебя на уме?
Багратион кликнул вестового и велел подать чаю. Указал рядом с собою место на топчане, но Денис быстро высмотрел в углу невысокий чурбан и, подкатив его себе под ноги, уселся на нем верхом, словно в седле.
— О каком партизанстве я веду речь? — начал, будто пустился в атаку. — Неприятель идет за нами одним путем, считайте, от границы — к Москве. И путь сей протяжением своим вышел из меры: транспорты жизненного и боевого обеспечения покрывают пространство от Гжати до Смоленска и далее. Между тем обширность определенной части России, лежащей на юге от Московского пути, способствует маневренным изворотам не только отдельных войсковых наших отрядов, но и целых наших армий. Разве не так наша Вторая Западная, предводительствуемая вашим сиятельством, ловко маневрируя сбочь основного движения вражеских войск, то уходила из-под готовившегося удара, то, напротив, сама неожиданно их наносила?
— Ну-ну, продолжай, душа моя! — Глаза Багратиона загорелись неподдельным азартом. — Вижу, недаром послужил ты под моим началом — главное усвоил из моей доктрины: настигать противника там, где он менее всего ждет, и тогда на него — как снег на голову! Но ты, гляжу, из сей тактики и другой сделал вывод: наскоки — мелкими партиями и, главное, не на основные неприятельские силы, а на его коммуникации. Так ведь?
Денис аж вскочил со своего чурбана в азарте и раже.
— В самую точку, ваше сиятельство! — воскликнул он. — Ах, какое для меня удовольствие — с вами говорить: не успею рта раскрыть, как вы уж схватили мою мысль! Ну конечно же — мелкими партиями вдоль каравана, следующего за Наполеоном! И, извернувшись, бить в то место, где нас менее ждут. А мы — неуловимы. Кто ж станет нагонять да преследовать казаков да гусар, к тому же в лесах да и на наших же просторах, куда французам не с руки соваться? Зато появление сих летучих отрядов в глубоком неприятельском тылу — подспорье для поселян. Партизаны на конях, появляющиеся тут и там, ободрят их крепкою надеждой и верой. И тогда уж войсковая наша война обратится воистину в войну народную.
«Вот же — простой гусар. Всего по чину — подполковник. А какое умение ухватить главное в сей войне! — подумал Багратион. — Отчего ж нашим славным стратегам не войдет в голову сей главный резон: русский народ в нетерпение вошел? Что ж его сзади за кафтан держать и, как малыша-несмышленыша, останавливать: не бери в руки острое и горячее, можешь пораниться. Да хочь дубину дай ему, русскому человеку, в руки, только позволь действовать, как подсказывает ему совесть и честь! А мы — все пятимся и пятимся от врага, словно боимся ему лицо свое показать — задницу подставляем. Вот и Кутузов объявился во главе войска, а все еще не остановлено отступление, начатое Барклаем. Что бы там ни говорили, а по мне хорош и сей гусь, который назван и князем светлейшим, и вождем. Если особого повеления он не получил от государя, чтобы наступать, готов голову свою закласть — тоже приведет Бонапарта в Москву. А ведь одна забота у сего ратного вождя ныне обязана быть, коли его избрал Петербург и сам государь: усмотреть в каждом воине, от нижнего чина до командира, силу, способную противостоять нападению. Иначе говоря — не в себе видеть вождя, а в таких, как подполковник Денис Давыдов, что готов жизнь свою поставить на карту, а врага остановить и обратить вспять!»
— Вот что, Денис. — Багратион протянул руку своему недавнему адъютанту. — Нынче же пойду к светлейшему и изложу ему твои мысли. Правда, надо еще поймать минуту, чтобы заставить его выслушать, а хуже — что-либо подписать. Тяжел он и нерешителен для сих дел — давно с этою его стороною знаком. А все потому, что старый лис. Хитер, как не раз говорил о нем Суворов. Особливо у него, Михайлы Ларионыча, на особом счету тот, кого он подозревает в разделении славы. Уж того он так искусно способен подъесть, словно червь любимое и ненавистное деревцо. Но мы с тобою — из камня. Об нас не токмо червь — сам змий обломает зубы.
Светлейший отдыхал, но тотчас проснулся и вышел навстречу, когда доложили о приезде Багратиона.
— Что у тебя, князь Петр? Аль французы уже подступили к твоей позиции? — Михаил Ларионович зевнул и поскреб рукою грудь под белою, нараспашку, рубахой.
— Ждем гостей всяк момент, ваша светлость. Потому велел день и ночь укреплять позицию.
— Выходит, довольна твоя душенька, что окончили ретираду? Знаю, знаю, как ты сцепился с Барклаем — словно с самим Бонапартом! Наружно-то была твоя правда как человека русского. Да теперь что о том вспоминать? «Пришел Кутузов бить французов». Так, кажись, солдаты говорят? Ну и пусть себе говорят — веру их я, сам видишь, укрепил: отныне будем здесь драться. Ты знаешь, князь, как давеча я отписал государю о выбранной нами здеся позиции? Она, позиция, в которой я остановился при деревне Бородине, доложил я царю, — одна из наилучших, кою только на плоских местах сыскать можно. Слабое место лишь левое крыло — твой, князь Петр, фланг. Одначе, сообщил я государю, у меня там Багратион! А уж он-то, недостатки местности поправит своим искусством. Не ошибся я?
Глянул левым, живым глазом — таким хитрющим, что Багратион отвернул в сторону свой взгляд.
«Мало, что любитель лести — сам льстец отменный, — неприятно подумал Багратион. — Лукав — другого такого не сыскать: будто и похвалил пред государем, а умыл сам руки. Коли провал, то вот он, виновник, что, поставленный на самый главный участок, — не сдюжил, не проявил искусства! Нет, не верю, чтобы он основательно решил драться. Когда объявился он войскам у Царева Займища, вправду солдаты провозгласили: «Пришел Кутузов бить французов». А он возьми да отдай тогда приказ: отступать далее. И сколько уж позиций, удобных для сражения, упустил? Да все будто, одна за другою, казались ему с изъяном. Эта же чем лучше? Нет, что ни говори, и, тут про запас в его голове, какая-либо ловкая хитрость!»
И — точно в воду глядел Багратион — Михайло Ларионович приберег, предусмотрел спасительный ход!
— Государю я, князь, так и написал, — продолжил Кутузов, — дескать, желаю, чтобы неприятель атаковал нас в выбранной нами позиции. Тогда я имею большую надежду к победе. Но ежели он, найдя мою позицию крепкою, маневрировать станет по другим дорогам, ведущим к Москве, тогда не ручаюсь, что должен идти и стать позади Можайска, где все сии дороги сходятся.
Словно кипятком обдало Багратиона с ног до головы.
— Так это же что, ваша светлость, опять раком до самой Москвы? — не сдержался он. — А я-то полагал… Да что, я один? Вот граф Ростопчин пишет мне из Москвы…
Багратион выхватил из-за обшлага мундира листок.
— Позволю вам, любезнейший Михаил Ларионыч, сие место зачесть из присланного мне послания графа Федора Васильевича. «Я полагаю, — пишет он, — что вы будете драться, прежде нежели отдадите столицу; если вы будете побиты и подойдете к Москве, я выйду из нее к вам на подпору со ста тысячами вооруженных жителей; если и тогда неудача, то злодеям вместо Москвы один ее пепел достанется».
Пухлая ладонь выскользнула из-под рубахи и протянулась к Багратионовой руке.
— Дай пощупать твой пульс, князь. Во здравии ли ты, чтобы передавать мне такое, хотя бы и от самого московского генерал-губернатора? Да мы все костьми ляжем, а Белокаменной не отдадим! Прав, прав граф Федор Васильевич: чем ни попало вооружим народ и встанем на пути злодеев. Так что видишь, князь, все мы едины в намерениях своих.
— А я, как и те солдаты, что приветствовали вас криками в Царевом Займище, ни минутою не сомневался в вас, нашем вожде, выбранном народом и государем, — произнес Багратион и подумал про себя: «Хочешь меня, Михайло Ларионыч, перелукавить, так не на того напал. Вот и улучил я момент, чтобы мысль Дениса Давыдова ввернуть — самая по разговору удобная минута».
— Говоришь, князь, подполковник тот, что был у тебя в адъютантах, дельный молодец? — спросил светлейший, выслушав Багратиона, и сам за него ответил: — Да, по всему видать: дело говорит. Постоянными набегами на тылы неприятеля расстраивать движение французов — сия мысль, не скрою, соблазнительна. А с другой стороны — и слишком уж дерзка: это, брат, все равно что в пасть волку сунуться. Хоп! — и отхватит серый твоему Давыдову голову вместе с его казачками да гусарами. Что, ай планида командира третьего корпуса генерала Павла Тучкова не дает спать твоему Давыдову? Попал Сей генерал под Валутиной Горою к французам в плен. Вот, гляди, и свидятся там они — генерал да твой подполковник!
По тому, как заиграли скулы на Багратионовом лице, светлейший понял: князь не отступит, пока не добьется своего. А к чему спор, если речь идет о каком-то гусарском офицере да горстке таких же сорвиголов из его батальона?
— Согласен с тобою, князь: давай пошлем твоего протеже в вольницу, в кою он так настойчиво навострился, — сверкнул лукавством целый Кутузова глаз. — Отряди ему полсотни гусар да сотни полторы казаков. Да накажи: пусть сам с ними идет! Будем считать, что диверсия сия как бы для пробы: принесет успех — наречем сие началом партизанства, а сложит голову сей неусидчивый офицер — мало ли их погибает в сей войне? Не сегодня завтра, коли не пронесет, здесь, у Бородина, на тысячи станем считать потери. Да что ж делать — на то и война…
В тот же вечер Багратион призвал к себе Давыдова и сообщил: Кутузов согласился. Правда, скупо распорядился людьми.
— Я бы тебе дал с первого раза три тысячи, ибо сам не люблю ощупью дела делать, — сказал Багратион. — Но лиха беда начало. Докажи, Денис, что затеваем мы предприятие верное, коему суждено будет вскоре разрастись в народную войну. И — береги себя и людей!
— Честью ручаюсь, князь, — ответствовал Денис, — выделенная мне партия будет цела. Для сего нужны только решительность в крутых случаях и неусыпность на привалах и ночлегах. Сии меры, верьте мне, я уже продумал. А что касается замечания светлейшего, чтобы непременно я сам встал во главе отряда, то сие меня не могло не обидеть, признаюсь вам, мой благодетель, как на духу. Я бы, князь, устыдился предложить опасное предприятие кому-либо другому. Впрочем, вам-то сие известно более, чем кому иному.
— Я на тебя надеюсь — об этом помни, когда окажется лихо. Да вот еще что — дарю тебе карту Смоленской губернии. Я сии места уже прошел — теперь тебе по ним в непроницаемой тайности стараться держать движение. И при удобности лишь мне докладывай обо всем, что выпадет тебе на твоем опасном поприще. Ну, с Богом, Денис!
И они обнялись, не ведая о том, что видятся в последний раз.
Глава одиннадцатая
Небольшая бодрая лошадка гнедой масти, пробежав дробною рысью несколько сажен по хорошо укатанному большаку, в Семеновской перешла на спокойный, даже ленивый шаг. Сидевший на ней Кутузов сделал знак сопровождавшим его конвойным казакам остановиться и стал медленно слезать с седла. Один из донцов, уже спрыгнув с коня, тут же подставил под ноги светлейшего специально возимую с собою скамеечку, и Михаил Илларионович грузно опустил на нее отекшие ноги.
— Ну, как ты тут, князь Петр, готов к встрече гостей? — ступил со скамеечки и протянул руку подошедшему Багратиону главнокомандующий. — Ладно, ладно, не докладай, сам вижу: Избы в Семеновской почти подчистую разобрали и флеши строите споро. Но по лицу твоему угадываю, князь: беспокоен ты.
— То не беспокойство, ваша светлость, — твердо ответил Багратион. — То — расчет не в мою, осмелюсь заметить, пользу. Давеча вы мне сказывали: левое крыло изволите исправить искусством. Чьим? Фортификационным? Но все основные укрепления возводятся не на моем, а на правом фланге. Я уже успел там и сам побывать, и отсель, из Семеновской, мне отлично видать, что там строят. Извольте, Михайло Ларионыч, вот труба, взгляните.
Кутузов вздохнул и присел на скамейку. В правой руке — нагайка, одутловатое лицо замерло в неподвижности.
— Ты вот, князь, друга своего графа Ростопчина письмо мне зачитывал, — спокойно тихим старческим голосом произнес он. — Дескать, всею душою и всем сердцем рвется он на защиту Москвы. Похвально сие рвение! Но сколько я ему, лишь только прибыв к армии, писал и челом бил: пришлите, граф, мне лопат, топоров и пил для инженерных работ. И что ж? Сам ты небось здесь что сыскал в покинутых домах, тем и копаешь, так ведь? А от Ростопчина — ни одной лопаты и кирки! Вгрызайся в землю чем хошь, хоть моею вставною челюстью.
«Уполз, словно уж, в сторону, — досадливо поморщился Багратион. — Я к нему как бы: «Который теперь час?» Он же мне в ответ: «Спасибо, я уже отобедал». К чему мне весь этот камуфляж? Ежели сам признал, что левое крыло уязвимо особливо, то и брось сюда все имеющиеся в твоем распоряжении инженерные силы! На что же расчет? На меня, князя Багратиона, который все вывезет, как всегда? Как, к примеру, в восемьсот пятом годе под Шенграбеном? Сам тогда ведь признался со слезою в глазу: оставил тебя, князь, смертником, дабы спасти основную армию. Теперь же я сам себя в сей новый капкан загнал: более всех других ратовал за сражение, вот и получай, что хотел, — ложись костьми. И лягу, ваша светлость! Тут вы безошибочно изволили расчесть: Багратион не побежит, будет стоять до конца. А примет-де на себя весь неприятельский натиск, правому крылу, что и так отменно защищено, можно будет спокойно, оторвавшись от битвы, уйти по Большой Смоленской дороге к матушке-Москве. А может, и далее ее, Белокаменной? Неужто сия мысль на уме у него, нового нашего вождя? Все может статься. Хитер! Я же, наивная душа, еще пред войною его через государя на решительный натиск на турок подвигал. Он же, лукавый, тогда ни гугу! И что же? Извернулся ужом, когда пред войною к государю императору в Вильну был Наполеоном подослан граф Нарбонн. Тот прибыл как лазутчик, дабы проведать, готовы ли русские опередить французов наступлением? Кутузов же возьми и представь сей Нарбоннов визит как знак крепнущей русско-французской дружбы. Да ловко так турок обвел вокруг пальца, что те, убаюканные, и согласились на мир… Ловок, лобок новоявленный князь! Даром, без тайной задумки, и шага не сделает! Зачем же ко мне пожаловал ноне? Подольстить, успокоить? Да мне того и не надобно — рвался в сражение не для показного вида. Знаю: теперь пробил час всем, может быть, умереть, а врага одолеть! И он ведает то; князь Багратион живым не сойдет с места. Так зачем же пожаловал главнокомандующий?»
Как всегда оказывается накануне самого решающего, самого судьбоносного мгновения в человеческой жизни, когда на кон ставится не только собственное твое существование в сем благословенном мире, но и дело, коему ты сызмальства служил верою и правдою, Кутузов так же в этот тревожный час не мог не говорить себе всего, что переполняло его душу.
Наверное, все, что думал теперь о нем Багратион, что знали о нем, старом генерале, там, в Санкт-Петербурге, царедворцы и сам император, наконец, что знали о нем боевые генералы и солдаты, с коими он был не в одном страшном сражении, — было правдой. Правдою как бы с двумя ее не похожими Друг на друга ликами, как бывает в жизни каждого человека. И сам он, старый русский генерал, знал за собою всякое. Ибо у него была длинная и суровая жизнь воина, непростая и нелегкая планида, человека, вовлеченного волею судьбы в жизнь не только военную, но и придворную, — с ее соблазнами и лукавством, с ее изворотливостью и ловкостью в сношениях между людьми, что со стороны всегда кажется наполненной изъянами и сплетнями.
Но одного нельзя было у него отнять — огромного опыта, рожденного именно сей сложной и неоднозначною жизнью, чего недоставало многим его сподвижникам. И еще огромной любви к родному отечеству, какую, напротив, могли с ним вместе так же остро чувствовать и со всею пламенностью сердца разделять многие и многие русские люди, в том числе, разумеется, и князь Багратион. Однако ни князь Багратион, ни кто другой в тот час на поле Бородина не мог испытывать всей непосильной тяжести ответственности за судьбу армии, судьбу Москвы и судьбу России, которая отныне была возложена на его, Кутузова, плечи.
Тень Аустерлица, наверное, навсегда омрачила его душу. И он, даже оправдывая себя пред лицом потомства, вряд ли мог до конца оправдаться пред своею совестью за то ужасное поражение. Но был ли он всецело в нем виноват? Вряд ли. Виной всему, наверное, были Обстоятельства, при которых тогда, семь лет назад, он вынужден был принять на себя командование. И обстоятельства сии были — мощь и неодолимость той силы, которую противопоставил своим врагам Наполеон.
Ныне обстоятельства повторялись своей поразительною схожестью. Причем даже с более роковою опасностью: война угрожала разгромом не только армии, поруганием ее чести, но грозила всему отечеству, поскольку шла не на чужой земле, а на своей, собственной. И что совсем уж было непереносимо для каждого русского сердца — война неумолимо Двигалась к стенам Москвы.
Если бы, прибыв к армии, Кутузов вместо слов: «Как же можно с такими орлами да отступать?» — сказал бы то, что с первого дня своего назначения он говорил себе и самым близким к нему людям: «Вы думаете, что я надеюсь разбить Наполеона? Нет. Но обмануть — хочу», — сии слова стали бы концом его популярности в войсках и в народе русском. Однако в глубине души своей он знал: ни Бородино, ни какое иное генеральное сражение не разобьет Наполеонову силу.
Сравнивая положение своей Второй армии, находящейся на левом крыле при Бородине, с положением Первой армии на фланге правом, Багратион употребил такое понятие, как расчет. А вот каков был расчет, не выходивший из головы Кутузова, когда он сравнивал силы своего и Наполеонова войска, одновременно сходившихся к селу Бородино. Русские могли выставить 112 тысяч человек при 640 орудиях. У французов насчитывалось 130 тысяч и 587 орудий. Однако то была не вся арифметика. Потерпев неудачу, Наполеон мог бы дождаться подхода своих сил, что шли за ним следом, у Кутузова же не было никаких резервов. И он, потеряв половину своей армии, должен был бы отступить, отдав неприятелю Москву.
Собственно говоря, так все и произошло в итоге. Русские войска оставили на Бородинском поле именно половину своих офицеров и солдат — 58 тысяч человек. Французы лишились примерно 50 тысяч. Русская армия, вернее, то, что от нее осталось, отошла. Наполеон же вступил в Москву. Так чьей же оказалась победа? О Бородинской битве, уже находясь в изгнании на острове Святой Елены, Наполеон скажет: «В сражении у Москвы-реки французы показали себя достойными одержать победу, а русские стяжали право быть непобедимыми».
Так стоило ли давать сражение, чтобы потерять половину войска и в результате отдать древнюю русскую столицу?
Сего итога битвы не мог знать Кутузов ни в день ее свершения, ни тем более за день до нее, сидя на своей походной скамеечке в деревне Семеновской. Он знал лишь соотношение сил и потому был убежден, что Наполеона не разобьет. Но он, приняв на себя командование войсками, знал и другое: что бы в сей день ни произошло, победа моральная, победа духа будет на стороне русской. И вот в этом они были едины — расчетливый Кутузов и отчаявшийся, изболевшийся сердцем Багратион.
А лучше и вернее сказать — были в сем решении едины все, от главнокомандующего и до любого нижнего чина, как тогда чаще всего называли солдат, которые в те дни сказали себе; умрем, но не отступим.
— Так вот зачем я пожаловал к тебе, князь, — вдруг сказал Кутузов и, опершись на плечо подбежавшего донского казака, встал со скамейки. — Редуты и флеши, что строим мы по всей, считай, округе, суть укрепления скорее для очистки совести. А крепость — она вот тут, в сердце нашем. Да тебе ли, князь, мне сие говорить? Другому — напомнил бы, а тебе — считаю излишним. Но насчет редута того, что вон там, впереди, у деревни Шевардино, скажу: построил ты его отменно, но, скорее всего, придется его со временем отдавать.
В сердцах князь даже воздел вверх руки.
— Так я же, любезный Михайла Ларионыч, как в воду смотрел, предупреждая вас: дозвольте мне отойти от сего кургана и оттянуть свой крайний левый угол подале от того шишака. На кой черт мне заключать свое крыло сим шишаком в открытом поле, где отовсюду я окажусь под обстрелом? Или у вас какая тайная мысль?
Кутузов отозвался не сразу. Вынув из бокового кармана мундирного сюртука платок, отер им вспотевшее от полуденного солнца лицо, затем белую пухлую шею.
— Тайны тут никакой у меня нету, — сказал. — А вот его, Наполеонову, тайну я сим Шевардинским редутом и хотел бы выведать. Говоришь, шишак? Верно. Вот и пущай он бросится в глаза Бонапарту, когда он подойдет к Колочи. Его зачнет штурмовать али, по своей излюбленной манере, ударит в центр, на село Бородино? Мне бы, не скрою, хотелось выманить его в чистое поле — к сему редуту. А тебя я в обиду не дам: вступишь в дело — сразу зачну переводить к тебе с правого крыла потребные силы. А теперь велю в тылы твои скрытно поставить третий корпус генерала Тучкова-первого — Николая Алексеевича. Пусть остается в Утицком лесу в сугубой непроницаемости до поры до времени.
Артиллерийский гул, что раздавался с самого раннего утра со стороны Колоцкого монастыря, часам к десяти уже превратился в отчетливо различимые пушечные залпы. А еще недавно чистое и ясное, без единого облачка небо за деревнею Шевардино вдруг закудрявилось черными космами дыма, которые стали быстро расти и приближаться вместе с громовыми раскатами.
— Началось, — произнес Кутузов и взглянул в лицо главнокомандующего Второю армией. — Ну, благослови тебя Господь, князь Петр Иванович!
Как всегда, когда начиналось дело, Багратион был невозмутим и предельно собран. Ничто в нем не выдавало не только беспокойства или, упаси Боже, тревоги, но простого волнения, свойственного каждому человеку в подобных условиях. И лишь тот, кто знал князя довольно близко и бывал рядом с ним не в одном сражении, по его вдруг воспламенившемуся взгляду мог безошибочно определить — пред ним бог войны. Точно какие-то невидимые магнитные волны враз побежали от него вокруг, сообщая каждому в его окружении тот заряд энергии, который необходимо сейчас проявить, чтобы они, эти заряды, слились в единую и несокрушимую силу, которая только и могла принести победу.
— Ну, я — туда, — спокойно произнес Багратион, уже вскочив на лошадь, и чуть заметно и как бы даже стеснительно улыбнулся Кутузову, словно извиняясь за то, что вынужден прервать их свидание.
Однако наружное спокойствие Петра Ивановича было обманчиво. Еще находясь рядом с верховным главнокомандующим, он по неимоверно быстро приближающейся пушечной пальбе безошибочно определил: арьергард генерала Коновницына разбит, поскольку отступает в такой поспешности. И весьма вероятно, что; отступая, несет на своих плечах если не всю Наполеонову армаду, то, по крайней мере, его авангардные силы. Вот почему ему, командующему левым сектором обороны, на котором это произошло, немедленно следовало самому оказаться на участке, грозящем если не прорывом, то уж неминуемыми смятением и расстройством.
От Семеновской до Шевардина было менее двух верст. Там, в верховьях ручья Чубаровского, на одном из холмов, что возвышался к юго-востоку от деревни, находилось только что воздвигнутое укрепление — редут.
Лишь поздним вчерашним вечером побывал здесь, на кургане, Багратион, а сегодня не узнал сей высоты. Вал на вершине был полностью закончен и представлял собою как бы пятиугольную земляную крепость. Под этой крепостью проходил глубокий, со всех пяти сторон опоясывавший ее, ров. Все силы были брошены на сооружение редута. Кроме солдат пионерной, то есть инженерной, роты, здесь вовсю трудилась пехота. И было совершенно необъяснимо, как менее чем в двое суток здесь, на холме, грунт которого едва поддавался лопатам и киркам — настолько он был тверд и каменист, — возникло такое сооружение.
— Землю пришлось носить с поля в корзинах за десяток сажен, — объяснял Багратиону инженерный поручик. — А все ж, глядите, ваше сиятельство, какой высоты бруствер! Уже закатили за него двенадцать артиллерийских орудий. Обеспечен круговой обстрел, причем на дальние дистанции. Остальные же пушки — еще двадцать четыре дула — расставлены в земляных укрытиях по всей линии за редутом. Да вон и князь Горчаков идет. Он вашему сиятельству доложит самым подробным образом.
Генерал-лейтенант Андрей Горчаков, только вчера назначенный командиром отряда для обороны Шевардинского редута, слегка дотронувшись щепотью пальцев до края головного убора, протянул руку своему начальнику.
— Полки двадцать седьмой дивизии я растянул в линию сразу за курганом. Фланги прикрыты так: правый — драгунами и конною артиллерией, левый — кирасирскою дивизией в сгущенных полковых колоннах. В кустах вдоль Колочи и дороги — стрелки и легкая конница.
— Отменно распорядился, князь Андрей, — пожимая руку давнему другу, похвалил его Петр Иванович. — У тебя что — двенадцать тысяч пехоты и четыре тысячи кавалерии? Полагаю, куда с добром! Чуть ли не третья часть всех моих сил. Так что смотри: пойдет неприятель в ином направлении — толику твоих войск заберу.
— Как бы мне у вас сикурса запрашивать не пришлось: поглядите, вон уже кавалерия Коновницына показалась — во весь опор скачет сюда. А за нею-то, за нею — пыль столбом! Неужто вся Наполеонова рать наседает? Да не иначе — так! Стал бы Петр Петрович да с кавалерией Уварова так поспешно отходить, ежели был хоть и двойной перевес? Тут, дорогой Петр Иванович, как бы не началом самого генерального сражения пахнет. Ну — давно пора! Разве не так?
— Так, истинно так, Андрюша! Ты верно сказал: давно пора! — с чувством произнес Багратион. — А то, что тебе первому предстоит открыть сие долгожданное дело — рад за тебя. Кому же, как не родному племяннику великого Суворова! Так что сделай, князь, почин, коего неустрашимость и стойкость осталась бы гордостью воинов русских. А я по линии — далее, к Раевскому. Всем, видно, придется вступить нынче в дело.
Хотя Андрей Горчаков был чуть ли не на пятнадцать лет моложе Петра Ивановича, но еще с Итальянского и Альпийского похода сошлись они и полюбились друг другу. Теперь, оставляя защиту кургана на тридцатидвухлетнего друга-генерала, Багратион нисколько не сомневался в том, что он не отступит, не сдаст занятой им позиции. Однако и осадок от разговора со светлейшим не проходил: зачем так расточительно заставил Кутузов раскидать и так мизерные силы Багратиона, чтобы, считай, со всех сторон поставить их под удар?
«Слева и сзади у меня — Старая Смоленская дорога и Утицкий лес, — рассуждал про себя князь. — Появись оттуда французы — крайний левый фланг защитить нечем. Теперь — вот этот, выдавшийся вперед курган у деревни Шевардино. Окажись он и впрямь, не дай Бог, на главном пути наступления французов, они обойдут его со всех сторон. И мало того, скрываясь за его огромною массой, вынырнут уже в прямой досягаемости пред Семеновской деревней и пред главною орудийною батареею на моем правом фланге, где стоит корпус Раевского. Не случится ли и он — гол как сокол, доступный вражескому обстрелу тож почти со всех сторон? Нет, что ни говори, а беда сия, когда чья-то высшая стратегия идет вразнотык с тактикою, проистекающей из возможностей войск, не на карте, а уже расположенных на местности. Не получится ли так, что, переменив Барклая, который не великий полководец, мы и тут потеряем? Получим уже не двух, а, скажем, трех главнокомандующих, у каждого из которых — свой взгляд и на методу, и на сам театр войны? Да, видно, делать нечего: не Михайле Ларионычу, а мне здесь с моими друзьями-генералами стоять до конца, а коли придется, то и умирать. Не с Кутузовым мне теперь спорить, а, знать, с самим Наполеоном и его маршалами. И только от меня, а не от Кутузова будет нынче и завтра зависеть, пройдет ли враг мою позицию».
А меж тем неприятель уже на расстоянии полной видимости всею своею мощью подходил к дотоле никому на Руси, наверное, не известной речке Колочи, что недалече отсюда впадала в Москву-реку и опоясывала собою немалый участок земли между Большою, или Новою, и Старою Смоленскими дорогами. Багратион вскинул к глазам подзорную трубу и увидел прямо пред Шевардинским редутом, от коего он только что отъехал, — три огромных клуба пыли. То были три колонны французских войск, двигавшиеся друг от друга на равном между собою расстоянии.
Впереди, сзади, с обеих сторон ухало, вздымались султаны дыма, а людские три реки продолжали течь и течь по широкой равнине, то скрываемые перелесками, то выходящие вновь на открытую местность. Солнце, выныривая из клубов пыли и дыма, сверкало на гранях штыков и стволах орудий, кои двигались в людском и кавалерийском стройном строю. Но вот движение враз замерло, остановилось, когда с Шевардинского редута грянули один, затем другой и следом третий залпы и защелкали дружные выстрелы егерей, расположившихся на дороге, ведущей к берегу Колочи.
Услышав выстрелы с правого берега, Наполеон, двигавшийся во главе средней колонны по Большой Смоленской дороге, приказал остановиться в деревне Валуево. Он тотчас обратил внимание на возвышающийся редут русских на противоположном берегу, откуда был как раз открыт огонь.
Как и за день до него Багратион, французский император сразу сообразил, что сей укрепленный холм — опасная помеха. Не столько своим огнем, но скорее самим расположением курган мешает наблюдению за неприятельскими войсками, скрывая их готовность к возможному нападению.
— Взять это укрепление! — повелел Наполеон, ничуть не сомневаясь в немедленном выполнении приказания, хотя время близилось уже к четырем часам пополудни и развертывать целую войсковую операцию на склоне дня было рискованно.
Начальник генерального штаба Бертье, дабы решить задачу без промедления, отрядил отменные силы. Два кавалерийских корпуса под командованием Нансути и Монбрена, три пехотные дивизии — Морана, Фриана и Компана — из корпуса Даву получили приказ переправиться на правый берег Колочи, вытеснить оттуда русских стрелков, атаковать и занять редут. Содействовать им должен справа пятый корпус Понятовского. Всего на редут было брошено сорок тысяч человек — тридцать тысяч пехотинцев и десять тысяч кавалеристов.
Левый берег огласился восторженными криками одобрения и приветствия войскам, коим выпала честь первыми открыть сражение с русскими. Ни у кого не было сомнения в блистательном успехе штурма, коли сам император, несмотря на поздний час, повелел начать атаку.
Первыми бросились в наступление поляки, как когда-то при переходе Немана и при осаде Смоленска. Получив приказ обойти укрепление с юга и зайти в тыл к его защитникам, Понятовский обрушил удар на егерские полки. Он словно заводил невод, поднимая рои стрелков и грозя загнать их в глубину леса. Но на польскую конницу нашлась с ответом и наша кавалерия: полковник Эмануэль со своими киевскими драгунами и полковник князь Кудашев с кирасирами спутали все замыслы атакующих.
Дивизия генерала Компана, поддержанная конницею Мюрата, тем временем перешла Колочь и сомкнутыми рядами двинулась прямо на редут. Впереди двигался шестьдесят первый полк, не раз бравший укрепления штурмом. Вот его железные солдаты, как их звали в дивизии, уже взошли на курган, вот подступили вплотную к брустверу. Но залп прямо в лицо — и железные шеренги отступили.
Дорога на курган уже усеяна трупами — так плотно, волна за волною, наступают штурмующие и отходят, вспять, оставляя убитых товарищей.
Солнце неумолимо, клонилось к зениту, в клубах дыма редут был едва различим. Сигнал к новой атаке, и уже не одна дивизия Компана, а целых три, как и определено было диспозициею Бертье, двинулись на приступ.
Моран и Фриан шли со стороны хутора Алексинки, Компан — от деревни Фомкино. Курган вновь близок — всего двести пятьдесят шагов надо сделать железным солдатам Компана, чтобы опять оказаться на бруствере. На сей раз осаждающие подкрепили себя артиллерией. Но потребовался целый час, чтобы пройти двести шагов. И все же последние пятьдесят оказались неодолимыми. Русские бросились в штыки, и атакующие опять отступили, усеяв телами склоны неприступного холма.
Ах, как мужественно держала оборону двадцать седьмая дивизия Неверовского! Словно она опять вернулась в те недавние дни, когда ее стальное каре проходило сквозь строй кавалерии Мюрата в Красном, а затем, спустя сутки, неколебимо стояла на крепостных стенах Смоленска.
Сумерки сизою пеленою уже легли на окрестные поля, в низинах закурились белые туманы, а Наполеон все еще продолжал напрасно ждать реляций о победе.
И все же Компан прислал к императору своего адъютанта с желанным сообщением, когда во внезапно сгустившейся темноте вспышки орудий стали видеться как яркие красные костры.
Наверное, то наступил момент, когда, по замыслу Кутузова, надо было начать отход, бросив на произвол судьбы и на радость Наполеоновых солдат сей героический редут. Но можно ли было отступить, когда воля защитников оставалась несломленною и жажда мщения обжигала солдатские сердца?
«Такое не в моих правилах — бежать!» — сказал себе Багратион и объявился в расположении Второй сводно-гренадерской дивизии генерал-майора Воронцова.
Граф, я сам поведу ваши полки, — сказал он начальнику дивизии. — Редут надо вернуть. — И тут же, обратившись к скачущему за ним следом Голицыну: — А ты, князь Николай, лети к гренадерам принца Карла Мекленбургского. Ему мой приказ: сниматься с места — и к Шевардину.
Как бешено забилось сердце Николая, когда он бросился исполнять приказ брата!
«Да, вот он наконец, мой долгожданный час, коего я ждал все последние недели, — восторженно подумал юноша. — И я докажу всем, что я не трус. Я не потому когда-то покинул строй, что проявил малодушие. Я тогда думал о том, что более всего люблю музыку, что мое призвание — служение искусству. Но разве любовь к отечеству — не самое святое чувство, которое теперь каждый русский должен поставить на первое место? И пусть знает князь Петр, что он не обманулся во мне».
С самого начала войны Николай Голицын, как и обещал когда-то Багратиону, вернулся на службу. Он спешил ко Второй армии. Но все сложилось так, что пробиться к Багратионовым войскам было не так просто, и потому он пристал к штабу Первой армии, оказавшись порученцем у генерала Ермолова. Лишь под Смоленском, когда армии соединились, Николай разыскал Багратиона. Теперь он, его ординарец, впервые оказался в настоящем сражении и дал себе слово совершить такое, чтобы слава о нем облетела всю Россию. А главное, чтобы им гордился тот, кого он всею душою считал самым родным человеком.
Гренадеры генерал-майора принца Карла Мекленбургского появились у кургана в самый раз. Их собратья под водительством Багратиона, Воронцова и Горчакова уже оттеснили французов от подошвы холма. Теперь, собрав всю рассеянную пехоту, надо было отбить редут.
— В штыки, мои гренадеры! — воскликнул начальник дивизии принц Карл и, спешившись и обнажив шпагу, бросился вверх по узкой дороге, усеянной трупами солдат в синей униформе.
— Ур-ра! — неслось здесь и там. Николай, стараясь не отставать от генерал-майора принца Карла, тоже во все горло громко кричал «ура» и несся вперед, расчищая дорогу шпагой.
Кто-то из бегущих сверху французских солдат оказался перед ним и попытался поднять на него ружье.
«Господи! Да что же это такое, неужели это моя смерть? Но как же князь Петр узнает о том, что у меня только недавно было в душе, чем я гордился и чем хотел обрадовать его, моего кумира?» — подумал он и в этот же самый миг увидел, как солдат, прицелившийся в него, вдруг уронил свое ружье и упал лицом вниз.
— Поберегите себя, ваше благородие! Верно, впервые в деле? — услыхал он голос за своею спиною.
— Ах, это вы, как вас зовут? — не ведая, что говорит, произнес он. — Я обязательно скажу князю про вас. Честное слово, скажу непременно.
Однако ни ответа высокого и ладного гренадера, спасшего его, ни грохота взрывов, выстрелов и криков бегущих рядом и навстречу, Николай Голицын более не услышал. Он, получив сильный удар в голову, упал ничком в грязь и сразу потерял сознание.
Глава двенадцатая
С вечера Наполеона знобило, лихорадка не давала заснуть. Кутаясь в шинель, он выходил из палатки и, всматриваясь в полыхавшие в стороне Шевардинского кургана красные вспышки выстрелов, нетерпеливо подергивал плечом.
— Что, Неаполитанский король, Даву, Компан и князь Понятовский решили продолжать спектакль до утра? Разве не ясно я выразил свою мысль еще в середине дня: редут должен быть взят!
— Сир, ваше повеление было выполнено, — осмелился напомнить генерал-адъютант Арман Коленкур. — Как еще два часа назад я имел честь доложить вашему императорскому величеству, особенно отличились воины железного шестьдесят первого линейного полка дивизии Компана. Это его третий батальон первым ворвался на редут и водрузил на бруствере русских штандарт с золотым орлом. Однако тут неожиданно последовала атака сразу нескольких русских гренадерских полков. Натиск оказался чудовищным по своей силе, и нашим доблестным егерям ничего не оставалось, как временно отойти. Зато к середине ночи редут вновь оказался в наших руках.
Стакан горячего пунша, который Наполеон выпил, возвратясь в свою спальню в походном шатре, согрел и укрепил нервы. Но чуть свет он оказался вновь на ногах. Подсел к столу и, положив в рот вынутую из табакерки лепешечку лакрицы, принялся набрасывать диспозицию на завтрашний, по его убеждению, решительный день, который наконец-то поставит точку в этой идущей по варварским правилам войне.
Он часто выходил из палатки и видел, как невдалеке собираются его маршалы и генералы, которым он сейчас выразит свою окончательную волю — покончить с русскою армиею и тем самым все сделать для того, чтобы он, император Франции и владыка всей Европы, здесь, в поверженной Москве, принудил царя Александра подписать унизительный и позорный мир.
— Сколько русских вчера сдалось в плен? — спросил он у Коленкура, возвратившись к столу и наблюдая за генералами, которые входили в его походные апартаменты.
— Ни одного, сир, — чуть замявшись, ответил генерал-адъютант. — Они вчера предпочитали умирать, но не сдаваться.
— А те, что остались живы? — Раздражение императора не унималось. — Вы что, их отпустили с миром?
— Нет, сир, русские покинули редут ночью.
Пред Наполеоном оказалась стопка листков — итоги утренней переклички в батальонах и ротах. Император нетерпеливо перебирал отчеты и, найдя то, что, очевидно, искал, обратил взор на Компана:
— Вы, генерал, забыли включить в ваш отчет сведения о личном составе третьего батальона. Где он?
— Сир, третий батальон остался там, на редуте. Его железные воины пали геройской смертью, — по-солдатски ясно и вместе с тем скорбным голосом доложил дивизионный генерал.
— Что — весь батальон целиком, до последнего солдата? — воскликнул император и, услышав подтверждение генерала, спросил: — Так сколько мы вчера потеряли?
— Около шести тысяч человек, сир, — поспешил доложить Бертье. — Но я полагаю, что урон неприятеля — не меньший.
Император вскочил из-за стола и, шмыгнув распухшим от насморка носом, кинул в рот очередную пластинку лакрицы.
— К черту ваши сопоставления с русскими потерями! Маршал Бертье, — возвысил он голос, преодолевая кашель. — Я для того и пришел в их скифские леса и степи, чтобы уничтожить русских как можно больше! А завтра мы сотрем их армию в порошок. Здесь, у берегов Москвы-реки, они найдут для себя могилу. Вот план атаки, которую я намерен начать завтра с рассветом.
По диспозиции, которую Наполеон успел начертать, завтра, седьмого сентября, или по исчислению, коим пользовалась Россия, двадцать шестого августа, основным силам «Великой армии» предписывалось следующее расположение и направление действий.
Королю Неаполитанскому Мюрату со своими тремя корпусами наступать от Шевардинского редута на левое русское крыло с целью Отрезать его от основных сил русской армии. Князь Понятовский, предназначенный к обходу русского левого же фланга, располагается за войсками Мюрата.
Маршал Даву, долженствовавший бить по оконечности также левого русского крыла, обязан был поставить дивизии Компана, Десекса и Фриана между Шевардином и лесом, который тянется до селения Утицы — до самой крайней точки левого русского фланга.
Маршалу Нею предоставлено было пробивать неприятельскую линию в промежутке между левым их крылом и центром. У Нея для этого был свой корпус и приданный ему еще корпус дивизионного генерала Жюно. Ней построился между Шевардином и Алексинским хутором, вытянув свой третий корпус в первой, а восьмой корпус Жюно — во второй линии.
Вице-король итальянский Евгений Богарне со своими войсками образовал левое французское крыло и должен бить в крыло правое русское. При вице-короле находились корпуса: его собственный, кавалерийский Груши и дивизии Жерара и Морана из первого, маршала Даву, корпуса. Они назначены противостоять центру и правому крылу русскому и составлять таким образом левое крыло армии французской.
Закончив чтение приказа, император оглядел своих генералов.
— Господа! Если каждый из вас в точности исполнит мною предписанное, мы пожнем лавры невиданной еще до этих пор победы. Я вижу ее отблеск на лицах каждого моего солдата. И этот отблеск — ярче, чем солнце Аустерлица. Русские ждут вас — придите к ним, на их позиции, и уничтожьте их!
Ближе всех к столу, почти рядом с зятем Наполеона, Неаполитанским королем Мюратом, стоял герцог Ауэрштедтский, князь Экмюльский, или иначе — маршал Луи Никола Даву. Сияние победы еще не обрамляло лысый череп маршала — он лишь поблескивал желтым пергаментным светом под лучами утреннего солнца, проникавшего сквозь створки дверей императорского шатра. Тонкие губы его были плотно сжаты, если не сказать, сомкнуты злобою по отношению к своему соседу и сопернику — Неаполитанскому королю.
«Я так и знал, — говорило выражение сухого, аскетического лица Даву, — что этого выскочку император поставит в своей диспозиции на первое место, хотя не он, а я оказался вчера победителем русских. Но я не собираюсь там, на поле боя, уступать ни на гран своей славы. Моя голова — не деревянная болванка, которая только и предназначена для того, чтобы ее разукрашивать страусовыми и павлиньими перьями да локонами до плеч, как, прости Господи, у девки из провинциального бардака».
— Сир, не сочтите за дерзость, но позвольте сказать тому, кто вчера открыл первое сражение с русскими, — разомкнув узкий рот, произнес Даву. — Вчерашний день показал: неприятель намерен биться насмерть. И не вернее ли будет позволить мне ударить моим корпусом на левое неприятельское крыло с моим выходом в тыл противнику? Как показало вчерашнее дело, левое крыло русских — самый уязвимый их участок. И если мы их обойдем, а затем ударим с тыла по центру, — армия Багратиона будет обречена. Даю слово, сир, я не оставлю от нее ни одного живого солдата!
Они были когда-то товарищами по военной школе. И Наполеон не раз отдавил должное Луи, его четкой логике и изворотливому, острому уму. И теперь предложение его говорило о том, как верно он определил самое уязвимое место в построении русских войск. Впрочем, сам император еще вчерашней ночью, когда заварилось, а затем окончилось дело у Шевардина, чуть ли не громко воскликнул: «Эврика!» — когда понял, что там, у русских, за этим чертовым курганом! А там, за курганом, укрепленным до зубов, — голая равнина, лес да болота. Туда, именно туда он, полководец, и решил завтра же обрушить всю мощь своей армии, чтобы, сломив сопротивление Багратионовых войск, окружить Кутузова и сбросить его в Москву-реку.
«Сию мысль, — сказал себе теперь Наполеон, — я не стал подробно выражать в своей диспозиции. Главное — ввязаться в драку, а там, в ходе схватки, я отдам Даву, Мюрату и Нею те приказы, что уже вызрели в моей голове. Однако хитрец Луи замысел мой раскусил. Только одно дело — идея и совсем иное — ее исполнение. А с этим у старого друга Луи не все получается по-задуманному, если меня нет с ним рядом. Но самое главное, что движет сейчас моим верным маршалом, это, скорее всего, желание мести. Да-да, мести его недавнему оппоненту на поле боя под Могилевом — генералу Багратиону. Эк, как сей ловкий русский генерал обвел хитрющего Даву вокруг пальца! Будучи в несколько раз слабее, он тем не менее смело вступил в бой одним своим корпусом со всеми силами Даву, а ночью ушел из мешка, который мог играючи завязать Луи! Теперь же почему не взять реванш за ошибку, до сих пор не дающую покоя уязвленному самолюбию? К тому же еще и отпихнув от будущих лавров своего давнего соперника и недруга, моего зятя?»
— Спасибо, герцог, за удачную мысль. — Наполеон обратился к Даву. — Признаться, я и сам имел в виду левое русское крыло, занимаемое Багратионом. По нему мы и нанесем свой главный удар. На сей счет я дам и вам, герцог, дополнительные указания. Но — не в самом начале сражения. Отнюдь! Вчера мы с ходу ввязались в битву, начав тем самым генеральное сражение с русскими. Меж тем вы видите, господа, начался новый день, а противник не подает никаких признаков своего стремления к бою. Слава Святым Отцам, что русские хотя бы остались на месте и не ушли, как они уже делали не раз в этой войне — и под Могилевом, и под Витебском. Потому я начну завтра сражение ударом на Бородино, на их центр, дабы не спугнуть дичь и не дать ей спохватиться и улететь.
Иоахим Мюрат, выставив вперед ногу в алом, украшенном бриллиантами ботфорте, и горделиво окинув взглядом своего соперника Даву, сказал в слишком уж оживленной своей манере, в какой никто, кроме него, не позволял себе высказываться в присутствии императора:
— Сир! А чего ждать с этой вонючей русской деревнею, что нагло выставила перед Эженом купол своей церкви? Прикажи, и Эжен сегодня уже положит сей клоповник к твоим ногам!
«Мать Мария! Один советчик глупее другого!» — произнес про себя Наполеон, готовый тут же резко оборвать зятя. Но он сдержал себя и спокойно пояснил, чтобы особенно подчеркнуть свою волю — действовать лишь по его строгому плану:
— Село Бородино от нас не уйдет. Русские так уверенно опираются на этот пункт, что всполошить их заранее не имеет никакого смысла. Завтра Дельзон двинется и с ходу займет Бородино. Это дело одной минуты! А уж следом за ним действуйте и вы все, господа.
Язвительные губы Даву снова образовали узкую щель, придав лицу выражение непоколебимой уверенности и решимости.
«Да, завтра каждому из нас судьба приготовит свой жребий, — подумал он. — Но я ни с кем не намерен делить право отомстить Багратиону за то, что он сотворил со мною на Днепре!»
Ровно в шесть утра двадцать шестого числа августа месяца сонная тишина, улегшаяся с ночи на огромном пространстве между Новой и Старой Московскими дорогами, неожиданно была разбужена пушечным выстрелом со стороны Шевардинского кургана. И следом по всему более чем тысячесаженному пространству, тянущемуся вдоль реки Колочи, воздух, остуженный за ночь росными туманами, стал с треском и грохотом разрываться на части, словно какой-то волшебный богатырь растянул над полем, лесами и дорогами гигантское холщовое полотно и рванул его с такою остервенелою силою, что оно порвалось на отдельные кусочки. Сразу стал упругим и вязким воздух, которым тяжело было дышать, а земля под ногами заходила ходуном, отзываясь на каждый удар пушки толчками, идущими откуда-то из ее земляного, потаенного нутра. И ветер, невесть откуда набежавший, донес до людей острый и кислый запах пороха и гари.
Меж тем весь вчерашний день на необозримом пространстве, оглушенном теперь неслыханною канонадой, ничто не говорило о том, чем окончится неправдоподобная тишина. Лишь изредка с русской стороны доносились дробные стуки топоров, визги пил, покрикивание старших и смех солдат. То в Семеновской и на кургане в расположении корпуса Раевского заканчивались спешные работы по возведению укреплений. А супротив происходило движение людских масс, и тоже слышались выкрики, но не работающих, а торжествующих людей.
— Да здравствует император! — то здесь то там вспыхивали бравые клики, утихшие лишь к ночи, когда с первыми блеклыми осенними звездами в рядах двух выстроившихся друг перед другом армий запылали цепочки бивачных костров.
На русской стороне ночью мало кто спал. С вечера Багратион издал приказ: варить кашу. Привезли водку. Но от, нее все дружно отказались: не такой впереди день. Зато извлекли из ранцев чистые рубахи и надели их на себя.
Самая пора для второго главнокомандующего, как продолжали величать князя Петра, было бухнуться на топчан и, по привычной своей манере, соснуть хотя бы часа два. Он и вытягивался под шинелью, смыкал веки, да тут же их снова раскрывал и, приподнявшись на локте, продолжал еще и еще раз строго допытывать себя: всюду ли побывал нынче, где намечал, все ли сделал, что собирался. Выходило, что ничего вроде бы не упустил, а воображение в то же время рисовало перед ним то одно, то другое, что все же надо было углядеть, подправить и попросту взять на заметку для будущего.
Мучило: сам не спал — ладно, но по его примеру скрипит досками, ворочается с боку на бок Николай. Ему, адъютанту Меншикову, не выдюжить бы тех бесчисленных разъездов из копна в конец, коли не его молодые силы. Однако молодость, она и на сон охочая. Набегался за день, а к ночи, где бы ни притулился, уже, видит свой первый сон. Только сегодня и он, Николай, — взведенный, как стальная пружина.
— Ну что, был вечером у тезки? — зная, что Меншиков не спит, спросил у него Петр Иванович.
— Получшело ему к ночи, — тут же откликнулся адъютант. — Доктор уверяет: молодость возьмет свое. Но пока князь Николенька, как и вам давеча, когда мы вместе приезжали к нему, жалуется: в голове — как оркестр. Музыкант ведь — потому такое сравнение выбрал. Иные в подобных случаях говорят: голова как колокол.
Последние фразы Меншиков, высказал нарочито бодро, даже с нескрываемым как бы смешком: самому понравилось выражение тезки об оркестре и чтобы за Голицына Петр Иванович излишне не переживал.
А надо сказать, что сообщение о том, что смертельно ранен на редуте его ординарец князь Голицын, Петр Иванович воспринял как удар током. Господи! Ведь понимал же — мальчик он! К тому ж и правда — музыкант, талант милостью Божией. Зачем же еще тогда, в Симах, раззадорил его своими разговорами о войне? И теперь вот подвел к гибели. Как станет смотреть в глаза родной и милой княгине Анне Александровне, зная, что то — его непростительная вина? Но словно пуды свалились, когда сам бросился на перевязочный пункт с Николаем другим, Меншиковым. Жив! Доктор показал фуражку, которую принесли вместе с жертвою. Пробита насквозь. Пуля же лишь обожгла, обдала тугою волною выше виска.
Теперь, услышав от Меншикова шутку об оркестре, Петр Иванович вдруг снова ощутил тревогу: он же и впрямь музыкант, как же будет теперь слышать струны виолончели, коли в голове останется постоянный шум?
— Успокойтесь. — Николай Меншиков встал со своего места у самой двери сарая и приблизился к Петру Ивановичу. — Доктор в который раз уверенно меня обнадежил и велел передать вам: контузия пройдет и не оставит следа. Да в том же уверил главный медик ваш Гангарт. Право, постарайтесь забыться, хоть часок сосните. Я уже подремал, выйду, чтоб вам не мешать, во двор. Хочется на звезды взглянуть — ясным ли будет завтрашний день.
Первые же ядра угодили в расположение Второй сводно-гренадерской дивизий Воронцова и двадцать седьмой дивизии Неверовского; что были выдвинуты впереди флешей у деревни Семеновской. Земля фонтанами пыли и дыма поднялась в нескольких местах, где сидели или лежали, отдыхая, солдаты. Они подхватились и, разбежавшись по сторонам, тут же снова соединились, чтобы составить строй. Батальон за батальоном занял Свои места в обороне.
Багратион, вскочив в седло, был уже у флешей, где подавал команды Воронцов.
Грохот стоял неимоверный. То началась дуэль французской и русской артиллерии.
Как и недавно при торжественном выезде в Смоленск, на Петре Ивановиче была полная парадная форма, а не привычный и особенно любимый им зеленый лейб-егерский сюртук. Блестели и переливчато сверкали золото и алмазы орденов, переливалась густыми небесными оттенками муаровая Андреевская лента, надетая через правое плечо.
— Смотрите, ваше сиятельство, — показал Воронцов рукою в сторону Бородина, — там — такая же канонада. Штурм села иль то — обманный маневр?
— Мы, мы, дорогой Михаил Семенович, — главная Наполеонова цель! — прокричал почти в ухо начальнику дивизии Багратион. — Село, без всякого сомнения, они возьмут с ходу. Но далее — стоп! Далее — только мы их главная добыча, любезный граф.
Генерал-майор Воронцов, сын посла в Англии и сам все детство и отрочество проведший в Лондоне, был по-джентльменски сдержан. Но все ж русская порода в сей необычный и возвышенный момент и в нем взяла верх.
— Стоять будем, пока живы! — воскликнул он. — А может, и мертвыми вызовем страх у неприятеля. Как второго дня при Шевардине. Помните, земля на редуте и даже пушки завалены грудами тел и французы в ужасе отступают.
— Нынче день обещает быть жарким, — неожиданно сбил пафос Воронцова князь Петр. — Вон князь Меншиков ночью не раз выходил из дверей поглядеть, ясно ли высыпали звезды.
Адъютант крутанул красивою головою, отозвался в тон:
— Звезды, ваше сиятельство, многое могут предсказать. Но для сего надобно знать их язык, коим они переговариваются там, во Вселенной. А наш язык — вот он, гремит, точно небеса рушатся, и не на чем будет теперь бедным созвездьям держаться!
— Им, звездам, известна планида каждого из нас, на земле живущих, — вернулся к своей серьезной и в то же время сдержанной англиканской манере Воронцов.
Лицо Багратиона обрело вдруг по-восточному непроницаемое, даже загадочное выражение.
— Мне моя планида давно известна, — едва слышно, как бы про себя, произнес он и тронул шпорами лошадь. — Удачи, граф, тебе и твоим гренадерам.
Теперь ядра тяжелых двенадцатифунтовых русских пушек на расстоянии почти целой версты колошматили ряды строящейся в колонны французской пехоты. Картечь косила целые взводы, но стена синих мундиров казалась неколебимой. Колонны двигались в обход флешей по Старой Смоленской дороге и от Шевардина — по прямой, в лоб. То спешили дивизии Даву и Понятовского, как и предписывала им составленная накануне Наполеонова диспозиция.
Лишь менее получаса длилась эта, под барабаны, атака французов, но, рассеянная пушечным и ружейным огнем, она сорвалась. И снова через полчаса — барабаны сзывают на приступ.
Старые знакомцы по давешнему сражению при Шевардине — егеря Компана идут в полный рост. Вот уже до них триста, двести пятьдесят, двести шагов. Шрапнель рвется над их головами, разит наповал.
Кто-то первый из французов, не выдержав, бросается в лес. За ним — остальные. Но в гущу сбившегося людского стада врывается генерал. Золотые пышные эполеты сверкают огнем. Лошадь топчет тех, кто не желает остановиться и, закрыв головы руками, панически бежит под защиту деревьев.
Паника в неприятельском стане как мгновенно возникла, так быстро и прекратилась. Генерал на коне уже впереди. Это сам дивизионный командир Компан. Он, герой Шевардина, теперь непременно хочет получить и лавры покорителя Семеновских флешей. Но что это? Генерал падает с седла. Его подхватывают и выносят на опушку леса. И этого довольно, чтобы войска снова попятились к лесу!
Маршал Даву как раз оказался всего в сотне шагов от того места, где упал тяжело раненный Компан.
«Святые Отцы услышали мою молитву! — осенил себя размашистым католическим крестом самолюбивый маршал. — Я сам поведу этих баранов, потерявших своего пастыря, в бой до полной победы. Не поляк Понятовский, не хвастун Мюрат займут Багратионовы флеши, а я — бессменный командующий самого первого корпуса «Великой армии».
Он привстал на стременах и, оглядев столпившихся вкруг него солдат, крикнул:
— Вперед! Да здравствует император!
Пушки — в цепь. Пехота — на приступ. Ядрам, кажется, негде упасть. И вот уже свалка на южной флеши. Где синие французские, где темно-зеленые русские мундиры — все вперемешку, все сцепилось, скаталось в рукопашной в один клубок.
И вдруг — вновь оторопь в неприятельских рядах, что волна за волною катятся к Багратионовым флешам.
— Маршал убит! Даву…
Задним не видно, что с их вождем, куда и как его угораздило. Те, кто уносят маршала на плаще, передают, что он весь в крови, сразу не разобрать, убит или ранен.
Теперь ведет солдат в ответный приступ Багратион. Он — в пешем строю, со шпагою в руках. Не отставая, за ним — Неверовский. Это его дивизии дан приказ: отбить занятые укрепления.
И — флешь снова у русских!
Сражение идет уже час, даже чуть с лишком. Но — никакого ощутимого успеха у французов! Даву приходит в сознание после контузии. Оказывается, под ним была убита лошадь, и он, залитый ее кровью, грохнулся на землю. Он морщится, когда узнает, что император распорядился послать к нему на подмогу корпуса Нея и Жюно, а всю кавалерию переподчинить Мюрату.
Багратион, пришпорив лошадь, одним махом вскочил на высокий гребень оврага за деревней Семеновской. Весь горизонт был в султанах дыма; в перелесках, то мелькая, то вновь пропадая за кустами, двигались французские колонны.
«Сплошной ад ожидает нас сей день. Нет, тут не найдется места даже трусу, чтобы где-либо укрыться», — сказал он себе и оглянулся, заслышав приближающийся конский топот.
— Ваше сиятельство, — молодой поручик, серый от хлопьев пыли, привстал в седле, — в ваше распоряжение послан второй пехотный корпус. Я — от самого генерал-лейтенанта Багговута.
— Идет ко мне Карл Федорович? — переспросил Петр Иванович.
«Так он же в Первой армии! Кто его послал?» — хотел расспросить порученца, но тот сам, не дожидаясь вопроса, уточнил:
— Это — приказ Михаила Богдановича. Барклай, сообщил мне Карл Федорович, самостоятельно распорядился направить к вам наш корпус. Полагаю, через какой-нибудь час войска к вам подойдут.
«Барклай, сам? На свою ответственность?.. Через час… — пронеслось в голове Багратиона. — Что ж мне остается, кроме благодарности Михаилу Богдановичу. И я выражу ее. Непременно выскажу ему при случае. А теперь — держаться!»
Началась третья атака французов. Ее возглавил Ней. Он летел на коне впереди колонны, и ни пули, ни осколки ядер и гранат не брали огненно-рыжего Мишеля, храбрейшего из храбрых, как скажет о нем Наполеон. Маршал Ней будет возведен здесь же, на поле Бородина, в степень принца Московского. И, наверное, по заслугам: так стремителен и смел окажется его натиск на Багратиона.
Впрочем, и сам Багратион воздаст ему должное. Когда он, после контузии Неверовского, поднимет остатки дивизии в штыковую атаку против французов, не сможет удержаться от того, чтобы не воскликнуть «браво».
— Браво, отважные французы! — громко выкрикнет князь Петр, сходясь с пехотою Нея.
На каждом редуте у Семеновской — так же, как было два дня назад у Шевардина, — горы трупов. А штурм: не утихает. Начинается четвертая атака из восьми, что обрушат с шести утра до полудня на левое крыло русских войск главные силы Наполеона.
Да, восемь атак! Натиск восьми из одиннадцати французских корпусов на самый малочисленный и самый незащищенный участок русских войск!
Что было в те часы в мыслях главнокомандующего Кутузова, о чем он думал, когда, истекая кровью, армия Багратиона одна сражалась почти со всею Наполеоновой армадой?
Впрочем, ему, вероятно, довольно было осознавать лишь одно, что являлось тогда для него главным: там — Багратион, он спасает всю остальную армию. И он ее спасет. Разве не так было когда-то под Шенграбеном?
Однако уже пятая атака. Багратион спешит к Воронцову и видит, как того, поддерживая под руки, выводят из огня. В руке у графа Михаила Семеновича — обломок шпаги.
— Ранены? Куда? — тревожный вопрос Петра Ивановича.
— В ногу, — показывает Воронцов. — Кажется, я не сдержал своего слова — первым из генералов нынче убываю из строя. Но моя дивизия остается здесь — она почти вся вот в этой земле!
И от дивизии Неверовского — жалкие остатки.
А время — только девяти утра. Три часа кровавого кошмара — позади и еще три таких же, если не ужаснее, — впереди.
Рвутся вперед корпуса Нея и Даву, Жюно и Понятовского… А вот и бешеный натиск сразу трех кавалерийских корпусов Мюрата. Но Багратион бросает навстречу Неаполитанскому королю дивизию кирасир.
Мюрат скачет впереди — всадник с развевающимися над головою перьями, весь в блеске дорогих одежд.
Можно побиться об заклад, что в голове короля и маршала теперь одна мысль: как было бы благородно, если бы они сошлись здесь, на глазах двух армий — два рыцаря, он и давний его знакомец отважный Багратион! Но какой это, право, поединок, если вокруг — сущий ад? О Боже! Разве можно теперь помышлять о каком-либо благородстве, когда еще в Смоленске он, Мюрат, с отчаяния упал в ноги Наполеону и умолял немедленно окончить войну и вернуться, пока не поздно, домой? А принц Багратион — у себя дома. И он дерется затем, чтобы защитить свой дом.
Мюрат будет сражаться до самого конца, до окончательного падения наполеоновской Франции и его Неаполитанского королевства. И в последние свои дни — тоже за свой дом. Вернее, за то, чтобы вернуть себе королевство. Много будет намешано в его красивой голове с развевающимися до плеч смоляными локонами — и сумбурного, и недальновидного, и не совсем рыцарского. Но смерть свою он встретит до предела мужественно. Приговоренный к расстрелу, он откажется от того, чтобы ему завязали глаза, и, глядя в дула ружей, прикажет солдатам целиться ему в самое сердце и притом сам скомандует им: «Огонь!»
Теперь же, в день Бородина, спасая свою кавалерию, он отступает от Багратионовых редутов.
Семеновские высоты… Флеши и редуты Багратиона, не сломленные никакими атаками… Вот что выводило из себя французского императора. Как могут они так долго сопротивляться? Неужели эти русские и впрямь предпочитают умирать, но не сдаваться и не отступать? Ведь он, гениальный полководец, все заранее продумал, все учел и все подсчитал.
Да, он принял предложение Даву — обойти левое крыло русских, чтобы всю остальную армию прижать к Москве-реке и уничтожить. Но как их обойти на этом неприступном чертовом левом фланге, когда они стоят как утес и сковывают все главные силы «Великой армии»?
Нет, они должны быть взяты и окружены, Семеновские высоты! Тогда он приведет в действие остальную часть своего плана — ударит в центр и разгромит русских наголову.
И вот она, решительная восьмая атака. У Багратиона с подоспевшими резервами — около двадцати тысяч защитников. Против него только в первой линии наступающих — более сорока тысяч. И четыреста пушек — ровно две трети всей артиллерии Наполеона!
Нет, это уже поединок принца Багратиона не с Неаполитанским королем в рыцарской сшибке, о чем когда-то мечтал Мюрат. И не реванш маршала Даву за поражение на Днепре. Это — Багратион против самого Наполеона. Это вся сила русского духа против смелости, отваги и вышколенности «Великой армии», покорившей уже всю Европу.
Можно ли свершить невероятное — остановить смертоносный вал наступления? Свыше семисот пушечных стволов с обеих сторон на пространстве не более одной квадратной версты — вот царство смерти, вот ее безраздельное владычество! И ничто уже не страшно тем, кто устремляет свой шаг к Семеновским высотам.
«Значит, ничем нельзя их остановить и заставить повернуть вспять? Как бы не так! — озаряет Багратиона внезапно возникшее решение. — Есть в моем распоряжении великое дело, коим я не премину воспользоваться именно в сей безвыходный час. Это — русский внезапный натиск и русский штык. И пусть снизойдет на каждого из нас в сей час тень великого Суворова!»
— Построить всех в линию! — Багратион передает команду по рядам сражающихся. — И — вперед, с Богом!
Казалось, все уже было истощено — и чудеса храбрости, и сверхъестественное терпение, и отвага, помноженная на отчаяние. Но проявилось то, на что рассчитывал в сии минуты князь Петр, — решимость к великому самопожертвованию, что одно в самый непоправимый, казалось бы, момент придает силы.
И сил этих хватило, чтобы сломить натиск и вновь отстоять Семеновское.
— Теперь в бой — кирасиры! — взмахнул рукою Багратион, делая знак, чтобы развить успех боя.
Он был горд и торжествовал победу — победу, столь немыслимую еще час, еще полчаса назад! Однако произошло непредвиденное и в полном смысле слова роковое. Петр Иванович вдруг содрогнулся всем телом, ощутив страшную боль в левой ноге. Глянув вниз, он увидел, как на рейтузах появилось алое пятно, и оно стало молниеносно все более и более расширяться.
— Что с вами, ваше сиятельство? — подскочил к нему Меншиков. — Вы бледны! Вы ранены?
И только тут Николай увидел, как кровь залила всю ногу князя выше ботфорта и он вот-вот готов вывалиться из седла.
Адъютант спрыгнул с лошади и стал помогать Багратиону слезть с коня.
— Погоди… Не надо, чтобы увидели, — превозмогая невыносимую боль, проговорил князь, но голова его в тот же миг упала на грудь.
Багратиона осторожно положили на землю, сняли сапог. Уже появились санитары с носилками. Но он отстранил их.
— Оставьте меня… Я не могу… Я не должен покинуть сего места, пока не увижу, чем закончится атака кирасиров. Помогите мне встать.
Его тем не менее уложили на носилки и стали уносить к уже подоспевшим дрожкам. Над ним склонился его ординарец Андрианов:
— Ваше сиятельство! Вас везут лечить, во мне уже нет вам больше надобности. Так дозвольте мне за вас отомстить.
Андрианов вскочил в седло и на виду тысяч сражавшихся врезался в рассыпанный строй кавалерии Мюрата.
— Вот вам за князя! — сразил он одного, второго и третьего всадника и сам упал, пронзенный вражеской сталью.
— Спасите, спасите Андрианова! — простер руки в сторону сечи Багратион, и слезы полились по его лицу.
И хотя собственная боль жгла нестерпимо, то выступили, скорее всего, слезы отчаяния и бессилия: как случилось, что не смог, не успел сберечь жизнь так верно служившему ему человеку?
Но в этот момент он не знал еще другого: весть о том, что он смертельно ранен, мгновенно ужаснула тех, кто был сейчас в атаке, что вот-вот должна была закончиться успехом. Армия, потрясенная тем, что погиб, убит ее главнокомандующий, дрогнула и стала отступать.
С трудом ее удалось остановить Коновницыну и привести в порядок смешавшиеся ряды. Семеновского было уже не удержать. Но за деревнею войска вновь стали стеною. Круглоголовый, плотно сбитый Дохтуров, принявший командование левым крылом, никогда не выделявшийся красноречием, сказал, подъехав к занявшим новую позицию:
— Будем умирать здесь все. Назади для нас другой земли нет.
Глава тринадцатая
Первый, кому он несказанно обрадовался, когда его, привезли на перевязочный пункт, расположенный за деревней Семеновской, был Николай Голицын.
Заметно порозовевший и уже без повязки на лбу, он тотчас кинулся к Петру Ивановичу:
— Ваше сиятельство, я вас здесь жду. Уже давно. Как только узнал, что вас… что тебя… Как ты? Очень болит? А меня, понимаешь, уже выписали — светлейший приказал явиться в его распоряжение. Но я выпросил, разрешение остаться пока при тебе. Ты ж понимаешь: как я могу теперь тебя оставить?
Бледное, заметно осунувшееся лицо Багратиона: осветила улыбка.;
— Спасибо тебе, брат. Но ты нужен там, где все.; Как там? В чьих руках флеши?
Старший врач лейб-гвардии Литовского полка Говоров, что привез Петра Ивановича в лесок, служивший походной перевязочной и операционной, вошел в палатку вместе с главным военно-медицинским инспектором русской армии и лейб-медиком императорского двора Вилье. На обоих были кожаные фартуки, которые доктора повязывают перед операцией.
— Ваше сиятельство князь Петр Иванович, не извольте беспокоиться, мы сей же час сделаем все необходимое, дабы оказать вам помощь. — Вилье взял руку Багратиона. — Ну вот, как я и ожидал, пульс хорошего наполнения. Остается лишь осмотреть рану.
На столе, куда его перенесли, к ноющей острой боли, что не отпускала ни на секунду, прибавилась новая, которую, казалось, ему уже не перенести. То доктора ввели в рану какие-то металлические инструменты, чтобы, как они заявили, произвести зондаж пораженного места.
На какие-то минуты раненый оказался в забытьи, а когда открыл глаза, обнаружил себя снова в палатке, но в более просторной, чем та, куда его внесли сразу же из кареты. Вокруг были те же врачи, санитары и Николай Голицын.
— Ранение, на наш взгляд, не так чтобы очень опасное, — произнес Вилье. — Мы прочистили рану и перевязали ее. Но следует вас везти далее — в Можайск, а лучше — в Москву. И как можно скорее. Не мне объяснять вашему сиятельству, какова обстановка там, в какой-нибудь версте от нас.
— Да-да, я хочу знать, что там, что с моею армией? Кто принял над нею командование? — Князь привстал, опираясь на локоть, и тут же, смертельно побледнев и покрывшись испариною, откинулся на подушку.
Голицын, опередив санитаров, кинулся к Багратиону и, схватив со столика салфетку, отер ему лоб.
— Наша армия дерется. Светлейший поручил ее Дохтурову, Дмитрию Сергеевичу.
Он вновь, дернувшись всем телом, силился приподняться, но Николай его удержал.
— Пусти! — потребовал Багратион. — Вы все что-то скрываете от меня. Французы что — взяли Семеновскую? Тогда где же Тучков?
Николай выпрямился и показал головою на раскрытый полог палатки:
— Генерал-лейтенант Тучков-первый… Николай Алексеевич, здесь, в палатке рядом. Он тяжело ранен. Генерал-майор Тучков-второй, Андрей Алексеевич, убит. Погиб генерал Кутайсов Александр Иванович. Он вместе с Ермоловым возглавил атаку на курганную батарею Раевского и отбил ее.
— А Раевский, что Николай Николаевич? — горячо произнес Багратион.
— Держится. Курганная высота вновь наша. Но за Семеновскую пришлось отойти. Теперь у французов уже нет более сил, чтобы сбить наши войска с позиции. Наша армия, как и правое крыло, не отступает ни на шаг. Да вот я теперь же приглашу сюда Левенштерна. Он здесь. Можно, господа доктора? — спросил Голицын и вышел вслед за ними на воздух.
Вилье остановил Говорова:
— Яков Васильевич, я был бы вам благодарен, если бы вы взялись сопровождать князя в Москву. Его состояние все же внушает мне опасение: не лучше ли подготовить его сиятельство к ампутации?
Услышав последнее слово, Голицын переменился в лице:
— Ваше высокопревосходительство, что вы сказали? Неужели?..
— Простите, князь, — остановил его Вилье. — Я бы не очень беспокоил его сиятельство рассказами о той катастрофе, что постигла Вторую армию после печального происшествия с ее главнокомандующим. Вам ли не знать: сия весть парализовала войска и они до сих пор не придут в себя. Вторая армия, можно сказать, уже не существует. Многие ее генералы и полковники пали на поле брани или — здесь, у нас. Так можно ли обо всем этом князю — теперь, в его положении?
Голицын вспыхнул:
— Князя Багратиона скорее всего может сразить не правда, а утайка ее. И разве не ваше высокопревосходительство высказали мысль о том, что его сиятельство лучше теперь же подготовить к наихудшему, что может ему грозить?
Майор Вольдемар фон Левенштерн, опираясь на руку Голицына, пряча повязку на груди под накинутым на плечи сюртуком, предстал перед Багратионом.
— Я хотел видеть вас, барон, чтобы узнать от вас, как там Михаил Богданович? — неожиданно обратился к вошедшему Петр Иванович. — Мне говорили, вы находились с ним до того, как вас недавно доставили сюда?
Адъютант главнокомандующего Первой армии не ожидал подобного вопроса и потому даже несколько растерялся.
Благодарю, ваше сиятельство, — пробормотал он, зная не только о натянутых, но скорее даже враждебных отношениях между князем Багратионом и своим непосредственным начальником. — Благодарю вас, князь, что вспомнили о Михаиле Богдановиче. Он очень переживал, зная, что происходило в расположении вашей армии. У него с утра не было во рту маковой росинки. Час назад он прямо-таки изнемогал от голода и попросил у меня лишь рюмку рома и кусочек хлеба.
Багратион остановил свой взгляд на получившем ранение верном адъютанте Барклая.
— Вы, барон, пролили кровь за наше общее с вами отечество. Я благодарю вас за сей священный удел доблестного русского офицера. Но скажите мне чистосердечно: в сей день Михаил Богданович появлялся в самых опасных местах и, как мне передавали, искал смерти. То верно?
— Я не скрою сие от вас, — проговорил Левенштерн. — Чистая и светлая душа Михаила Богдановича глубоко уязвлена и оскорблена тем недоверием и подозрением, кои его так безжалостно постигли. А ведь он…
— Я знаю, — мягко остановил адъютанта Багратион. — Потому я и завел с вами сей нелегкий и для меня разговор. И я хочу, барон, просить вас непременно передать Михаилу Богдановичу мое искреннее к нему уважение. Участь войск наших теперь во многом будет зависеть от него. В том числе и воинов моей Второй армии. Я буду счастлив знать, что судьба вверенных когда-то мне солдат и офицеров окажется ныне в верных руках генерала Барклая. А теперь ступайте, барон. Кажется, после перевязки вы намерены вернуться в строй?
Ехать Багратион мог лишь с частыми остановками. В Можайске же задержался на целый день. А в Больших Вяземах, в тридцати семи верстах от Москвы, распорядился сделать остановку на два дня. Только тридцать первого августа он прибыл в Москву, на улицу Большая Лубянка, в дом графа Ростопчина.
Состояние друга поразило Федора Васильевича. Раненый оказался слаб, бледен, черты лица его заострились, остался лишь большой не в меру нос да глубоко запавшие глаза.
Граф тут же распорядился пригласить лучших медицинских светил Первопрестольной, в том числе с медицинского факультета Московского университета. Светила переглянулись с Говоровым и вышли в соседнюю комнату.
— Настаиваю на немедленной ампутации, — сказал университетский профессор Гильдебрандт.
— Такое же мнение еще на поле боя высказал Вилье, — подтвердил полковой врач Говоров. — Однако же надо знать характер князя Петра Ивановича. Я пытался его подготовить, но он как отрезал: «В строю — и без ноги? Нет уж, я лучше помру…»
— Да-с, будь он рядовой, так сказать, генерал, каких немало, должно быть, легло нынче на операционные столы… — произнес кто-то из приглашенных светил. — А то ведь — герой, каких в России наперечет. Тут только одна воля государя могла бы склонить его к необходимому решению. С нами же у него — разговор короткий.
— Особливо со мною, — добавил Говоров. — Мне, как полковому лекарю, — кругом марш, и вся недолга.
В комнату влетел хозяин дома.
— Меня, меня одного, а не токмо государя послушает князь! — положил он конец консилиуму. — Однако сей день должна решиться главная задача — отстоим ли Москву. Коли Кутузов даст сражение и разобьет неприятеля — передам в ваши руки князя. А не то — вывозить его немедля отсель. Не токмо госпиталей, клиник и больниц — ни одного дома в целости не оставлю я, московский генерал-губернатор, проклятому Бонапарту!
Таких битв, как разразившееся пять дней назад Бородинское сражение, у Наполеона еще не было. Спустя годы, уже в ссылке на острове Святой Елены, бывший французский император найдет нужным признаться: «Из пятидесяти сражений, мною данных, в битве под Москвой выказано наиболее доблести и одержан наименьший успех».
Не будет преувеличением сказать, что сие ощущение, должно быть, впервые посетило великого полководца именно там, на поле Бородина, когда уже под вечер он выехал на линию и увидел, что русские войска стоят почти на тех же самых позициях, которые они занимали до начала схватки. Многие укрепления были разрушены, войска, особенно на левом русском фланге, были несколько оттеснены, но сбить их с позиций и особенно обратить в бегство у французов не было никакой возможности.
К девяти вечера, когда уже село солнце и окончательно смолк грохот орудий, все пространство между двумя трактами, устремленными к Москве, и рекою Колочью представляло собою гигантское кладбище без могил — так густо, почти неправдоподобно, была покрыта трупами каждая сажень земли. То были ужасные плоды кровопролитнейшей схватки, в коей французы с блеском проявили порыв и силу, русские же показали непреодолимые стойкость и мужество. И нельзя было оставшимся в живых в этом аду смерти на той и другой стороне, опустив головы в память павших, в то же самое время не воодушевиться сознанием своей победы.
Так, собственно, еще не остыв от лихорадки боя, и расценили тогда итог сражения французы и русские. И не случайно посему Кутузов в донесении царю, написанном в тот же вечер; сообщал: «Кончилось тем, что неприятель нигде не выиграл ни на шаг земли с превосходными своими силами». И тогда же он высказал вслух свое намерение: с утра возобновить сражение. Но утром русское войско уже шло в направлении к Москве, а первого сентября оно оказалось у Поклонной горы, на виду у Белокаменной.
Экипаж Ростопчина взъехал на Поклонную гору, когда уже там в окружении генералов находился Кутузов. Он сидел, по своему обыкновению, на маленькой низенькой скамеечке, что возил за ним один из конвойных донских казаков.
— А вот в главнокомандующий Москвы! — как-то бойком, зрячею стороною оборотился Михаил Илларионович к графу. — Как и подобает предводителю — сам впереди, дружина же боевая — следом! Ну-ка, любезный Федор Васильевич, представьте нам свое войско. Ныне оно во как нам необходимо — глядите, готовим оборону, чтобы защитить первопрестольную, не дать ворогу ею овладеть.
Аж пот прошиб генерал-губернатора. И он, дабы скрыть смущение, тоже взял ернический тон.
— Вот что значит сила моих афишек: сам главный наш полководец проникся верою, кою я намерен был вселить в каждого истинного патриота! — Ростопчин весь расплылся в улыбке.
— Выходит, ваши слова — пустая болтовня? — так же деланно изумился Кутузов. — А мне еще в канун сражения князь Багратион ваше, Федор Васильевич, письмецо зачитывал, где вы клятвенно грозились: на защиту Москвы выйдут силы несметные! Да вот и афишка ваша последняя — о том же.
Кутузов вынул из кармана сюртука сложенный вчетверо листок. Ростопчин наизусть знал, о чем в этой прокламации он сам писал. «Я жизнию отвечаю, что злодей в Москве не будет, и вот почему: в армиях 130 тысяч войска славного, 1800 пушек и светлейший князь Кутузов, истинно государев избранный воевода русских сил и надо всеми начальник, у него сзади неприятеля генералы Тормасов и Чичагов, вместе 85 тысяч славного войска, генерал Милорадович из Калуги пришел в Можайск с 36 тысячами человек пехоты, 3800 кавалерии и 84 пушками и т. д. А если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: «Ну, дружина московская! пойдем и мы, поведем 100 тысяч молодцов, возьмем Иверскую Божию Матерь да 250 пушек и кончим дело все вместе!»
— Ну-с, милостивый Федор Васильевич, коли ваши обещания — средство для поднятия духа и не более того, нам, воинам, следует дело делать. Я своею сединою поклялся: неприятелю нет другого пути к Москве, как только чрез мое тело! И Господь тому свидетель — мои слова верны. Видите, граф, какие работы начаты по укреплению позиций?
Только теперь Ростопчин увидел, как солдаты дружно рыли вокруг землю, тащили на горбах своих откуда-то привезенные бревна, пилили, рубили и колотили топорами вовсю, готовя, видно, редуты и флеши для артиллерии и пехоты.
— А я уж, ваша светлость, — не отходил от Кутузова московский губернатор, — распорядился вывезти из столицы принадлежащие казне сокровища и все казенное имущество. Спасены важнейшие государственные архивы. Многие владельцы частных домов укрыли лучшее свое имущество. Так что надобно ли уж так непременно защищать город, ежели, даже и овладев им, неприятель не приобретет в нем ничего полезного?
«Вот этого-то я от тебя и ожидал, Герострат[28] ты паршивый! — продолжая хранить любезную улыбку на припухлом своем лице, обрадованно сказал себе Кутузов. — Знаю, давно уже ведаю, что у тебя, завистника и стяжателя чужой славы, на уме: сжечь на глазах неприятеля дорогую нашу древнюю столицу и самому таким образом прослыть героем и первым русским патриотом. Не доставайся, дескать, злодею, коли тебя, нашу златоглавую, не сумели защитить воины! О сем ты, граф, уже сразу после Смоленска стал писать Багратиону, ища в сем герое первую свою поддержку, хитрющим умом своим пораскинув: коль самый прославленный генерал русский сию затею одобрит, то твое пожарное дело и выгорит. Что нет более честнейшей и преданнейшей отечеству души, чем у князя Петра Ивановича, — тут ты не ошибся. На все готов Багратион, чтобы спасти родную землю. И — своей собственной жизни для сего не пожалел. Ты же способен лишь на пустое подстрекательство и смутьянство в народе. И на то, чтобы воровато, исподтишка метнуть горящую головню в священные наши камни. Мне же теперь Москва покуда целехонькая нужна. Я знаю: защитить ее — нет у меня сил. И уйти от нее в сторону — смерти подобно. Неприятель пойдет за армиею нашею, чтобы добить ее до конца. И тогда не Москва одна — пропадет Россия. Посему одно остается: самим пройти чрез Москву, чтоб заманить в нее следом все Наполеоново войско. И тогда сама столица доделает то, что оказалось бессильно соделать храброе, но ослабевшее мое воинство. Есть такая способность у губки: враз всосать в себя сколь можно воды. Так и город — рассосет соблазнами то, что пока зовется «Великою армиею», превратит ее в скопище мародеров, воров и пьяниц. А тогда, граф, и твоего красного петуха подпустить — тут я с тобою не спорю. Но — не прежде, чем я столицу отдам и сам из нее уберусь».
Итак, граф, в одном могу вас уверить: мое убеждение — дать здесь, у стен первопрестольной, решительный отпор злодею! Правда, многие мои генералы, как и ты сам, сомневаются: а надо ли? — Набухшее веко чуть приподнялось на незрячем глазу. — Вон Ермолов, начальник главного моего штаба. Подойди-ка, Алексей Петрович, к нам с графом. Выходит, по твоим словам, сия позиция не совсем годна для решительного сражения?
Генерал, богатырской стати, широкий в плечах, явно смутился.
— Я о том вашей светлости уже имел честь доложить, что на сем месте — от Поклонной горы и до гор Воробьевых — не так будет удобно разместить шестьдесят тысяч человек.
Кутузов протянул к Ермолову свою руку и, пощупав его пульс, спросил:
— Здоров ли ты, Алексей Петрович? — И, оборотясь к Ростопчину: — Сей час получил я государев рескрипт: волею его императорского величества произведен я, в генерал-фельдмаршалы. Мне ли теперь, обласканному царскою милостью, не спасти Москву? Жди нонче уже к вечеру от меня письма, любезный граф Федор Васильевич, на тот счет, как поступать тебе согласно, моему решению.
В свой особняк на Большой Лубянке Ростопчин вернулся в возвышенном состоянии духа и с порога объявил страдающему Багратиону:
— На Воробьевых горах и на Поклонной — сам видел — готовятся к бою. Не отдадим, князь, древней нашей святыни — Москвы! А коль станет в нее ломиться неприятель — зажжем, как свечу, чтоб один только пепел закрутился по ветру.
— Истинно, друг мой, — ободрился Петр Иванович. — Лучше город предать огню, нежели сдать неприятелю. Эх, мне бы теперь встать и объявиться пред полками!
— Господь с тобою, князь, тебе чуть свет завтра далее надо ехать, — замахал на него руками Ростопчин.
— А куда? Кто и где меня, бездомного, ждет? В Симы податься? Там — никого. Князь Голицын Николай сказывал: его отец и мой друг генерал Борис Андреевич то ли во Пскове, то ли во Владимире готовит ополчение. Тетка моя, княгиня Анна Александровна, с дочерьми в Санкт-Петербурге. Помру — некому глаза будет закрыть и негде окажется похоронить — места своего не имею, где пустил бы свои корни. А Москву коли сдадут — умру не от раны своей, а от тоски безысходной.
— Будет тебе! — остановил его Ростопчин. — Да как можно такое говорить? Тебе жить, а не помирать. Тоже мне заладил, будто не первый герой отечества. А родня твоя — вся Россия. Да первый твой брат, коли на то пошло, — я, Ростопчин — граф. Только скажи я, что в дому моем сам Багратион обретается, тебя, друг мой, на руках до самого Ярославля понесут, дабы только укрыть и спасти!
А к ночи уже заходили ходуном двери в доме главнокомандующего Москвы. Вестовой офицер вручил пакет от Кутузова. Вскрыл его Ростопчин и ахнул:
— Провел меня старый лис, ох как подло провел! На улицах уже — армия наша: оставляют Москву. Ах, князь, каков сей гусь! Мало того, что отдает город злодею — так и мне не позволил зажечь столицу на виду неприятеля.
Так на самом деле и задумал Кутузов: он до поры до времени и от генералов своих, кто рвался в бой, скрыл, что судьба столицы им уже определена. Лишь в середине дня на военном совете в Филях, выдворив с Поклонной горы Ростопчина, он объявил свое решение.
— Поток неприятельских войск нечем ныне остановить, — сказал он, выслушав каждого из присутствовавших на военном совете. — Пусть же Москва станет на его пути губкою или лучше — западнею, в коей он и потеряет свою силу. Тогда и пожар в ней будет к месту.
Все, кто находился в доме на Большой Лубянке, высыпал на улицы. Бросился за вестовым, присланным светлейшим, и Ростопчин. Армия, как увидел он, шла через Дорогомиловский мост и Замоскворечье, через Арбат к Рязанской дороге.
Лишь назавтра, вернувшись домой, нашел он у себя на столе записку Багратиона: «Прощай, мой почтенный друг! Мне боле не жить. Рана моя смертельная — не в ноге, а прозванье ее — Москва».
Поутру второго октября из ворот голубого с белыми разводами генерал-губернаторского дома выехала четырехместная дорожная карета, запряженная шестеркою лошадей, и взяла направление на Владимирский тракт. За нею двигался целый поезд из колясок, экипажей и телег — по распоряжению Багратиона с ним следовали прибывшие в Москву из-под Бородина раненые воины. За каретою скакал казачий конвой.
Тяжело было на сердце Багратиона — нестерпимо мучила боль, усиливающаяся в дороге, и тревожили думы: что ожидает его впереди. Одно приносило хоть какое-то успокоение — сознание выполненного долга. И не только пред отечеством — пред товарищами, с коими был на поле боя. За два дня пребывания в Москве он составил список всех отличившихся своих подчиненных, начиная с генералов, старших и младших офицеров и кончая нижними чинами, кого следовало представить к наградам. Бумаги он вручил своему адъютанту Меншикову, чтобы тот передал их Кутузову.
Что оставалось сделать еще, о чем ни в коем случае не следовало забыть, пока он находился в сознании и здравом уме? Составить завещание? Но есть ли у него какое-либо имущество, которое можно было бы кому-то завещать? Какие-то оставшиеся суммы от жалованья да еще, кажется, деньги, полученные за дачу в Павловске, которую он продал императрице Марии Федоровне. Оставалось лишь отпустить непременно на волю людей, что были приписаны к нему в качестве крепостных, — всего пятеро душ.
Сию волю он уже также изложил на бумаге и засвидетельствовал подписью Николая Голицына, прежде чем отправить его назад, в кутузовский штаб.
Дорога укачала, и он встрепенулся от дремы лишь в виду Троице-Сергиевой лавры, когда услыхал голос Меншикова.
— Ваше сиятельство, извольте — вам почта из Петербурга. Ее передал мне светлейший, наказав, чтобы как можно быстрее — за вами вдогон.
— Что Москва? — нетерпеливо перебил его Петр Иванович. — Вошел в нее враг?
— Так точно, ваше сиятельство, французы уже в городе. Но она, святая, подожгла самое себя! Горит, как свеча, со многих сторон. Оглянитесь: даже отсюда зарево видать.
— Внял, внял ты, Господи, моим молитвам! — перекрестился Багратион на золотые купола лавры.
И, обратив свой взор на жидко подсвеченное пожаром небо позади их кареты, вспомнил свой разговор с Ростопчиным, «Да, хитрил сей гусь, новоиспеченный фельдмаршал. Хотел и Москву сдать, и себя вроде сим предприятием в потомстве не обесчестить. Мол, и первая мысль отказаться от новой схватки с неприятелем у стен Москвы не ему должна быть присвоена, а так-де решил военный совет! Он лишь подчинился его воле и тогда уж отдал приказ об отступлении чрез Москву. Токмо надо знать народ русский: даже безоружный, он последнее средство выискал, чтобы противостоять неприятелю, — красного петуха. И уже коли так получилось, первопрестольная станет для злодея вторым Бородином. Я же свершил свой долг в сей войне, должно быть, уже до самого конца».
Затем, взглянув на письма, взял в руки пакет с царскими печатями, которые адъютант уже успел сломать. На гербовой бумаге собственною рукою государя было выведено:
«Князь Петр Иванович
С удовольствием внимая о подвигах и усердной службе вашей, весьма опечален я был полученною вами раною, отвлекшею вас на время с поля брани, где присутствие ваше при нынешних военных обстоятельствах столь нужно и полезно. Желаю и надеюсь, что Бог подаст вам скорое облегчение для украшения деяний ваших новою честию и славою. Между тем не в награду заслуг ваших, которая в непродолжительном времени вам доставится, но в некоторое пособие состоянию вашему жалую вам единовременно пятьдесят тысяч рублей. Пребываю вам благосклонный
Александр».
«Царская милость ко мне всегда была благосклонною, — сказал себе Багратион. — За это я не могу не быть благодарным. А что не всегда давалась мне потребная воля, в том ничьей нет вины. У каждого — свой долг и свой ответ пред Богом. У него — за Россию свой. И у меня свой за нее, за мое благословенное отечество. И свой же ответ перед ним, Всевышним. К тебе, Царь Небесный, я и обращаю ныне свою молитву: коль нужна тебе чья-либо жертва — возьми теперь мою жизнь, но спаси и сохрани Россию! Более мне от тебя ничего не надо. Может, только — твое прощение за сотворенное мною на сей земле. Война и кровь. То, верно, не богоугодное поприще, однако ему-то я и посвятил свою жизнь. Только не из лютой ненависти ко всему живому и сущему — лишь затем, чтобы сие живое всегда защищать от тех, кто сам проявляет злобу. Впрочем, воздашь ли ты, Боже, за сей мой нелегкий труд, как воздал за подвиги мои мой земной государь, не о том обращенные теперь к тебе, может быть, мои последние мысли. Знай одно, Создатель наш и Творец: я вручаю тебе мою жизнь с радостью и светлым чувством, ибо жизнь моя — ничто, перед болью и судьбою моего родного отечества. Вот ее, Россию, я и молю тебя спасти».
Письмо другое было от Кутузова. Оно было исполнено сочувствия в связи с печальным отъездом князя от армии и выражало уверение в скорейшем восстановлении его здоровья. Петр Иванович положил это послание рядом с государевым, дав себе слово завтра же послать ответ царю и главнокомандующему.
Последнего письма, что подал ему адъютант, Багратион, признаться, никак не ждал. Но оно особенно его взволновало, лишь только увидел подпись: «Принц Георг Ольденбургский». «…Я пишу сии строки больному, но победоносному Багратиону. С большим сожалением Великая княгиня и я, мы видим раненым вас, надежду наших воинов. Дай Бог, чтобы вы скоро, опять могли предшествовать армиями… Великая княгиня поручила мне изъявить вам искреннее свое соболезнование…»
«Господи, так это же от нее! Как же я не начал сразу с этого письма? Она не могла сама — попросила мужа. А ведь у меня до сих пор хранятся листки, написанные ее рукою! Где же они? Ага, здесь, в моей дорожной шкатулке».
Он велел открыть ларец. Там, кроме писем, оказалось и другое, что сразу бросилось ему в глаза, — четыре медальона, четыре дорогих для него портрета.
Один из них — лик Суворова. Кумира, учителя и благодетеля, которого — так уж сложилось — он чтил, наверное, более, чем родного отца. Другим изображением было лицо императрицы Марии Федоровны. Табакерка, на коей был нарисован ее облик, хранилась, наверное, как память о большой семье, в которой он, рано лишившийся собственной, был радушно принят; вот этой женщиной, ее главою.
На следующем медальоне была она — великая княгиня Екатерина Павловна, которая теперь, узнав о его несчастье, не преминула послать свои слова сострадания и утешения, боли и надежды.
Он поднес к губам ее портрет, и в тот же самый миг глаза его увидели там, на дне ларца, лицо другой женщины, и тоже Екатерины Павловны.
«Господи! Что за наваждение — у них у обеих одно имя и одно отчество! — только теперь до него дошла сия простая догадка, которая, наверное, никогда не приходила раньше ему в голову. — Одно имя — и два разных, совершенно не похожих друг на друга ни внешне, ни душою существа! Но почему они здесь, рядом? Неужели их связало это случайное обстоятельство — сходство имен? Нет, сие не просто случайность. Связь сих существ — моя к ним любовь. Да, да, непохожая и совершенно разная. Как не похожи между собою тень и свет, добро и зло. Но связь сия, наверное, так же едина, как и сама жизнь, в коей всегда связаны ее начало и ее конец. Так, верно, вместе они и пребудут в моем сердце, когда я предстану пред ним, моим Создателем».
Сие озарение, пришедшее к нему в пути, теперь уже не отпускало его всю дорогу, до самого села Симы, куда он наконец приехал, поскольку двигаться далее уже не было сил.
Да и куда и зачем было ему направляться дальше, когда заканчивался вообще его земной путь. И все было так, как всегда бывает в жизни, — вот ее начало и тут же ее конец.
И всегда рядом — добро и зло, радость и горе, свет и мрак.
И вдруг он увидел въяве нестерпимо яркий свет вдали, который быстро стал к нему приближаться и окружать его со всех сторон. Ему стало легко и счастливо. Теперь свет этот уже был он сам.
И тут же он ощутил, что это — не свет. Со всех сторон его объял мрак — непроницаемый и вечный.
Счет дней его остановился, не дойдя до полных сорока семи лет.