«Однажды, — думал Гарик, — оно заберет меня, так же, как вынесло однажды».
И ему было легко — уйти в море было для него совсем нестрашно.
…Гуревич присел на остывший песок и стал смотреть вдаль. Он видел волны, боевые корабли и горизонт — чистый от кораблей, от купающихся, от всего. Чистый и воздушный.
Ему бы хотелось жить в том месте, где море встречается с небом, или где красное солнце уходит в лазурное море.
Он был мечтатель, гений Гуревич, вышедший из моря на станции Репино, бывшей Куоккала…
Он сидел и глядел. И вдруг где‑то там, куда только что село солнце, он заметил волну. Высокую, бурную, пенящуюся, и наверху, на этой пене, восседала девушка, удивительно на кого‑то похожая, с длинными волосами, скользящими по воде.
Бег волны нарастал, девушка приближалась, и Гарик даже привстал.
Откуда‑то из моря шел солнечный свет, сияние, свежесть.
Волна ударила о берег и бросила незнакомку прямо в его объятия. Глаза забрызгало соленой пеной, песком, илом, и когда он их раскрыл — на руках у него сидела мокрая красавица и улыбалась.
— Кто вы? — обалдел он.
— Гуревич, — пропела она, — вы меня не узнаете?
— Постойте, — он протер глаза, — нет, не совсем.
— Я — из пены морской, — напомнила девушка, — кто вышел из пены, Гуревич?
Он прекрасно знал, кто вышел, и она была похожа на нее, как две капли воды… Но Гарик молчал.
— Я — Афродита, Гуревич, — пропела девушка.
Он онемел. И в этом не было ничего удивительного. Впервые в жизни он держал в объятиях Афродиту
От удивления Гарик опустил руки — и Афродита упала на сырой песок.
— Ой, — тихо вскрикнула она, — какая твердая земля! Когда вас опускают в море и вы падаете — совсем не больно.
И она приподняла Гуревича и бросила в вечернее море.
Он долго барахтался, отфыркивался, и, наконец, вылез на берег.
— Правда, не больно? — спросила она.
— Совсем, — ответил он, — ничуть. Как приятно падать в море.
— Хотите еще?
— Потом. Пусть сначала просохнет костюм.
— А зачем он вам? — удивилась Афродита, — я вот обхожусь без…
— Вы считаете… — начал Гарик.
— Ну, конечно! — одним движением руки она сбросила с него хороший, недавно купленный костюм, и он остался в том, в чем вышел когда‑то на балтийский берег.
— Вам что, неловко? — спросила она.
— Да не… Вот только прохожие…
— Бог с ними, — ответила она, — что они понимают в море…
— Откуда вы меня знаете? — спросил Гарик.
— По театру, — сказала Афродита. — Я видела все ваши спектакли. Даже запрещенные. И они мне нравились… Вы рады, что я приплыла, Гуревич? Давайте побежим, быстро, как волны.
— Давайте, — ответил он и рванул.
— Не здесь, — попросила она. — По суше больно.
— А где же?
— По морю, Гуревич.
Он растерялся.
— Я никогда не бегал по морю, — ответил он. — Я не умею.
— Умеете, — улыбнулась она. — Вы попробуйте- и увидите.
— Да нет, я утону. Точно!
— Не бойтесь, — она легко подталкивала его к краю. — Ну, побежали!
Большая толпа одетых людей наблюдала за ними. Гарику даже явстенно показалось, что он различил в ней морды членов комиссии.
— Перепили, видимо, — это, без сомнения, была дама из Управления, — надо вызвать милицию!
Гуревич робко оглядывался и явственно видел, как гегемон грозил ему кулаком, а офицер — кортиком! Как смотрели на него зверские рожи в вечерней толпе. Ему не хотелось тонуть — но еще меньше он хотел быть рядом с ними…
Афродита подтолкнула его, взяла за руку и они… пошли по воде, по морю, туда, за горизонт.
— Ну, вот видите, Гуревич, — говорила Афродита, — это легко.
— Кто бы мог подумать, — произнес он.
Гарик шел весело, подпрыгивая, волна счастливо щекотала пятки, ветер гладил голову.
— Как хорошо! — произнес он. — Почему я всю жизнь ходил по суше?
— Потому, что вы думали, что не умеете по морю. А вы умеете все… Куда мы пойдем, Гуревич? Хотите туда, где встречаются море с солнцем?
— А это возможно? — он не верил ее словам.
— Конечно. Это совсем недалеко. Дайте руку.
Ладонь ее была теплая, нежная, как вода в июле.
И они отправились туда, где небо встречалось с морем…
Пел ветер, брызги остужали возбужденную голову, и русые волосы Афродиты неслись сзади, как хвост кометы…
— Уже недалеко, — сказала она, — уже рядом.
— Вы там живете? — спросил он.
— Да, там мой дом, на волне…
— Это, наверно, не очень удобно, на волне? — спросил Гарик.
Она звонко рассмеялась.
— Хотите попробовать?
— Как, разве у меня получится?
— Вы такой смешной, Гуревич. Что может быть проще, чем жить на волне?
И она подсадила его в первую набежавшую.
— Мне хорошо, — сказал он, — я хочу жить на волне.
— Живите, — ответила она, волн много.
Она села на ту же волну, свесила ноги — и они катались и визжали, и звуки Шопена носились над ними…
…Взяли их скоро, на милицейском катере.
Гуревич все время выскальзывал из рук милиционеров, те чертыхались, а Афродита звонко хохотала.
— Ни бабу не взять, ни мужика, — ругался сержант голосом гегемона, — прямо рыбы!
Гарик извинялся, что он голый и что выскальзывает.
— Гуревич, — предложила Афродита, — если вы устали выскальзывать — сядем на волну — и ну их, а?
— А это возможно?
— Опять вы за старое!
Она приподняла его, посадила на волну, сделала ручкой милиционерам — и они покатили.
И катер, сколько те ни давали газа, не мог их догнать.
А потом скрылся из глаз.
Она весело болтала ногами, поднимая искрящиеся брызги.
— Будет море, — говорила она, — и небо. И место, где они встречаются.
— А комиссия, — спрашивал он, время от времени сваливаясь с волны, — а насморк?
— Там нет комиссии, — смеялась Афродита, — и нет насморка. Только море, небо и я… Вы останетесь со мной, Гуревич?
В смеющихся глазах ее катил девятый вал — и накрыл его.
— Да, — ответил Гарик. — Я хочу уехать от себя. Я хочу жить с вами. И на волне…
И Афродита поцеловала его своими влажными, солеными губами.
Зачем она это сделала?..
Может, если б она не коснулась его губ, он бы не свалился с волны и не проснулся.
Кто знает?..
Гуревич раскрыл глаза. Был вечер. Солнце уже село. Звуки Шопена доносились до него — это играла мама, тогда, давно, оттуда…
Море и небо были черны, и не было видно того места, где они встречались.
Волны катили в темноте. Они были пусты…
Пляж был гол…
По берегу катил милицейский мотоцикл. На нем сидел сержант, как две капли воды похожий на гегемона, и подозрительно смотрел на Гуревича.
Он явно происходил от обезьяны…
Гарик вдруг почувствовал неопределенную легкость и ясность.
И он решил уехать.
Не от себя — это было невозможно.
От них…
Главный не знал, что предпринять.
Он просидел в морозильнике больше часа, обледенел, но ни к какому решению не пришел. Гениальная мысль не озарила его остуженный мозг.
Он выскочил, схватил «Отелло» и начал его детально изучать. Тут надо заметить, что обычно Олег Сергеевич читал пьесы следующим образом.
Он раздевался донага, опрокидывал бутылку коньяку, разжигал в камине огонь, брал пьесу и ловко швырял ее в огонь.
Жег он страстно, под Вагнера, помогая кочергой и дуя во все щеки.
И чем больше ему приносили пьес — тем выше был огонь.
Он плясал вокруг, как дикарь, зычно вопя и горланя.
Пьесы горели по — разному. Возможно, это зависело от жанра.
Одни вспыхивали сразу, другие тлели, третьи странно потрескивали.
Комедии обычно сгорали легко, весело, быстро.
Драмы дымили, превращались в головешки.
Если пьеса горела хорошо, Главный хвалил ее взволнованному автору.
— По — моему, неплохо! С огоньком. Ярко. Пламенно!
Если пьеса горела так себе, он сообщал с кислой миной.
— Сыровата. Ваши герои не горят, а тлеют, в то время, как жизнь — горение.
В обоих случаях пьесы не принимались.
Какие пьесы и как проходили и ставились — было тайной.
Часто к Главному вызывали пожарную команду, предупреждали, что нельзя одновременно жечь более десяти — двенадцати пьес — ничего не помогало. Он швырял их десятками.
— Гори, гори, моя звезда, — зычно пел он.
И сейчас он перечитывал «Отелло» вблизи камина, — мысль не являлась.
Он огляделся — вокруг были пьесы. Он стал яростно швырять их в огонь. Они сгорали, ярость его проходила, но что делать со спектаклем, он так и не знал.
И вдруг, одна из пьес не зажглась.
Он кинул ее еще — то же самое.
Он швырнул в третий раз — она не влетела в камин. Никакими силами он не мог ее туда засунуть. Она летела в другую сторону.
Главному пришлось обхватить ее обеими руками, самому залезть в камин и зажечь в собственных руках. Он еле выскочил с легким ожогом на левой ляжке.
Сгорели дрова, истлели головешки — у проклятой пьесы не обуглился даже заглавный лист.
С обоженной ногой Олег Сергеевич спустился в гараж, притащил канистру и вылил на пьесу литра три бензина.
Сгорела тахта, портрет Станиславского вместе с его системой, — пьеса весело шелестела всеми своими страницами.
Главного охватил ужас — пьеса была несгораемой, как шкаф.
Он ринулся в морозильник.
В нем он уснул, видимо, от пережитого.
Ему приснились герои сожженных пьес.
Зло и жестоко они тащили его прямо из морозильника в камин. Он орал, отбивался, заехал в пах знатному агроному, укусил ткачиху, порвал ухо американскому империалисту и плюнул в Дзержинского.
Камин неминуемо приближался. Огонь в нем разводил знатный сталевар.
И если б лед не сжал Главного, как ледоход в Антарктиде, если б ребра не затрещали — он бы сгорел не хуже иной комедии.
Головой разбив лед, Олег Сергеевич выбрался наружу.
Он влетел в спальню — пьеса ждала его у подушки, раскрытая на первой странице.