Бывший связной партизанского отряда Манолчо пил до умопомрачения и пьяный обычно искал топор, грозясь зарубить жену и детей. Дикие вопли и мольбы доносились из их комнаты — первой комнаты на нашем мрачном этаже. В таких случаях Роленский и мой отец вставали с постели, сонные и разгневанные. Общими усилиями, поколотив Манолчо, они укладывали его спать. На следующее утро он ничего не помнил и в уборную ходил на цыпочках, с виноватым видом.
В комнате напротив жили Роленский и Роленская — бывшие буржуи, в те годы торговавшие шашлыками. У них был буфет и радиоприемник «Телефункен», по вечерам реакционеры со всего квартала собирались у них слушать вражеские радиостанции. Все сидели вокруг радиоприемника, наклонив головы, и одобрительно хмыкали, когда квакающий голос Лондонского радио призывал: «Братья болгары! Опомнитесь! Коммунисты доведут Болгарию до полного обнищания!»
Роленских я жалеть не могу. В середине пятидесятых годов они сбежали в Америку, где, как утверждали некоторые, сказочно разбогатели на своих шашлыках. У них родилась дочь Сильвия, Сильвия жила чуть ли не во дворце, в отличие от нас — детей с улицы Искыр.
Но что ты знаешь о жизни, Сильвия!
И Цанка, хоть и занимала одна целую комнату, была бедна. Ей тоже буфет заменяла прикрепленная к стене полка. Цанка была старая дева и совсем помешалась от одиночества и бедности. По нескольку раз на день она варила кофе по-турецки и звала Бойку — эту старую ведьму — гадать ей на кофейной гуще, предсказывать ей, когда явится суженый и увезет в фаэтоне с нашей улицы туда, где живут избранные — на улицу Обориште или Сан-Стефано... И прощай тогда, голытьба с улицы Искыр!
А частники, жившие в подвале?
Пекарь Йордан, чтобы заработать хоть какие-то гроши, продавал перед входом в свою лавку вареную кукурузу и рассчитывал только на праздники, когда какой-нибудь ленивой хозяйке понадобится купить слоеное тесто для пирога.
Столяр Вангел сидел с утра до вечера без работы и от скуки размазывал молотком по верстаку убитых им мух. Если случайно кто-то заказывал ему оконную раму, Вангел брал задаток и посылал одного из мальчишек с бутылочкой из-под лимонада в ближайшую забегаловку купить ему анисовой водки.
Придя за рамой, заказчик обычно заставал мастера неподвижно лежащим с остекленелым взглядом среди груды стружек. В таких случаях Вангела нередко били (под жалобное мяуканье нескольких ободранных кошек, обитавших в его мастерской).
Отец мой брал деньги взаймы у Роленского. Роленский брал деньги взаймы у моей матери, мать моя занимала деньги у Цанки, Цанка — у Фросы, Фроса — у Вражи. Муж Вражи Стамен пил вместе с Манолчо и брал у него деньги взаймы. Манолчо, едва успев протрезвиться, брал деньги взаймы у моего отца.
Деньги вращались по какому-то заколдованному кругу, все всегда были должны друг другу. Образовалась сложная, но стройная система взаимной зависимости. Случалось иногда, что у кого-то вдруг появлялись деньги. Тогда во дворе начинались Дионисиевы празднества. На общем столе появлялся жареный поросенок, пиво закупали ведрами. Роленский жарил на всех шашлыки. Йордан приносил теплые лепешки, даже мой похожий на мраморную статую отец играл на своей трубе любые мелодии, какие его просили.
До завтрашнего нищенского дня.
Отец возвращался домой усталый и молчаливый после спектакля, садился на стул и, положив голову на локоть, неподвижно смотрел в стену.
Мать, так же молча, поднималась из-за машинки, накладывала еду в тарелку и ставила перед ним. Он молча съедал две-три ложки и отодвигал тарелку. Она молча возвращала остатки в кастрюлю, вытирала стол и снова садилась за машинку. Чтобы мне не мешал свет, лампочку с одной стороны завесили газетой. Я молча лежал в темной половине комнаты, они молчали в светлой.
Стучала машинка.
Тень буфета пролегла между ними, и примирение было невозможно.
Поздно вечером в глубоком молчании пришивался последний воротничок, они гасили свет, молча раздевались и ложились на семейное ложе каждый в свой угол. В темноте ночи, в тишине комнаты начинался один и тот же диалог сначала тихим, потом свистящим шепотом: бедные мы, бедные... опять ты со своей бедностью, чего тебе не хватает... прекрасно знаешь, чего... опять ты про свой буфет... если б он был мой... откуда я возьму тебе буфет, знаешь ведь, что у нас нет денег на буфет... найди, должен найти… перестань... я пришел со спектакля... а я что, на вечеринке была, у всех женщин есть буфет... что, у Пепи есть, у Цанки есть, у Фросы есть... а я не Пепи, не Цанка и не Фроса... ах, вы благородного происхождения... вот именно, родители мои порядочные люди, если б я их послушалась тогда... вот бы и послушалась, а раз не послушалась, то молчи и спи... тоже мне, господин нашелся... спи, подумай лучше о ребенке... ты о нем много думаешь... скажи наконец, чего тебе надо... знаешь, чего... оставь меня в покое, ты меня с ума сведешь, с этим буфетом... я ведь у тебя не кожаное пальто или экипаж прошу, не прошу тебя водить меня по ресторанам, буфет прошу купить... прекрати или я ухожу!.. ну и иди к черту...
Он вскакивал с постели, молча одевался и уходил. Шаги его гулко отдавались в длинном коридоре. Хлопала дверь. Мать плакала в темноте, кусая простыню. Я накрывался с головой одеялом, чтобы не слышать всхлипывания, и принимался мечтать. Мечты мои были обыденные и недетские. Я мечтал о концерте и полном кассовом сборе. Кому и как я играю, не имело значения. Важно было, что после концерта я бежал в кассу, выдвигал ящик с деньгами и совал банкноты всюду — за пазуху, в карманы, в футляр скрипки. У входа меня ждут мать с отцом, я достаю кучу денег, отдаю им и говорю: покупайте буфет! — после чего я засыпал и мне снился этот проклятый буфет.
Но бывали ночи, когда они негласно заключали перемирие. Отец возвращался из театра, ужинал, мыл руки и кивал матери. Она вставала, надевала пальто. Укрыв меня получше и пожелав мне спокойной ночи, они отправлялись гулять.
...Я вижу их много лет назад, две одинокие фигуры, идущие под руку. Они пересекают улицу Раковского, спускаются по улице Дондукова: справа светятся витрины мебельных магазинов. Они замедляют шаги, приближаются к одной из них, останавливаются... вот он! перед ними гордо возвышается роскошный буфет, с манящим застекленным верхом и хитроумными ящиками, ручки на его озорных дверцах выгнуты дерзко и вызывающе, как кудряшки, — прикоснитесь к нам! дерните, откройте нас! Нутро клокочет: заполните меня! Стекла верхней части жеманно вздыхают: ах, как за нами пусто! Нижняя часть доверительно поскрипывает, а весь буфет говорит: эй вы! я солиден, крепок, богат, долговечен, я необыкновенно здоров, у меня все в порядке, я приношу счастье, я талисман, я культурный, интеллигентный, изящный, я верный и преданный, я умею хранить тайны, я ручаюсь за себя, у меня есть гарантийный срок, я не требую никаких забот, ни еды, ни питья, я не интересуюсь политикой, я большая достопримечательность, я виден издалека, и те, кто смотрят на меня, охают, ахают, замирают от восторга, за обладание мной они готовы на все: подраться, вызвать друг друга на дуэль, покончить с собой, если я им не достанусь, потому что я услужлив и горд, я потомок австрийских баронов, я сделан из орехового дерева, пропитан составом против жучка-древоточца, я знаю толк в моде, я моднее самого модного шлягера, я очень умен, я могу разрешать конфликты, восстанавливать мир, говорить на иностранных языках, я могу даже быть культатташе, я просто божествен! — падите на колени передо мной и молитесь, ах, вот как вы молитесь! — так убирайтесь же прочь, пролетарии!
Мои родители возвращались. Я слышал, как внизу хлопает дверь, слышал их нестройные шаги по коридору и знал, что она идет впереди, он следом за ней. Они входили в темную комнату и тихо спрашивали, сплю ли я.
— Сплю, — отвечал я, — где вы были?
— Гуляли, — говорили они.
Буфет — сначала мечта, а затем идефикс овладела матерью и помрачила ее рассудок, отодвинув на задний план даже грезы о вундеркинде. Заставила забыть концертный зал, свет и ложи, овации, поклоны, цветы. Теперь семейство Медаровых могло быть посрамлено только с помощью буфета. Слух о буфете непременно дойдет и до ее родных краев. Повсюду узнают, что у нее есть сказочная вещь, которой нет ни у кого. Прекраснее волшебной лампы Аладдина и сокровищ халифов, величественнее Трои и Микен, дороже золотого руна. Любопытство обязательно заставит ее упрямых родителей сесть в поезд и приехать в Софию, чтобы воочию убедиться... и уж тогда...
Видя, что жена сходит с ума, отец мой тоже обезумел. То немногое свободное время, которое у него было, он начал проводить в мебельных магазинах. Часто он брал с собой и меня. Мы застывали позади какого-нибудь буфета, отец впивался в него глазами, словно гипнотизируя, словно силой своего взгляда желая проникнуть в тайну его создания, вступить в телепатическую связь с проклятым этим буфетом. Он обходил его со всех сторон, измерял на глазок и ладонью, потом стал носить с собой складной метр и блокнотик, в который записывал размеры. Это не нравилось продавцам, и они глядели на нас с неприязнью, но помалкивали, потому что мой отец с его мраморным лбом и безумными горящими глазами внушал страх.
Постепенно он стал специалистом по психологии буфетов. Он бродил среди них, небрежно постукивая по ним костяшками пальцев, прикладывал ухо к доскам, прислушивался к звуку и, прикрывая веки, шептал: неплохой, неплохой, но все же не очень прочный... а этот чересчур грубый... Гм! этот никуда не годится... смотри, а этот подходящий...
Однажды, когда мы сидели в комнате с матерью (она шила, а я читал книгу), входная дверь хлопнула как-то по-особому, резко и решительно. Вскоре торжественные шаги раздались в коридоре. Мы устремили взгляд на дверь — словно оба ожидали, что произойдет нечто волнующее, необыкновенное. Дверь отворилась. В ее проеме появился отец — с белым лицом, взлохмаченными волосами и пламенным, как у святого Георгия, взором. Низким густым голосом он произнес: