Квартал сгорал от зависти. Жены ругали мужей за то, что они сидят целыми днями в пивнушке, и ставили в пример моего отца. Мужья пили еще больше и поносили его, вымещая злость на женах. Фроса заставила Йорде проторчать целые сутки на лестнице, когда он опять застрял в щели, словно пленника, всецело зависящего от ее милосердия.
На следующий день их дети Митко, Любка и Лили без всякого повода здорово меня отлупили...
При одном упоминании имени моего отца Манолчо схватился за топор и изрубил в куски кровать, стол и стулья, затем выбежал на улицу и в бешенстве принялся рубить фасад дома, ругая фашистов. Его отправили в клуб дружинников. Протрезвившись, он не помнил, что наделал накануне, снова напился до посинения и умер бы, наверно, если б ему не было суждено умереть через год.
Мать моя обычно вешала белье сушиться в коридоре. Идя в уборную, Роленский плевал на него. Плевал и на обратном пути. Меньше всего основания плевать имел он, мерзавец, потому что у него буфет был еще до 9 сентября 1944 г. Однако мать выследила его и застала на месте преступления, когда он застегивал ширинку и плевал на белье. Она замахнулась на него утюгом и разбила бы ему голову, если бы не подбежала Роленская и не спасла его. «Кулачка! — кричала та, дергая мать за волосы. — Не смей трогать Воробышка!» (когда они не обзывали друг друга потаскухой и потаскуном, они ласкательно говорили друг другу: «Воробышек»).
Не проходило дня без скандала. Так как по моим тогдашним представлениям «бедность» и «скандал» были понятия несовместимые, я предпочитал ходить к Георгу Хенигу и проводить там почти все время.
Взяв три кастрюльки с едой, я отправлялся туда и, когда меня спрашивали, куда же это я иду, отвечал скромно, опустив глаза; «Кормить дедушку Георгия».
Наконец я нашел деда по своему вкусу — ужасно бедного, бесконечно доброго, с внешностью волшебника из сказки, знающего множество тайн, явившегося из неведомой далекой страны и говорящего на магическом языке, владеющего странным ремеслом и страдающего, как святой...
Я входил в подвал, не боясь Барона и Рыжего. Страх внушала мне его жена — здоровенная, с растрепанными светлыми волосами, в бесформенном черном халате, она ругалась, дыша перегаром, хуже мужа.
Толкнув ногой деревянные ворота, я спешил отпереть дверь в квартиру, быстро входил в комнату и ставил кастрюльки на верстак. Потом садился на табуретку и ждал, когда дедушка Георгий посмотрит на меня.
Я всегда заставал его в одной и той же позе. Он сидел на. диване, согнувшись и положив трясущиеся руки на колени, весь погруженный в раздумья.
А может, Георг Хениг ни о чем и не думал. Может, мысли и воспоминания кружили вокруг седой его головы, словно бабочки вокруг лампы — она горит себе и не ведает ни о чем.
Тусклый свет освещал пол. Скелет буфета маячил в углу. Формы скрипок уныло висели по стенам, очерчивая пустые грушевидные, подобные печатям безнадежности, пространства. Второй верстак, на котором когда-то работал Хениг, поскрипывал и потрескивал, точно ломались его старческие кости. Верстак становился все ниже, постепенно приближаясь по росту к хозяину. Темным пятном выделялась фотография Боженки на стене между иконами и лампадой, которую никто не зажигал, потому что у дедушки Георгия не хватало денег на масло, а мой отец был атеист и не считал нужным ее зажигать.
Когда после долгих минут молчания Георг Хениг поднимал голову, неуверенная улыбка медленно растягивала тонкие его губы, и я догадывался, что ему стыдно за кастрюльки, синеющие на верстаке.
Я быстро понял, что ему неудобно есть при мне, и пока он ковырялся ложкой, я чаще всего вертелся около буфета, ложился в него, как в гроб, — он был достаточно велик, чтобы вместить меня, или я был достаточно мал, чтобы поместиться в нем, — снимал формы со стен, вертел их, рассматривая, сжимал и разжимал струбцинки или разглядывал иконы.
— Что это за женщина?
— Матерь божия.
— Но ведь бога нет? Как же у него может быть мать?
— Ай-ай-ай! Есть бог, есть мать, добра, как твоя злата мать.
— А этот младенец — он тоже бог?
— Он син бога. Младенец Исус. Как ти син твоего отца.
— А где его отец?
— Отец не видно. Он везде... Тут на земле, там на небе.
— Они что, развелись?
— Как?
— А так, он пил и бил ее, как Манолчо, они жили бедно, и, раз он о них не заботился, они развелись.
— Ай! Глюпости! Бог заботится для всех: тебе, мне, твоя злата мать, отец...
— Обо мне отец заботится, а мы заботимся о тебе.
— Много благодарен, пусть живет сто лет твоя злата мать и отец. Но бог заботится за стари Хениг, помилуй брат Антон, помилуй отец Йосиф и жена Боженка Хенигова.
— Почему же мы бедные, если он о нас заботится?
— Не бедни. Ти не беден.
— Бедный! И ты тоже бедный. И мой отец. Мать была богатая, но у них все национализировали, и теперь она тоже бедная.
— Не беден, — вздыхал Георг Хениг, — но мальки, инфант...
Я чуть не плакал от обиды.
— Я бедный! Во всем квартале нет никого беднее меня!
Тогда Георг Хениг вставал, волоча ноги, подходил ко мне, брал меня за плечо трясущейся рукой и заставлял опуститься на колени перед иконами.
Становился сам на колени рядом и шептал:
— Ти не беден! Я глаза видел, я знаю тебе! Может, квартал беден, но ти не беден. Цар! Цар Виктор, как цар Давид, цар Саул, цар Соломон... — И он называл незнакомые имена, среди которых я улавливал имена его жены Боженки, брата Антона, отца Йосифа, имена моего отца и моей матери, его собственное имя, — Георг Хениг молился за всех. — Говори: Аве Мария...
— Аве Мария...
— Грациа плена...
— Грациа плена...
...Я уходил, полный путаных представлений о боге, о божьей матери и их сыне, об их сложных взаимоотношениях, о моей бедности, а в ушах у меня звучал настойчивый голос: «Не беден! Ти цар!».
Какой царь? Почему царь?
Мне совершенно не хотелось быть царем.
— Мама, мы бедные? — спрашивал я, когда мы с отцом, вернувшись со спектакля, садились ужинать.
— Бедные. Ешь.
— Перестань болтать глупости! Мы не бедные. Ешь.
— Дедушка Георгий сказал, что я царь.
— Гениальный трубач и царь — не слишком ли много мне одной? Ешь.
— Не болтай глупости! Никакой ты не царь. Ешь.
— Он сказал, что есть бог. Бог женат на божьей матери, а она ему родила сына Исуса.
— Был бы на свете бог, мы не жили бы так... Ешь.
— Как?
— Так, как сейчас... Ешь...
— Нет никакого бога! Ни божьей матери! Ни Исуса! Все это выдумки!
— А зачем он меня обманывает?
— Он тебя не обманывает... Видишь ли, он очень стар. Старые люди считают, что бог есть. А на самом деле его нет.
— А вы когда станете старыми, тоже будете верить, что бог есть?
— Может, и будем верить, если нам больше ничего не останется...
— Хватит! Надоело! — кричал отец, отодвигая стоявшую перед ним тарелку. — Ешьте! Только некультурные люди разговаривают за столом.
Мать садилась за машинку. Отец, прикрыв газетой лампу, погружался в вычисления. В более темной половине лежал я, накрывшись одеялом с головой, и рассуждал: царь. Бог...
Думал, стоит ли ждать, покуда постарею, чтобы поверить в него? Не лучше ли поверить в него сегодня? Бог, Исус, Давид, Соломон, аве Мария, Антон, Йосиф, Манолчо, Фроса, Стамен, Вангел, Каин и Авель, Митко, Лили, Любка, Георг Хениг, Норде, бедный Реми, царь Виктор... о, как сложен мир!
— И он будет во всю стену? — шептала мать в темноте.
— Как ты захочешь...
— Весь белый?
— Белый... зеленый... синий... красный...
— Ты замечательный!.. Я хочу, чтобы справа был ящик для белья...
— Да-да, для белья...
— Большой, глубокий...
— Глубже не бывает...
— А что будет слева?
— Аптечка... а под ней — ящичек...
— А ниже?
— Ящичек... маленький такой.
— Я не хочу маленький! Хочу большой.
— Хорошо-хорошо, большой...
И из-за чего поругались бог и божья матерь, думал я, засыпая, что он то на земле, то на небе? Уж не просила ли она у него буфет, а он не мог его ни купить, ни сам сделать? В таком случае мой отец лучше бога. Они уже не ругаются, и он нас не бросит. Наверно, он пьяница, этот бог. Пьет и дерется, как Йорде! Самое лучшее было бы, если бы, когда он поднимался с земли на небо, то застрял бы на лестнице, ведущей в небо, и никто бы его оттуда не вытаскивал. Скажу дедушке Георгию, чтобы он в него не верил. Но ведь он старенький, а старые люди должны верить. Ну, конечно же... Разве я не ношу ему каждый день еду? Пусть верит, покуда жив, что будет есть три раза в день.
Рубанок в руках отца свистел, шипел. С дерева спадала кожица за кожицей, и под конец показывалась розовая, как детское тельце, сердцевина. Довольный отец проводил рукой по гладкой поверхности и удовлетворенно кивал. В углу выстраивались доска за доской, большие и маленькие, тонкие и толстые, от них исходил сильный чистый запах. Отец размашистым жестом вытаскивал торчавший за ухом карандаш и проставлял номера. Порядок был известен ему одному.
На полу валялись только что состриженные тонкие, спиралевидные русые кудри дерева. Он зажимал похудевшую доску тисками и разглаживал ее шероховатости. Раздавался звук, похожий на визг. Опилки сыпались, как перхоть.
Грустно вздыхал в другом углу Георг Хениг, наблюдая за ним белыми глазами. Страдальческим взглядом следил он, как испуганное дерево содрогается в крепких руках моего отца. За стеной лаял Барон.
— Не пугай дерево, Марин! — Хениг укоризненно качал головой.
— Или будет слушаться, или...
— Дерево не виноват.
— Вот я ему покажу...
— Почему сердит на дерево?
— Ох!
— Понимал. Но так работать не добро. Дерево хочет знать, что станет. Садись, говори с дерево. Спрашивай, стари или нет, откуда... Если дерево не хочет — не станет буфет. Дерево разумно, мастер неразумни.
— Верно.