Приближалась середина сентября, а с ней и новый сезон в Музыкальном театре. Обычно в эту пору отец играл на трубе с утра до вечера, а в промежутках занимался оркестровкой клавиров, переписывал партитуры и делал переложения скрипичных концертов для трубы под осуждающим взглядом матери и под монотонный аккомпанемент швейной машинки.
Мать не верила в блестящую карьеру отца, не разделяла его иллюзий и сомневалась в его таланте, что он воспринимал с холодным, гордым молчанием.
Однако этой осенью труба, никому не нужная, покрывалась пылью. Ноты лежали в папках, а отец отдавал весь свой талант и силы буфету.
Работа настолько его увлекла, что в какой-то момент он и сам стал похож на буфет: столь же безмолвный, далекий нам и чужой. Не от мира сего. Мне казалось, он забыл о конечной цели своих трудов. Он делал буфет ради буфета — с необыкновенной страстью.
Мать моя тоже уловила это его настроение, но неверно истолковала. Соседи, сгоравшие от желания стать свидетелями отцовской неудачи, нанесли контрудар. Они принялись намекать на непонятную, мол, причину задержки: за столько времени каждый из них сделал бы сто буфетов, и еще неизвестно, где он пропадает — уж такой красавец наверняка завел себе богатую любовницу.
Жены снова полюбили своих мужей и, завидев мать в очереди, бросали на нее сочувственные взгляды. Если она заговаривала о буфете, они не поддерживали разговор и смотрели без всякого выражения прямо ей в глаза, а за ее спиной шушукались, прикрывая рот ладонью.
Она начала ронять тарелки. И с каменным лицом сгребала осколки. Особенно часто она роняла их, когда отец, изнемогающий от усталости, возвращался от Хенига.
— Отчего бы тебе не выбрасывать их прямо в окошко? — предлагал он. — Зачем утруждаться, подбирать осколки?
Она открывала окно, хватала тарелку с полки и швыряла ее вниз. Через несколько секунд долетал звон разбивающейся тарелки.
— Если ты будешь продолжать в том же духе, скоро у тебя нечего будет поставить в свой буфет.
— Ах, — произносила она с убийственной иронией, — мой буфет? Неужели я доживу до того времени, когда у меня будет мой буфет?
— Может, и не доживешь. Может, доведешь меня до того, что я убью тебя раньше, чем доделаю его.
— Отчего бы нет? Возьми у Манолчо топор. Потом будешь спокойно жить со своим буфетом. Все давно знают, какой он из себя. Одна я, дура, не знала.
— Ах вот что? И какой же именно?
— Со светлыми волосами, верно?
— Ого! — Он поднимал палец кверху. — Внимание! На сцене появляются блондинки!
— Весь квартал знает, что у тебя любовница!
— Да! Из дерева. Такая же бесчувственная, как ты.
— Хоть из золота! Это меня нисколько не волнует! Делай что хочешь. Ты всю жизнь делаешь только то, что ты хочешь.
— Нет, на сей раз я делаю то, что ты хочешь!
После подобного разговора они ложились спать, не ужиная. Тень буфета — теперь уже реальная — пролегала между ними.
А сам буфет рос в высоту и ширину, занимая все больше места в подвале Георга Хенига, грозя и вовсе его поглотить. Он возвышался над головой отца, созерцавшего его сверху донизу, стоя перед ним с молотком или сверлом в руках, как Микеланджело перед своим Давидом. В сущности, буфет был готов. Оставалось просверлить желобки, чтобы вставить стекла, привинтить ручки к ящикам и покрасить. Но как истинный артист отец не хотел комкать финал. Он углубленно вникал во все детали. Менял винты и болты. Открывал и закрывал дверцы. Прикрыв глаз, вслушивался, не заскрипят ли. Если слышался хоть малейший скрип, он бежал покупать новые навески, чтобы сменить прежние.
Рыжий и его жена относились к нам все более враждебно. Всякий раз, подходя к двери, я останавливался, опустив кастрюльки на пол, и крестился трижды (так научил меня дедушка Георгий), молясь о том, чтобы, когда я войду, они не выпустили Барона в коридор.
Отец грозился обстругать псу уши самым большим рубанком, но это было слабое утешение. Я предпочитал бы не встречаться с псом. Однако, услышав, что я вхожу, они выпускали его, и громадная собака прыгала вокруг меня, заходилась в оглушительном лае, хрипя от злости. Ноги у меня подкашивались, я едва доходил до двери Хенига.
— Плоха собака, плохо животно, — озабоченно бормотал Хениг. — Скажи твой отец, чтоби не пускал тебе один. Хозяин плохи, собака плоха.
— Да я не боюсь, — убеждал я его, хотя поджилки у меня затряслись.
— Я знаю, но не ходи один. Ходи с отцом.
Я стал ходить с отцом.
Однажды утром мы еще издалека, на перекрестке улиц Искыр и Волова, услышали собачий лай. Мы заспешили к дому, из которого доносились крики Рыжего и его жены. Что он кричал, нельзя было разобрать, потому что голос его заглушал голос жены.
Мы бегом бросились к дому, отперли дверь и влетели в коридор. Барон кинулся к нам, встал на задние лапы, злобно лая. Дверь в комнату Георга Хенига была открыта настежь, он лежал на диване, сжавшись в комок. Рыжий с женой стояли, наклонившись над ним.
— Убери свою зверюгу, не то хуже будет! — закричал отец. — Что вам тут надо? Чего вы пристали к старику?
Ступая угрожающе, как борец, Рыжий пошел на нас, придвинулся к отцу почти вплотную, упер руки в бока. Серые его глазки впились в лицо отца.
— Ах ты подлец! — процедил он. — А что ты скажешь, если я спрошу, чего тебе здесь надо?
— А ну отойдите! — закричал отец, и синяя жила вздулась на его мраморном лбу. — Убирайтесь сейчас же!
— Сам убирайся! — истерически завопила стоявшая позади мужа толстуха. — Убирайся к черту со своим стариком. И не выламывайся, а собирай стариковские монатки и дуй отсюда!
— Что вы себе позволяете, — ответил отец, — здесь уже сорок лет, как мастерская музыкальных инструментов. Перестаньте издеваться над стариком.
— Если это мастерская музыкальных инструментов, — с издевкой произнес Рыжий, — то где патент? Старичок-то, оказывается, уже сорок лет живет здесь.
— Марин, оставь соседа, не говори, молим... — произнес Георг Хениг.
— Вы люди или не люди?
— Люди! Люди! Мы тут теснимся вдвоем в одной комнате, а старикашку не тронь. Да ему уж давно помереть пора, а он все не помирает. Занял один целую комнату, а теперь еще и сдавать ее придумал! Мастер! Я тебе такого мастера покажу — своих не узнаешь! Ну ладно, пошли! — Он схватил жену за плечо и толкнул ее перед собой. Они ушли в свою комнату, оставив пса с лаем носиться по коридору.
— Дедушка Георгий, что они от тебя хотят?
— Хотел, чтоби я ушел из своя дом.
— Как это ушел? Не волнуйся. Никто не имеет права выселить тебя из квартиры.
— Нет документа.
— Как так нет документа?
— Нет.
— Не может быть. Ты его куда-нибудь засунул.
— Все в сундуке лежал.
— Достань посмотри!
Я вытащил деревянный сундучок из-под дивана, но никаких нужных документов в нем действительно не оказалось. Только связка писем в пожелтевших конвертах с оторванными марками, фотографии — Боженка и Георг Хениг, брат Антон, одетый рыцарем, верхом на коне, держит валторну. Боженка одна перед замком, вокруг — луг, диплом, написанный на толстой бумаге красными и черными чернилами, с круглой печатью. Все, кроме документа, подтверждающего, что старый мастер, чех по национальности, Георг Йосиф Хениг, имеет право жить в этой лачуге до самой своей смерти, имеет право провести в относительном спокойствии остаток своих дней в грязном, сыром и запущенном подвале на улице Волова.
Отец растерянно пожал плечами.
— Нет, — сказал он. — Нет — и все тут!..
Подошел к буфету, пнул его ногой, прислонился к нему и долго стоял, задумавшись.
— Как я не догадался! — Он хлопнул себя по лбу. — Конечно же паспорт! Дай паспорт! Там же есть прописка.
— Нет пашпорт, — сокрушенно ответил Георг Хениг.
— Как нет? Потерял?
— Сосед бросил в мусор. Просил пашпорт видеть, если я имел право жить здесь, и бросил в мусор.
— Как это так — выбросил в мусорный ящик? Ты понимаешь, что говоришь?
— Понимал... Сосед сказал, пашпорт очень стари, двацет лет.
— И с каких пор ты живешь без паспорта?
— Забил. Мне не нужно пашпорт. Я сидел дома, нигде не ходил. Зачем пашпорт?
— А пенсия? Как же ты получаешь пенсию?
— Есть документ, — старик выдвинул ящик верстака, достал мятую бумажку, протянул отцу.
— «Настоящим удостоверяется, — прочитал отец, — что предъявитель сего Георг Йосиф Хениг, столяр, родом из Чехии и проживающий в городе София. Удостоверение выдано для предъявления народным властям». Подпись: Петр Кремыклийский, временно исполняющий должность комиссара района ИСУЛ. Да здравствует Отечественный фронт! София, октябрь 1944 г.».
— И по этому тебе дают пенсию? — Отец недоверчиво смотрел на мятую бумажку.
— Дают. Начальник мене знает с тех пор, как я живет тут.
— Ну как же без паспорта, дедушка Георгий? Разве так можно?
— Почему, Марин? Зачем мне пашпорт? Я нигде не ходил. Купил немного хлеба, собирал окурков, и все. Сидел дома, ждал, когда умереть... — И старик заплакал.
— Подожди, — заговорил отец мягче. — Что-нибудь придумаем. Успокойся! Получишь новый паспорт. Неужели у тебя нет никаких документов?
— Зачем документ? — сказал старик, размазывая рукавом слезы по лицу.
— Кто тебя лично знает кроме нас? Кто подтвердит, что ты — это ты?
— Никто... ти, злати дете, твоя жена. Никто не знает Георга Хенига, помилуй боже брата Антона, отец Йосиф, жена Боженка... — Дедушка Георгий призывал свои тени.
— Не может быть, чтобы никто тебя не знал! Постой... А твои ученики?
— Мастер Франта приходил, хотел покупать инструмент. Бил сердит, уходил.
— Когда?
— Не помню.
— А другой?
— Ванда? Добри мастер. Злати рука, железно сердце.
— Где он работает?
— Забил.
— Найдем их, — заявил отец. — Успокойся только! Если три человека подтвердят твою личность, тебе выдадут новый паспорт. Успокойся!