час забыв о нем. Сашке хотелось стать таким, чтобы не выделяться среди других, ходить рядом со всеми, может быть где-нибудь с самого края, но - рядом...
Шуршание галечника ворвалось в Сашкину тишину, и мир сразу же вплотную придвинулся к его глазам.
- Что это еще за голова сфинкса на пустынном берегу? В компанию примешь, сфинкс?
Рыжеволосый парень стягивал с себя пеструю распашонку, поигрывал полосатой, темно-красного оттенка грудью, необидно при этом посмеиваясь в сторону Сашки. И видно было, что нравится рыжему стоять вот так - подставляя крепкое тело цвета меди морскому дыханию, - и стягивать с себя на ветру пеструю распашонку, и безо всякой обиды улыбаться Сашке. Парню, видно, было не жалко этого. Этого у него было достаточно. На сто лет, во всяком случае. Если не больше.
Обычно снисходительность только настораживала Сашку: кто знает, чего от него хотят? Но рыжий излучал какую-то особенную веселую доверительность, и Сашка проникся ею, и что-то в нем отошло, оттаяло, и он ответил, правда без излишнего восторга:
- Море не мое...
- Это ты прав. Но ведь мы же джентльмены, не правда ли?
Слово Сашка слышал впервые, но на всякий случай согласился:
- Угу.
А парень уже падал в воду, взлетал над ней блистающим багровым телом и снова падал, и в каплях стекавшей с него воды преломлялось раннее солнце. При каждом взлете этого как бы струящегося тела Сашка невольно делал движение, словно пытаясь стряхнуть с себя давно остывший галечник и броситься в воду, но вместо этого еще глубже зарывался в него: он совестился себя и - ко всему - не умел плавать...
- Давай сюда-а-а!..
- Не умею-ю!..
- Я научу-у-у!..
- Не-е!..
- Да ты же каменны-ы-ый!.. Я и забы-ыл!..
Голос рыжего взлетел над морем густо и празднично.
Растягиваясь на галечнике рядом с Сашкой, он долго и вкусно отфыркивался, потом спросил:
- Чем занимаешься, сфинкс, так далеко от Египта?
В другой бы раз Сашка сплел целую историю со слезой о тете да дяде или о другом каком-нибудь дальнем родственнике, к которому он приехал от нелюбимой мачехи, - ненависть к детприемникам научила его этому, - но сейчас, лежа около рыжего, почему-то не смог, не сумел покривить душой:
- Бомблю*.
* Бомбить - нищенствовать (жаргон.).
- Свистишь?
- Ей-Богу.
- А я проверю.
- А как?
- А очень просто: Турка знаешь?
- Турка? Как облупленного. Щипач*.
- А Серого?
- Тут бери выше: стопорила**.
- А Грача Николу?
- Грача?.. Николу, говоришь?.. Не, не знаю... Не слыхал.
- А говоришь - бомбардир.
- Чем хочешь побожусь.
- Бомбардиры все знают.
- Я и знаю, только, сукой буду, про Грача не слыхал... Может, залетный какой?
- Залетный, это точно. Нужен он мне до зарезу.
Сашка насторожился: не обошлось бы себе дороже. Он знал крутые законы своего мира.
- А зачем тебе? - он исподлобья, подозрительно взглянул на рыжего. Может, ты опер?
Парень со спокойной веселостью выдержал его взгляд и обезоруживающе осклабился:
- Брось травить, малый. Не хочешь - не надо, я и сам его нащупаю. Время вот только уходит. Верное дело горит.
- Все так говорят, а потом за рога и в торбу.
- Я же тебе толкую: не хочешь - не говори.
- А мне что, я его все равно не знаю.
- Без ксив*** живу, а то бы я его и сам нашел. Мне в городе нельзя фотокарточку показывать.
* Щипач - карманник (жаргон.).
** Стопорила - грабитель (жаргон.).
*** К с и в а - документ (жаргон.).
Сашка чуть оттаял: уж больно по душе пришелся ему этот рыжий в цветастой распашонке.
- Дело, значит?
- Ага.
- Ты же всех знаешь. Я тебе могу любого свистнуть. И Серого, и Турка...
- А, шпана! Разве им по зубам...
- Так ведь у них спросить легче. Они-то уж верняк всех залетных знают.
- Ненадежный народ. В случае чего сразу расколются и меня за собой поволокут. Тут другой человек нужен. Незаметный и свой. Все-таки, может, возьмешься, а? Такие, вроде тебя, не продают. У меня на людей нюх есть.
И как Сашка ни силился укрепиться в своем почти врожденном недоверии ко всяким расспросам, как ни "давил в себе пижона", не выдержала-таки затянутая страхом душа его этого натиска дружелюбия.
- Ладно, попробую... Только я ничего такого не сулил. Сказал "попробую" и все... И смотри, малый... Сам знаешь, чехты мне тогда...
- Да век мне свободы не видать. - Парень вскочил и заторопился, стал одеваться. - Объявляй перекур на сегодня в своей общественно полезной деятельности по очистке выгребных ям. Вот тебе червонец. Пей, ешь - не хочу! Двигай на Зеленый базар! В случае чего хата у меня на Первой Береговой, двенадцать, свистнуть Петро. Запомнил?
- Ясно, запомнил! - вскакивая, крикнул Сашка уже вдогонку рыжему. И, комкая в кулаке дареную десятку, добавил уже от себя: - Что я, смурной, что ли!
Он смотрел, как Петро легко, с подчеркнутой молодцеватостью, одолевает крутую тропу в гору и пестрая распашонка, отдуваясь сзади наподобие паруса, трепыхается на ветру, и в душе его постепенно просыпалась та особенная весенняя легкость, какая бывает свойственна только именинникам и выздоравливающим.
Лес за стеной был полон шорохов и шумов. И тем томительнее и нестерпимей становилась с каждой минутой тишина здесь, под крышей. А костер все пел и пел свою неслышную песню, а парень все вглядывался и вглядывался в огонь. Савва не выдержал:
- Ты хоть сказал бы, как зовут, а то, что ж, я тебе "эй!" должен говорить?
- Сашка.
- О чем ты думаешь, Сашка? От дум, говорят, вошь заводится.
- Просто так... Ни о чем...
- Тогда потолкуем лучше... Что ж сидеть? Ведь этак и взвыть можно от скуки.
- О чем?
- Что "о чем"?
- Толковать.
- Ну... так... О том, о чем... Время скорее пойдет.
- А зачем?
- Что "зачем"?
- Скорее...
- Да, брат, тебе только разговорником в филармонии служить... Завалюсь-ка я лучше...
Но и засыпая, Савва не слышал ничего, кроме лесного шепота.
- Облава-а-а-а!
Это была облава что надо. Таких обычно приходилось не больше трех на год. Базар стали прочесывать сразу с четырех сторон. Схваченных загоняли в угол двора, оцепленный для этой цели веревкой. Оттуда разносился по всему базару разноголосый галдеж. В толпе кружились барыги, рассовывая свой товар куда попало, лишь бы с рук. Стреляя по сторонам оголтелыми глазами, мимо Сашки прошмыгнул Толя Карась:
- Рви когти, шкет, - забарабают!
Только тут Сашка пришел в себя от оцепенения, какое сковывало его всякий раз в минуту панического замешательства. Прятаться - это он знал по опыту было бесполезно. Прятаться - это для барыг и пижонов. У него про запас имелся надежный вариант. И Сашка, опрокинув по дороге чью-то кошелку с хурмой, бросился своим излюбленным маршрутом - через проход мясного ряда - прямо в проем между скобяной лавкой и промтоварным ларьком. Там, в углу, плотно прижатая к забору, стояла старая железная бочка из-под керосина. Следовало вскочить на нее, подтянуться, перекинуть себя через забор и спрыгнуть в пыль поросшего ажиной пустырька.
В три привычных движения он оказался по ту сторону забора, но, повиснув, сначала все не решался спрыгнуть - почему-то впервые показалось высоко, - а когда наконец решился, то в падении, верно от волнения или по неловкости, упал на бок. Рука локтем подвернулась под ребра, что-то явственно хрустнуло, и в это мгновение короткая, удушливая боль ожгла Сашку с головы до ног. Он попробовал было подняться, но тут же свалился вновь и пополз в ажинник, и вместе с ним, в такт каждому его движению, ползла его боль.
Там он и пролежал до темноты, боясь шевельнуться и цепенея от страха. О том, чтобы добраться до своего логова на потолке городской уборной, нечего было и думать. Да и добравшись он все равно не смог бы залезть туда. А крикнуть прохожего - это значило: прощай воля. Впервые, наверное, в жизни Сашка почувствовал смерть близко-близко - почти у самого лица. И так захолодело вдруг его сердце, так зашлось, что, если бы не еще больший ужас перед милицией, он бы завыл в голос, завыл, заголосил, словно брошенный щенок.
Но когда наконец боль поутихла и Сашка снова обрел звездное небо над собой и услышал море, - там, за пустырем, внизу, - Сашка мысленно представил себе добрую зеленую воду под рукой, целительное тепло галечника, и море под обрывом стало звучать для него как спасение
И он пополз, пополз рывками - от одного стона до другого, и только единственная мысль утвердилась и жила сейчас в его воспаленном мозгу: "К воде... К воде... К воде..." Он верил в море, он надеялся на него. Уж кому-кому, а ему-то доподлинно было известно, что оно доброе, море. И оно для всех.
Сашка пополз к самому краю откоса и заглянул вниз. Круги плыли перед глазами, и сквозь их радужную оправу он разглядел звездную воду и вдохнул йодистый запах морского ветра и всем существом своим почуял: спасен. И тогда последним, как выдох перед кончиной, усилием Сашка перекинул себя через кромку обрыва и вместе с лавиной песка съехал по откосу, уже не ощущая ни боли, ни собственного крика...
- Слышь, браток!.. Что ж, как говорится, ты стонешь всю ночь одиноко, что ты оперу спать не даешь! С похмелья, видно... Вот на, хлебни, потом окунись легче станет... Пей, пей! - Бесформенная тень надломилась над Сашкой, и сразу перед ним выплыло худое лицо, на котором проглядывались только выпуклые, с белыми яблоками внутри глаза. - Не жалко.
Бутылочное горлышко с острым запахом чачи коснулось Сашкиных губ. Сашка отвел голову, выдавил:
- Ребра... В ребрах хряснуло... На облаве...
Лицо отпрянуло, и на звездном фоне аспидного неба возник сразу ставший четким силуэт:
- И везет же тебе, Вася! Шел к Авдотье - вышла тетя... В общем, что же она, сволочь, говорила, что она в ателье работает... Эх-эх-эх... Ты тоже гусь недорезанный! Куда я теперь тебя? За пазуху? Бросил бы, да греха боюсь...