пеешь даже досказать александрийцу печальную новость, а он уже ответит тебе: «Я так и знал. Что-то в этом роде должно было случиться. Иначе не бывает». Случилось же вот что.
У Червони в оранжерее стояло несколько старомодных chaises-longues [92], и на них в начале вечера навалили горы пальто, пелерин и накидок; когда гости стали расходиться, вокруг шезлонгов началась обычная суматоха — снимали домино, разыскивали свои пальто и шубы. Кажется, Пьер раскапывал очередной курган в поисках своей бархатной куртки, а нашел — его. Как бы то ни было, я уже успел уйти и бродил в это время по Городу.
Тото де Брюнель лежал под грудой пальто, в бархатном черном домино, еще теплый, как-то нелепо задрав аккуратные — как две свиные котлетки — маленькие ручки, словно собака, перевернувшаяся на спину, чтобы ей почесали живот. Одной рукой он потянулся было к пробитому виску, но жест сей умер, едва начавшись, — так он и остался лежать, подняв одну руку чуть выше другой, словно зажав в них невидимый жезл. Огромную булавку из Помбалевой шляпы кто-то наискось, с невероятной силой вогнал ему в голову, пришпилив намертво капюшон к виску. Атэна и Жак занимались любовью в буквальном смысле слова над его недвижным телом — факт, который при иных обстоятельствах восхитил бы его безмерно. Вот только он и в самом деле был мертв, le pauvre Toto [93], и, более того, на пальце у него все еще красовалось кольцо моей любимой женщины. «Justice!»
«Конечно, каждый год происходит что-нибудь в этом роде».
«Да-да, конечно». — Я еще не совсем проснулся.
«Но Тото — вот уж в самом деле не ожидал».
Бальтазар позвонил мне около одиннадцати утра и рассказал все по порядку. Сонный, похмельный, я слушал его, и история эта казалась мне даже не просто невероятной, но совершенно непредставимой. «Кому-то придется дать показания, я потому и звоню. Нимрод постарается, чтобы полиция не слишком усердствовала. Нужен свидетель, один, кто-нибудь из гостей, — Жюстин предложила тебя, если ты, конечно, не возражаешь. Ты не возражаешь? Ну и прекрасно. Да, конечно. Нет, меня Червони поднял с постели без четверти четыре. На них с женой эта история так подействовала… Я помчался к ним, чтобы… ну, чтобы сделать все необходимое. Они, наверное, до сих пор еще не пришли в себя. Булавка оказалась из шляпы — да, твоего друга Помбаля… дипломатическая неприкосновенность, естественно. И все-таки он был очень уж пьян… Конечно, он ни на что такое совершенно не способен, но ты же знаешь полицию. Он уже встал?» Будить его в столь ранний час я бы не рискнул, о чем и сказал Бальтазару. «Ну, как бы то ни было, — сказал Бальтазар, — эта смерть разворошила не одно осиное гнездо, и Французское консульство в этом списке отнюдь не на последнем месте».
«Слушай, да ведь на нем же было кольцо Жюстин», — сказал я и запнулся и лишь секунду спустя сам понял смысл этой фразы; все дурные предчувствия последних месяцев обрели вдруг плоть и кровь и, вставши за моей спиной, принялись толкать меня под локоть. Меня бросило в жар, потом в холод, и, чтобы не упасть, я привалился спиной к стене. Ровный, жизнерадостный тон Бальтазара вдруг показался мне неуместным и непристойным. Долгая пауза. «Да, о колечке я тоже знаю, — сказал он наконец и добавил с тихим смешком: — Но вряд ли в нем все дело. Тото, ко всему прочему, был любовником Амара, а Амар человек ревнивый. Да и любая другая причина…»
«Бальтазар», — сказал я севшим голосом.
«Я позвоню, если еще что-нибудь узнаю. Procus-verbal в семь у Нимрода в конторе. Там и увидимся, ладно?»
«Пусть так».
Я положил трубку и пулей, нет, каленым ядром влетел в Помбалеву спальню. Занавески были задернуты, постель — в жутчайшем беспорядке, — он явно только что был здесь. Ботинки и разного рода детали от его вчерашнего костюма — по всей комнате, в местах и положениях самых живописных; по крайней мере, до дому он вчера добрался. Парик, как выяснилось, он и вовсе обронил за дверью, на лестничной площадке, — позже, ближе к полудню, на лестнице раздались его тяжелые шаги, и он вошел с париком в руке.
«Со мной все кончено, — сказал он коротко, с порога. — Кончено, топ ami ». Несчастье буквально распирало его изнутри, и он двинулся через всю комнату прямиком к своему креслу для подагры, словно в предчувствии немедленного приступа сей лично в нем заинтересованной болезни. «Кончено», — повторил он, опускаясь в кресло и надувая щеки. Я, все еще в пижаме, озадаченный и ошалелый, ждал дальнейших разъяснений. Помбаль тяжко вздохнул.
«В моей конторе всё знают, — произнес он мрачно. — Во-первых, я действительно вел себя по-свински… да… генеральный консул свалился сегодня с нервным кризом…» И вдруг на глазах у него разом от ярости, стыда и бессилия выступили настоящие слезы. «И знаешь, что еще? — Он чихнул. — Парни из Deuxième считают, что я специально отправился на бал, чтобы воткнуть булавку в де Брюнеля, самого лучшего и самого надежного из всех агентов, какие только были у нас здесь за всю историю!»
Он заревел вдруг в голос, этаким ослом, и слезы его неким фантастическим образом стали претворяться в смех; он утирал текущие по щекам ручьи и захлебывался рыданьями с хохотом пополам. Потом, во власти тех же пароксизмов, он выпал из кресла на пол, ежом, сипя и пыжась, свернулся на ковре; доплелся кое-как до обшитой панелями стены и принялся ритмично биться о нее головой, выкрикивая после каждого удара сквозь смех и слезы чудесное, великолепно многозначное слово — этакую summa отчаянья и муки: «Merde. Merde. Merde. Merde. Merde…» [94]
«Помбаль, — не слишком уверенно позвал я, — ради Бога!»
«Пошел вон! — заревел он с пола. — Я ни за что не перестану, покуда ты не уберешься. Ну пожалуйста, уходи». Мне стало жаль его, и я ушел, напустил себе холодной воды в ванну и нежился там, покуда не услышал, как он достает из кладовки хлеб и масло. Он подошел к двери в ванную и осторожно постучал. «Ты здесь?» — спросил он. «Да». — «Тогда забудь все, что я тебе тут наговорил, — прокричал он через дверь. — Забудешь, а?»
«Уже забыл».
«Слава Богу. Спасибо тебе, mon ami».
И я услышал его тяжелые шаги — обратно в комнату. Мы разошлись по постелям и молча валялись до самого ланча. Ровно в час тридцать пришел Хамид и накрыл ланч, хотя охоты есть ни у кого из нас не было. Посреди унылой трапезы зазвонил телефон, и я пошел брать трубку. Жюстин. Она, очевидно, была в курсе всего, что я знаю о Тото де Брюнеле, потому как о самом происшествии не сказала ни слова. «Послушай, — сказала она, — верни мне это чертово кольцо. Бальтазар уже затребовал его в полиции. Да, то самое, что взял Тото. Но, кажется, нужно, чтобы кто-то пошел, опознал его и написал расписку. Да, на допросе. Большое тебе спасибо, что ты сам вызвался пойти. Можешь себе представить, Нессим и я, и вдруг… нужно ведь только дать показания. А потом, дорогой мой, мы могли бы встретиться, и ты бы мне его отдал. Нессиму нужно лететь в Каир по делам сегодня после обеда. Может, в саду Авроры, в девять? Времени у тебя предостаточно. Я буду ждать тебя в машине. Очень хочу поговорить с тобой. Да. Ну, мне уже пора. Спасибо тебе еще раз. Спасибо».
Мы снова сели за ланч, товарищи по несчастью, придавленные грузом вины и усталости. Хамид стоял в сторонке — сама заботливость — и молчал. Ему ли знать о наших бедах? А с другой стороны: непроницаемое, смуглое, в оспинах лицо, единственный с тяжелым веком глаз — что там, внутри, кто знает?
XI
Стемнело; я отпустил такси на площади Мохаммеда Али и пошел не торопясь к субдепартаменту префектуры, где располагалось ведомство Нимрода. Напуганный, сбитый с толку тем поворотом, который вдруг приняло течение событий, я шел как в тумане — и на душе у меня тяжким грузом лежали разом всплывшие в памяти дурные знамения последних нескольких месяцев, прошедших под знаком одного-единственного человека — Жюстин. Я сгорал от нетерпения, я ждал встречи с ней.
Зажглись витрины магазинов, толпились у конторок менял французские матросы, и шел вовсю пересчет просоленных морем франков на жратву и выпивку, на тряпки, женщин, на мальчиков и опиум — все возможные в природе простейшие изоморфы забвения. Контора Нимрода находилась в глубине старомодного здания, стоявшего к улице под углом. Пустые коридоры, открытые настежь двери офисов — клерки заканчивали работу в шесть. Я прошел мимо пустой конуры швейцара и, гулко печатая шаг, принялся отсчитывать вдоль по коридору дверь за дверью. Было в этой свободе перемещения в святая святых полиции нечто неестественное. Пройдя до самого конца третий по счету длинный коридор, я добрался наконец до таблички с именем Нимрода и постучал. Из-за двери доносились голоса. Нимрод обитал в большой, пожалуй, даже величественных пропорций комнате — сообразно рангу, — окнами выходившей на пустынный внутренний дворик, где изо дня в день кудахтали и ковырялись уныло в утоптанной намертво глине одни и те же несколько цыплят. Посреди двора — растрепанная пальма, кусочек тени в летний зной.
На стук — никакой реакции, я толкнул дверь, шагнул внутрь — и тут же остановился: внутри были тьма и яркий луч света, как в синематографе. Посреди комнаты стоял громоздкий эпидиаскоп, Нимрод, собственной персоной, кормил его фотографиями, выуживая их по одной из конверта, — и на дальней стенке они преображались, представая вдруг в сиянии и славе. Еще не успев привыкнуть к темноте, я слепо шагнул вперед и распознал в фосфорической полумгле у аппарата профили Бальтазара и Китса, тонко высвеченные по краю сильной лампой.
«Хорошо, — сказал Нимрод, полуобернувшись, — присаживайтесь». — И небрежно отодвинул в мою сторону стул. Китс, отчего-то очень возбужденный и довольный, одарил меня улыбкой. Фотографии, которые они с таким усердием рассматривали, он снял сам на балу у Червони, вспышкой. При таком увеличении они казались гротескными черно-белыми фресками, то проступающими на стене, то — вдруг — исчезающими. «Вот, взгляните, может быть, вы сможете кого-нибудь узнать», — сказал Нимрод; я сел и послушно уставился на светлое, горящее во тьме пятно, где распростерлись, перепут