Во рту была табачная горечь, и она будто разносилась кровью к голове и сердцу. Это удивительная горечь, приглушавшая мысли про Киру и ребяток, про отпуск на море и про Игоря Платоновича с супружницей, про нараставший зной и вычурные очки Стернина — мысли нужные и не очень, и обострявшая одну, наинужнейшую, — о нарушителях. О тех двоих, кого надо схватить. Во что бы то ни стало.
Они торопятся уйти в тыл. Границу нарушили дерзко, без особых ухищрений, и пролаз под проволочным забором выкопали дерзко, в открытую. Они не могут не догадываться, что их следы будут обнаружены. На чем расчет? Затеряться в пустыне и поскорей выйти к населенным пунктам, где есть возможность укрыться: явка какая-нибудь? Или пойдут дальше, до железной дороги, там в поезд — и ищи-свищи? Все это предположительно. Вооружены? Не исключено. Молоды, сильны? Наверняка. Как поведут себя, когда их настигнем? Абсолютно неизвестно. Нагоним — и поглядим, нагнать — программа-минимум.
Идти по следу придется в солнцепек, в безводье, а сколько — абсолютно неизвестно. Давность следов — часа два, иными словами: нарушители от нас километрах в десяти. И нам надо топать резвее их, тогда и нагоним. Доедем до развилки дорог, станем на след — и вперед. Выложимся, ляжем костьми, но нагоним. Ну а там уж финал. Мы готовы к любому обороту, ребята не дрогнут, верю. Очень меня заботит сохранность следа. Ветер не столь уж порывистый, однако может перемести след — песок же, и это будет худо.
— Подбавь газку, — сказал я шоферу.
Он гмыкнул, поглядел на спидометр, переключил скорость, и «газик» замотало и затрясло еще шибче, и нас замотало и затрясло, как в качку. Я ухватился за скобу обеими руками, автомат зажал коленями.
— С ветерком катим, — сказал Шаповаленко.
— Две шишки наставил на затылке, — сказал Стернин.
— Ничего, — сказал я. — Могу обнадежить: вот-вот пойдем на своих двоих.
Вернулись на грунтовку, разъезженную, ухабистую, — нас замотало как в самолете на воздушных ямах. Я смотрел на мчавшуюся навстречу дорогу, по обочинам верблюжья колючка, бело-желтые шары туркестанской смирновии, высохшие стебли бозагана и яндака, и у меня было чувство: предстоящие поиск и преследование находятся где-то в середке моей пограничной жизни; были задержания и раньше, будут и позже, а это, нынешнее, — в середке, и оттого оно приобретает некоторую символичность. Мудришь, Иван Александрович, сказал я себе, умствуешь.
Приедем на место, сразу же свяжусь по радио с начальником отряда, он уже в курсе. Что подскажет полковник, чем поможет? Одобрит мои действия или буркнет: «Лапоточки плетем?» В его устах эти лапоточки — знак высшего неудовольствия. Я очень дорожу мнением полковника, ибо очень уважаю его, он знает службу и болеет за нее — это, собственно, и требуется от настоящего пограничника, будь то рядовой или начальник отряда.
Многое зависит от владимировской Сильвы: как возьмет след, сколько протащит нас, не утеряв его. Следов — два, собака будет идти по одному. Пока следы недалеко друг от друга, это не проблема, но если они разойдутся? Этот вариант не исключен, и полковник, видимо, подбросит отрядного инструктора с собакой, кстати, отрядные собаки классом повыше Сильвы. А ту собаку, которая отправлена на перекрытие границы, просто рискованно пускать по следу: слишком уж молодая, неопытная. Хорош был покойный Метеор, не уступал отрядным: смел, недоверчив, возбудим, злобен, острые чутье и слух, да будет пухом ему землица — застрелен при задержании уголовника, уходившего за кордон.
— Как Сильва? Не подкачает? — спросил я.
Владимиров вскинул угрюмые сросшиеся брови:
— Не должна, товарищ капитан.
— Она здорова?
— Здорова.
— Ей достанется. Да и нам, — сказал я. — Не подкачаем?
Шаповаленко и Рязанцев в один голос сказали: «Что вы, товарищ капитан!» Стернин сказал: «Человек не может быть слабей пса», а Владимиров промолчал, насупившись. У него тяжелый характер, у Владимирова, но и волевой, и я на него надеюсь, пожалуй, больше, чем на кого другого. И на Шаповаленко с Рязанцевым можно положиться. Стернин? Юноша он пижонистый, с закидонами, но самолюбив, тянется за остальными. А что было вечером, на боевом расчете, с Рязанцевым, рассеянный какой-то, расстроенный. Потолковать бы с ним, да вряд ли раскроется, уж слишком сдержан, скрытен даже.
Выложиться всем придется, побольше — Стернину: на горбе рация, четырнадцать килограммчиков. Хватит ли воды? Будем придерживаться схемы при двадцатипятикилометровом преследовании: первый прием, полфляги, — после трех часов движения, вторые полфляги — после четырех часов. Продолжится преследование — пополнимся из колодцев или вертолет сбросит.
Граница на участке заставы плотно закрыта, и соседние заставы перекрыли свои участки. Назад нарушителям не уйти, если они того пожелают почему-либо. Вероятней, будут уходить в тыл, в тыл, ну а задача моей группы — нагнать их и задержать, для нас в эти часы нет более важной задачи. Когда же мы доплетемся до места?
— Тута поблизости, товарищ капитан? — спросил водитель.
— Да, — сказал я.
Шаповаленко завозился, закряхтел:
— Шо, добрались?
— Пора бы, — сказал Стернин. — Третью шишку наставил.
Рязанцев молчал. Молчал и Владимиров, трепля Сильве загривок.
— А я что, виноватый? — с запозданием обиделся шофер. — Дорожка — гроб с музыкой, не кумекаешь, что ль?
— Кумекаю. Но проедешь еще малость, и четвертая шишка гарантирована.
— Ништо. У тебя башка сильная.
— Зато у тебя слабая.
— Прекратите, — сказал я, и спорщики умолкли.
Машина вынырнула из-за гряды, и я увидел наряд сержанта Волкова, бежавший нам наперерез. Шофер притормозил, пыль поглотила нас.
— Прибыли. Вылезайте. — Я спрыгнул с подножки, размял затекшие ноги.
Из пыли шагнул Волков, приложил руку к виску, начал рапортовать, задыхаясь от бега:
— Товарищ… капитан…
— Отдышись, — сказал я.
Волков смущенно улыбнулся, передохнул, доложил и показал пальцем на песок:
— Вот они. В натуре.
На песке — полузанесепные отпечатки сапожных подошв, крупные, мужские, они то параллельны, то расходятся накоротке, то сближаются вплотную, один — косолапит, второй — походка прямая, легкая. Чужие, враждебные следы.
От автора. Об офицерах-пограничниках подчас пишут в этаком штиле: еще в детстве он начитался книг, насмотрелся фильмов про славных часовых границы я решил посвятить себя благородному делу охраны священных советских рубежей, так вот — прямо в детстве… Ничего схожего, никакой пограничной романтики у Ивана Александровича Долгова не было. Пограничником он сделался случайно, не бредил он с детских лет границей, не бредил. А детские годы у него были военные.
Есть в Воронежской области село Пески. Овраги, квелые перелески, супесчаные почвы, песку, естественно, поменьше, чем в Туркмении. Колхоз до войны был бедненький, с войной, с уходом мужчин, окончательно захирел. Ушел и отец Долгова, в сорок первом погиб в ночной атаке под блокадным Ленинградом. А фронт подобрался и к Пескам, остановился верстах в сорока. И днем и ночью, прерывисто подвывая моторами, прилетали «юнкерсы», из облаков падали бомбы, взрывались, выворачивая наизнанку скудную супесь. Хлопали зенитки, охваченный пламенем и дымом самолет с крестами на крыльях и свастикой на хвосте врезался все в ту же супесь. Сперва Долговы по ночам не спали, после пообвыкли.
Мать с рассвета до темна в колхозе, на попечении Ванюшки — три брата-меньшача. Он умывал их, одевал, выдумывал игры, мирил, отвешивал затрещины, укладывал спать, за семь верст возил на салазках дровишки из лесу, воду с речки, стряпал обед. Ох, обед: суп из мерзлой картошки, оладьи из картофельной шелухи, по оладье на нос. Хлеб наполовину с лебедой, по кусочку на нос. Поешь и думаешь: «Поесть бы!» Голодали люто и, ежели бы не бойцы фронтовых тылов, околели бы: отрывая от себя, бойцы отдавали бабам с пацанвой хлеб, консервы, сахар, соль.
Зимним вечером под завешенными дерюгой оконцами вьюжило, на выскобленном столе мигал каганец, малышня дрыхла на полатях, Ванюшка сказал:
— Маманя, я бросаю школу.
— Господь о тобой, сынок! Можа, война вскорости кончится?
— Полгода уже, и конца не видать. А вы без папани надорветесь.
Мать заплакала, сморкаясь в фартук, простоволосая, поседелая, изможденная, и Ваня со страхом подумал, не надорвалась ли она уже, не припозднилась ли его подмога.
— Я мужик, ваше подспорье, маманя, — сказал он. — А полегчает житуха, возвернусь в школу.
— Я согласная, Ванечка. Ты самостоятельный, — сказала мать. — Толечко не вырастай неграмотный.
В сорок четвертом Ваня сказал:
— Фрица гонют, житуха полегчала. Возвертаюсь в третий класс.
На уроках он восседал на последней парте, возвышаясь над мелюзгой и страдая от своей великовозрастности. Школу окончил двадцатилетним парнем, который курил, брился и хороводился с девками. Девки — это приятно, но куда торкнуться выпускнику десятилетки? Влекло к математике, к книгам, мечтал об учительстве. Подал заявление в Борисоглебский институт, на физмат. Вместо ответа из института почтальонша вручила повестку из военкомата. Явился. Районный военком ошарашил:
— Долгов, поступай в военное училище.
— Почему, товарищ подполковник?
— Потому что ты комсомолец, а нам нужны комсомольцы, грамотные, физически развитые, желающие служить в армии.
— У меня желание учиться в институте, стать учителем.
— А будешь учиться в военном училище, станешь офицером.
— Ну нет, товарищ подполковник…
— Ты слушай сюда!
О районный военный комиссар! Он был лихой вояка — на кителе три ряда орденских планок и никудышный оратор, но ему надо было выполнять разнарядку, и он охрип от пафоса. Прихрамывая, он задевал углы стола, размахивал руками, как будто собирался драться:
— Учитывай: происки поджигателей войны! Военные базы империалистических держав, и в первую очередь Соединенных Штатов Америки! Советская Армия на страже мира! Учитывай: стране требуются молодые офицерские кадры! Это почетная и ответственная обязанность комсомола! Ты комсомолец, Долгов!