Барханы — страница 9 из 21

Я бежал за Рязанцевым, и вдруг он отдалился, как будто прибавил прыти. И остальные отдалились. Прытче побежали? Либо я сбавил? Видать, я сбавил. Ну, Петро Шаповаленко, не сдыхай, выкладывайся.

Выкладывался, но чуял: сердце выпрыгнет, стук-стук возле глотки. На сколь хватит силенок? Буду бежать, покудова не упаду. А упаду, встану и снова побегу. Но я везучий: за двугорбым барханом Рязанцев замедлил бег, Стернин пошел шагом, а Владимиров с капитаном остановились: чего-то рассматривают на земле. Сильва крутится возле них. С чего задержка? Я подошел — грудь ходуном, в глазах круги, хотел спросить и не спросил: задышка.

Владимиров сказал:

— След обработан порошком, товарищ капитан.

— С запозданием, да посыпали, — сказал капитан. — Не исключают, что их преследуют. Ладно, пусти Сильву по кругу, она выйдет на след.

Владимиров и Сильва начали описывать дугу. Капитан, Стернин и Рязанцев стояли, смотрели, у всех — задышка. А я сел на песок, расшнуровал ботинок, расправил носок.

Стернин оглянулся, сказал:

— Расселся, парубок. Жаждаешь, чтоб пресмыкающееся в гузно ужалило?

Я вскочил, откудова силенки взялись. Сказал:

— Не жаждаю.

И подумал: «С чего я расселся на песке? Знаю же, что нельзя. Устал шибко?»

— Ты осведомлен, что такое гузно? — спросил Стернин.

— Не, — сказал я.

— Гузно — это задница. Запомни, аксакал: задница.

Вострый он на язык, этот Будька, я его малость остерегаюсь. Столичный хлопец, пообтерся в Москве-то, а так — слесаришко навроде меня. А про гузно будем знать, спасибо, бисова дытына, за науку.

Негоже радоваться заминке, но я, грешный, обрадовался: передохну, очухаюсь, наберусь прыти. Вытер пот с лица и шеи, выжал платок, вдох — выдох, вдох — выдох, дыхание ровнеет. Воздух горячий, кажется, обжигает легкие. В небе ни облака, ни птицы, в песках ни твари: попрятались от зноя в норы. Лично я не возражаю, что попрятались. Возражаю, что зной крепчает. Спасения нету.

Капитан не выдержал, подбежал к Владимирову с Сильвой, мы остались стоять. Рязанцев сутулился, отхаркивался, попробовал закурить и отбросил сигарету: видать, не принимает курева пересохшее нутро. Стернин шмыгал облупленным носом, и мне сделалось смешно: стильные очки, косые баки, на пальце перстень — от стекляшки блеск, — а нос обгорел, лупится, шмыгает. Но я не засмеялся, спросил:

— В жару насморк, аксакал?

— У меня хронический, — прогугнил Стернин и ухмыльнулся.

Капитан взмахнул панамой, крикнул:

— Сильва стала на след! Давайте ко мне!

Кончился роздых. Побежали за Сильвой. Песок. Зной. Жажда. Стерпим. Нагоним чужаков, не дадим уйти, скрыться, пакостить. Вот что любопытно. В наш век атома, электроники и тому сподобной кибернетики главная надежда на собачий нюх. Чего-чего нету на границе — локаторы, инфракрасные лучи, системы сигнализации, самолеты, вертолеты, а без собачки не обойтись. И еще любопытно: в наш двадцатый век агентура работает под дипломатов, корреспондентов, туристов, орудует официально, культурненько. А У-2? Пауэрса аж под Свердловском сшибли ракетой. Но, видать, и заброска через кордон кое-чего дает, иначе не забрасывали б. Забрасывайте, а мы схватим, для того и поставлены на границе.

Я передвигал ноги, старался дышать ровней, ремень резал плечо, автомат лупцевал по бедру, пот тек в три ручья, изойдешь пóтом, один скелет останется. Теперь носок сбился в левом ботинке, натирал, шоб ему! Бежала Сильва, бежали капитан с Владимировым, бежали Стернин с Рязанцевым. И я бежал. Надо!

И чуете, об чем я пожалел в данный момент? Об том, что напрасно не увлекался физкультурой и спортом, практикой не увлекался, на газетки налегал, на теорию. Полегче было бы в данный момент.

Но я везучий. Начал сдыхать — остановка: песок раскалился, жжет собачьи лапы, Сильва поджимает их, скулит. Солнце шпарит. И в черных очках на него не глянешь прямо.

Я приходил в норму, переобувался, покудова Владимиров надевал Сильве кожаные чулки.


От автора. Ефрейтор Шаповаленко — коренастый, с с развальцей хлопец, стрижен под полубокс, лицо округлое и шилом бритое, то есть помеченное оспой, зубы растут вкривь и вкось, поэтому Шаповаленко остерегается улыбаться или смеяться, однако поскольку он общителен, жизнерадостен, охоч до шутки, то в забывчивости кажет зубы, спохватившись, обрывает улыбку или смешок. К своим изъянам Петро относится философски: «Для чоловика не портрет главное».

Поперву крепко тосковал по дому. На учебном пункте ходил как в воду опущенный, вздыхал украдкой, по ночам ему являлись пляжные отмели и вербные островки на Днепре, являлся весенний сад под окном — жгут хворост, прошлогодние листья, синий дым меж стволов, и осенний сад — яблоки сняты, на ветках оборыш, ветер срывает его наземь, являлись мать и отец, мать в сарафане, с монистами, отец в брыле, на лацкане пиджака — три ордена Славы, которые надеваются по праздникам, и Петро думал во сне: «Ордена… А брыль? На праздники батько обряжается в шляпу велюровую».

Затосковал бодрый, неунывающий ефрейтор Шаповаленко и нынешним маем, когда отмечали двадцатилетие Победы в Великой Отечественной войне. Знал Петро, что для отца Девятое мая, и так уж хотелось быть с ним рядом в этот замечательный день. С заставы телеграммы не отстучишь, Петро загодя отправил отцу поздравительное письмо, на конверте — черно-оранжевые полоски, это ленточки отцовых орденов.

Шаповаленко-старший был кавалером ордена Славы всех трех степеней. Заслужить их было потруднее, чем звание Героя: Героя присваивали и за единичный подвиг, а полному кавалеру Славы требовалось совершить подвиг трижды. На фронте были солдаты, награжденные Славой третьей степени, значительно реже — третьей и второй и совсем в редкость — чтоб полный кавалер. Как Шаповаленко Назар Евдокимович, гвардии сержант запаса.

Третью степень он получил за форсирование Березины: под снарядами и минами переплыл на бочке, увлекая за собой роту, ворвался на окраину Борисова, связкой гранат подорвал танк. На Немане повторилось: под обстрелом переплыл реку, ворвался в Алитус, в уличном бою автоматным огнем уничтожил обер-лейтенанта и пятерых солдат, за Неман и Алитус — вторая степень. И персональный подарок командарма — краткосрочный отпуск на родину, в Днепропетровск. Первая степень — за маньчжурский поход: в горах Хингана разогнал самурайскую разведку, пленил скрывавшихся в гаоляне полковника и поручика из укрепрайона под Цицикаром, прикрыл комбата собой от пули смертника и, раненный, не покинул поля боя.

Провожая сына в армию, Назар Евдокимович надел ордена, принял стойку «смирно», строгий и торжественный:

— Служи, Петро, як твой батько, а сможешь — и лучшей! Не спускай вражине. В войну повытворяли на советской земле… Расстреливали, вешали, угоняли в Германию, каты… села спалены, города повзорваны, хлеб помолочен траками… Мабудь, с того и сивый я волосом, шо навзырался на их лютованье… Служи, сынку, и не марай боевую честь Шаповаленков!

Фамильной чести Петро не замарал, но и не умножил. А как умножишь? Не те времена, не отличишься. И не утешали изречения, выученные ефрейтором Шаповаленко наизусть. К примеру: «В жизни всегда есть место подвигу». Красиво? А? Или: «Граница не знает покоя». Тоже красиво. И кратко, выразительно. Или: «Граница — передний край, и пограничник постоянно на войне». Недурно, недурно, хотя по части лапидарности уступает. А в общем звучно!

Но загвоздка в том, что на этом участке — на памяти ефрейтора Шаповаленко — было спокойно, подвигов никто не совершал, и если с кем пограничники воевали, так это с жарой, жаждой, москитами, змеями, ветрами, песчаными заносами да со старшиной заставы, который гонял солдатиков с повседневным рвением служаки-сверхсрочника. Ну, со старшиной много не навоюешь: и власть у него — накажет за пререкание, и возраст — ровесник с твоим отцом, на заставе самый старший, к тому же фронтовик, на границе с сорок шестого года, зубы проел на таких птенцах, как Шаповаленко.

На ефрейтора Шаповаленко старшина косится из-за Стернина. Не то что Петро дружит — тянется к Стернину, кой в чем подражает, и старшина иногда говорит как бы невзначай: «С кем поведешься, того и наберешься». Шаповаленко делает вид, будто не расслышал: «А?» — «Бэ», — говорит старшина и уходит.

А в принципе старшина симпатичен ефрейтору Шаповаленко. Чем-то напоминает отца. Возможно, возрастом, седина на висках. Возможно, тем, что на груди орденские планки. Или тем, что, по существу, он незлой, заботливый, хозяйственный. Требовательный — этого не отнять. Но требовательность за дело положена, армия есть армия. Короче: претензий у Шаповаленко к старшине нет, и если подчас хорохорится, то это по примеру Стернина. Больше того: похорохорится этак, а назавтра самому же совестно перед старшиной, в душе раскаивается, жалеет: немолодой, ни жены, ни детей, а мы ему нервы мотаем, лбы.

У старшины были жена и дети. Три года назад в Узбекистане шофер не вывернул руль, и автобус свалился с моста в реку, никто не спасся. В автобусе были дочь и сын, ехавшие в поселковую школу, и жена, провожавшая их. Каждый день старшина ходил на кладбище, простаивал у дорогих могил. Ему предложили перевестись из этих ставших для него трагическими мест. Он наотрез отказался, но через полгода подал рапорт, прося перевода: в этом отряде было невмоготу.

Солдаты заставы не знали этого. И Шаповаленко не зпал. И не мог он заметить влагу на глазах старшины, когда тот треплет по головам офицерских детишек, сует им в карманы конфеты и печенье. И не мог он уловить скрытый смысл фразы, что произнес однажды старшина: «Я дал рекомендации для вступления в партию ста двум пограничникам, считайте: у меня сто два сына». Петро тогда улыбнулся: надо же, сто два сына, — и, вспомнив о зубах, спохватился, сжал губы.

Не оставила зарубки и другая фраза старшины: «Сегодня на границе спокойно, и завтра спокойно, а послезавтра заваруха заварится». Не училась она наизусть, ибо не была отпечатана типографским способом, не красовалась в стенде «Граница», а была обронена в разговоре. Не пришла она на память и сейчас, когда Петро бежал по следу. Ему было не до цитат старшины, ему надо было продержаться, настигнуть и задержать лазутчиков. И мечта исполнилась бы, и можно было б похвалиться перед батькой! Медаль «За отличие» не три ордена Славы, но тоже правительственная награда.