Начальник стражи склонился, опасаясь поднять взгляд на опаляющие холодом глаза повелителя.
— Слушаюсь и повинуюсь, мой господин.
— Я не закончил. После казни выдели сотню воинов с хорошим ударом. Всем, кто будет нынче собран на этих трибунах, да воздастся за неповиновение: сто палок каждому.
— Но Великий амир! Мало кто из людей способен выдержать даже семьдесят палок. Мои люди знают свое дело.
— Я буду милосерден. Тем, кто умрет на семидесяти, я прощаю тридцать оставшихся, но если ты решил мне перечить, тебя первого велю привязать к столбу. Ступай.
И, словно позабыв о начальнике стражи, обернулся к свите:
— Тех, кто сам пришел на ипподром, я прощаю. Более того, я награжу их. Все имущество умерших здесь сегодня горожан да будет продано, и десятая часть вырученных денег пусть станет им наградой. Пусть каждый живущий знает, что воля моя на земле, как воля Аллаха над миром. И кто ослушается — умрет. Кто повинуется безропотно, будет вознагражден и в этой жизни, и близ престола Аллаха, милостивого, милосердного.
Он резко обернулся назад, где, дожидаясь своего часа, под охраной четырех дюжих воинов в ручных и ножных кандалах стоял Хасан Галаади, премудрый дервиш, которого недавно еще числили ближним советником Тамерлана.
— Что скажешь ты на это? — с усмешкой сказал Тамерлан.
— Ты весьма изобретателен в умерщвлении себе подобных, Великий амир, — отозвался связанный дервиш. — Но разве от того они перестают быть тебе подобными?
Тамерлан сжал кулаки:
— Я прощаю тебе эту дерзость. Смерть уже стоит за твоим левым плечом. Но прежде я желаю, чтобы ты воочию увидел гибель всех этих людей. Всех их: виноватых и невиновных, старых и молодых, мужчин и женщин. Они умрут, как умирали мои воины, посланные на Итиль, чтобы остановить Тохтамыша, как умирал султан Баязид и гибло его войско. Хочу, чтобы ты, Хасан Галаади, ощутил себя сопричастным их смерти. Да умоешься ты их кровью, да придут они к тебе во сне, дабы стенать, упрекая, что твои деяния стали причиной их гибели. Ну что же ты молчишь, премудрый дервиш?
— Зачем же мне говорить, о Великий амир, этим я лишь помешаю тебе упиваться собственными речами. Ты пожелал меня покарать. Разве в силах я помешать этому? Но ведь ты, Великий амир, не просто желаешь убить одинокого дервиша, чье счастье и жизнь — единение с Аллахом в осознании величия замысла его. Ты желаешь моих терзаний и самой гибели моей, чтобы покарать за предательство. Но может ли кто-либо сказать, что я встречался с врагами твоими, что передавал им тайные известия о твоих замыслах, о движении войск, да о чем бы то ни было? Ведь ты просто-напросто ткнул в меня пальцем и тем назначил жертву собственной прихоти. Я знаю, что мне не остановить твоей карающей длани, но ведь и твоя длань не остановила того, кто на самом деле предает тебя.
— Кто же это? Говори, и я отпущу тебя.
— О Великий амир. Порою ты спрашивал моего совета, и всякий раз я давал тебе его. Порою желал узнать мнение ничтожного Хасана аль Саббаха из Галаада, и я говорил, что думал, не скрывая и не лелея тайных помыслов.
Сейчас ты спрашиваешь о том, чего я не мог знать, ибо всякому известно, что, сколько возможно, я стараюсь избегнуть всего того, что касается власти. Я дервиш, а не мурза, и с первого дня нашего знакомства желал оставаться дервишем. Это ты приблизил меня. Теперь же хочешь предать смерти. Иного бы я спросил: за что, в чем моя вина? Но разве тебе интересно, есть ли вина, когда жажда крови иссушает твое сердце?
— Оставь свои речи, — прервал его Железный Хромец. — Они разумны, и всякий, кто слышит их, сказал бы, что мудры. И все же слова твои лживы. Я знаю, что ты предал меня. Расскажи, как, кому и что ты передал, и тогда я сменю гнев на милость. Тогда позволю тебе жить. Открой мне сердце, открой без коварства и злоумышления против меня, и я верну тебе былое расположение.
— Быть может, тот, кто сделал все, в чем ты обвиняешь меня, Великий амир, сейчас наблюдает за тобой и втайне смеется.
— Нет, — покачал головой Тимур. — Ты снова лжешь, Хасан Галаади, никто не смеется над смертью. Но ты, должно быть, все еще не понял этого. — Он поманил к себе одного из приближенных и проговорил, не спуская взгляда с дервиша: — Приведите сюда Мануила. Одного из вас, того, кто сознается в заговоре, назовет имена прочих смутьянов, чистосердечно расскажет о планах мятежников, я помилую. Сейчас от вас самих зависит, кому жить, кому быть разорванным этими жеребцами. — Тимур указал на поле, где, дожидаясь жертвы, гарцевали кони. — Конечно, мне было бы приятней оставить в живых единоверца, но если ты решишь упорствовать… Подумай о том, как будет рваться твоя плоть, как лопнут сухожилия, и кровь хлынет из всех жил.
Между тем расторопные слуги внесли в императорскую ложу василевса Мануила. Ступни ног его были обожжены, и потому он не мог самостоятельно идти, как и не мог поднять разбитые кисти рук.
— Ты знаешь его, Мануил? — Тамерлан указал на стоящего чуть поодаль Хасана Галаади. — Он открыл мне все, как и положено доброму мусульманину. Кто ты для него? Гяур? Собачий выродок?! Теперь я знаю, как вы плели свой заговор, как желали убить меня. Как хотели посадить его на трон. Ведь так? — Тимур ухватился за веревку, наброшенную на шею дервиша.
— Этот человек, — император с трудом открыл глаза, видневшиеся маленькими щелочками, — был здесь и переводил твои слова. Однажды он спас меня от удара кинжалом.
— Ты что же, хочешь спасти иноверца? — Лицо Тимура исказила злобная гримаса. — Это зря. Он во всем сознался, и теперь ему дарована жизнь. Ты же упорствуешь, и я, как бы того ни хотел, не могу помиловать тебя, иначе все подумают, что я ослабел, и перестанут бояться, а когда правителя не боятся, кто будет его почитать?
Вот, смотри. — Тамерлан жестом велел поднести василевса к самому ограждению его ложи. — Видишь, как мало народу пришло с тобой проститься. А ведь ты спас их. Храбрость твоя, пред которой даже я не в силах удержать восхищения, подарила жизнь всем этим двуногим тварям. И где они, неблагодарные? Как ни в чем не бывало торгуют в лавках, месят глину, продают свое тело.
Поверь, Мануил, хоть судьба и вынуждает меня казнить врага, совсем еще недавно бывшего другом, но всякий раз боль терзает сердце мое. И вот эта пустота, — Тимур обвел ладонью безлюдные трибуны, — еще больше наполняет его горечью. Я поклялся, что отомщу за тебя подлой черни, но если ты откроешь правду, то вновь станешь мне другом. Воистину, каких только раздоров не бывает между друзьями. Я казню этого предателя и верну тебе золотой венец твоих предков.
Ворота ипподрома распахнулись, между трибунами послышался сдавленный вой толпы, подгоняемой остриями копий и ударами нагаек.
— Видишь, я держу слово. Прежде чем проститься со своей жизнью, они пришли сюда проститься с тобой.
— Этот человек — дервиш и твой советник, — тихо выдохнул император. — Более мне о нем ничего неведомо.
Тамерлан закусил губу.
— Это все, что ты хочешь мне сказать, несчастный?
Мануил закрыл глаза.
— Все. Оставь свои речи, ибо вскорости меня ждет допрос, куда более пристрастный — святой Петр уже звенит ключами.
— Приступить к казни, — процедил Тамерлан.
— А что делать с этим? — спросил вернувшийся начальник стражи.
— Покуда бросьте в темницу. Он все мне расскажет.
— Слушаюсь, мой повелитель.
— Ты хочешь еще что-то добавить? — глядя на старого воина, спросил Великий амир.
— Да, мой господин. Там внизу гонец. Он привез замечательную новость. Две недели назад, наевшись рыбы, в Берке-Сарае умер Тохтамыш.
— Хвала Аллаху! Руки мои развязаны!
— Черт, как не вовремя! — послышался на канале связи голос Дюнуара. — Хасан, постарайся продержаться там как можно дольше. Мы сейчас разделаемся с мятежниками, отобьем корабли и отправимся вытаскивать тебя.
Узкая лестница, ведущая в подземную тюрьму, была вырублена в скальной толще еще в те времена, когда император Константин только задумывал построить новую столицу на месте старого Византия. Никто толком не знает, для кого в те годы предназначалась темница. Императоры именовали ее «Забвение». Расположенная на задворках тюремного замка, она распахивала свои затянутые диким виноградом ворота крайне редко: только для особых пленников. Даже среди тюремщиков далеко не все знали, что за высокими стенами императорской темницы скрыто место еще более страшное, нежели тесные, сырые, зловонные, кишащие насекомыми и крысами камеры. Настоящая могила для живых мертвецов.
Узнику, попавшему туда, никогда более не суждено было увидеть свет, вдохнуть полной грудью воздух, даже воздух неволи. Несчастный обычно приковывался цепями к стене, но даже если и нет, участь его была горька: малюсенькая камера наполнялась гулом. На поверхность из-под земли тянулось множество труб-воронок, затянутых сверху своеобразной мембраной из бычьих шкур. Всякий, кто ходил по дощатым настилам, положенным сверху этих мембран, словно бил ногами в барабан, и звуки ударов почти круглые сутки раздавались в камере.
Стражники остановились у подножия башни, увитой виноградной лозой, и дернули за веревку колокольчика. В дубовой калитке приоткрылось зарешеченное оконце. Старший из стражей просунул между решетин небольшой пергаментный свиток. Спустя пару минут заскрежетал тяжелый засов, и дверь приоткрылась, впуская нового заключенного.
— Там уже есть один, — словно оправдываясь, сообщил тюремщик.
— Кто таков?
— Неведомо. Нам о том не сообщают.
— Есть так есть, — отозвался старший из стражников. — Приказ бросить вот его, — он ткнул в грудь человека в одеянии дервиша, — в самое глубокое подземелье. Начальник тюрьмы сказал, что это — самое глубокое.
— Ну, стало быть, ему видней, — равнодушно кивнул надзиратель. — Где один, там и двое. Чего уж там. Все едино в цепях висит. Этого, кстати, приковывать? Или так, по-вольготному?
— Великий амир ничего не говорил об этом.