Адыке, до того безмолвно сидевший, вдруг пришел в ужас:
— Значит, негодный саяк, ты явился за калымом?
Если ты не забыл зарок наших отцов, то калым, конечно, остается за тобой. Скажи, как зовут моего зятя? Я приехал узнать его имя и увидеть его самого.
Адыке усмехнулся:
— Зятя зовут Абдырахман. Про клятву отцов я помню. Но свой калым ты уже получил. А дочь свою привезешь сам, когда она станет взрослой, ясно? — И Адыке громко рассмеялся.
Казак не понял, что стоит за его смехом. «Шутит, наверно, бай, ждет, что я ему возражу. Где это видано, чтобы невесту доставляли жениху ее родители? Если ты кичишься своим богатством, бай, то я придерживаюсь справедливости и соблюдаю обычаи отцов», — подумал охотник.
Две ночи провел Казак у свата. Оставил ему в подарок волчьи шкуры и хмуро собрался в обратный путь. «Зачем он так унизил меня? Чтоб показать, что я не ровня?» — горько размышлял всю дорогу охотник.
В семье бедняка, где кругом нехватки, дети взрослеют быстро, рано набираются ума, в них скорее пробуждаются добрые чувства. Бедняк не станет пускаться на хитрости, вертеться лисой и подличать: человек, привыкший умываться в чистом источнике, побрезгает мутной водой. Бедняк гостеприимен, добродушен, прост. Он богат по-своему: чем беднее, тем щедрее. Человек, который сам повседневно в трудах, обычно отзывчив и великодушен.
Казак и все его предки — так уж повелось в роду — промышляли охотой на зверя. Он подолгу пропадал в горах. Удачливый стрелок, Казак возвращался с обильной добычей, но ему самому мало что доставалось после покрытия обязательных поборов и приношений баям. Все ценное словно в прорву уходило. В юрте было голо и пусто.
Батийна день ото дня хорошела, раскрывалась, как цветок на свету. Миндалевидные глаза девочки светились умом. Татыгуль не могла без слез и горечи смотреть на дочь, не снимавшей с плеч потертый полушубок из рыжих шкурок. Как бы хотелось видеть Батийну одетой не хуже других. Ведь сват — богатый, важный бай. А зять — сын бая. «Пусть умру, головой буду рыть землю, но дочь свою обряжу как следует. Что скажет сват, если узнает, что его невеста сверкает голыми икрами? Оборванцы, мол, несчастные, даже приодеть не могут свою дочь, а тоже в родню лезут».
Не раз эти слова шептала Татыгуль и шла на заработки: не жалея себя, женщина могла за день выделать добрый десяток овчин, а то свалять большую кошму или сбить десятки аршин домотканой дерюги. Приходилось беспрекословно выполнять любое поручение старшей жены бая. В жестких кожаных штанах, по-мужски подпоясавшись веревкой с воткнутым за нее топором, Татыгуль корчевала далеко в горах крепкий, как железо, стланик. Надсаживаясь на изнурительной работе, она получала жалкие гроши. Татыгуль никогда не спрашивала, сколько ей следует, брала, что давали, не смела потребовать должное.
Батийна видела, как бьются родители, чтобы прокормить, одеть и обуть многодетную семью. И она с головой ушла в домашние заботы. День-деньской присматривала за малышами, шила, кроила, вышивала орнаменты, чему ее усердно учила мать с малых лет. «Рукоделие для девушки, — говорила Татыгуль, — все равно что хлеб насущный. Если она не хочет, выйдя замуж, услышать от золовки словечко — салбар[7]. Золовка поддразнит: «Бедняжка, не можешь даже заштопать свой подол. Смотри же, возьмет твой муж вторую жену, а тебе одной корчиться в холодной постели».
И действительно, сколько в киргизских аилах покинутых при живом-то муже женщин?! Вот почему каждая мать приучает девочку с малолетства к ремеслам.
Не так-то просто празднично и со вкусом одеть девушку в киргизских аилах, разбросанных по склонам гор, в стороне от торговых дорог. До самого ближнего базара в Кара-Коо всадник на хорошем коне добирается добрых два дня. А на дальние базары, что в Чуйской долине, в Токмаке, в Пишнеке, не только бедняки, но и те, у кого горячие кони и теплые шубы, не отваживаются ехать.
Кочевой народ, не привычный к торговле, вел простой обмен. Лошадь, к примеру, меняли на пять баранов; скакуна — на десять. За верблюда давали коня и сколько-то в придачу баранов. Стоило в горах появиться на муле или осле кашгарскому или кокандскому торговцу ситцем, бязью, шелком и всякой мелочью, как юрты мгновенно пустели, женщины высыпали на лужайку. Торговцев встречали шумным восторгом, словно вестников весны. И те не стеснялись за ситцевое платье сорвать трехгодовалую овцу.
Свой товар торговец расхваливал по-узбекски или по-уйгурски на всю округу:
— Кто хочет — берите. Кто не хочет — прочь идите! Атлас и шелка, снимаю с пояска! Есть парча и есть тут бязь — палетаите хоть сейчас… Хи, дрянной осел, ну-ка дальше шагай шагай!..
Пройдошливая бойкая речь, заигрывающий взгляд выжиги и цветастые ткани все поражало бесхитростных горцев. Раззадорив народ, торговец трогал своего ишака, повергая в трепет покупательниц. Женщины бросались ему вслед:
Дорогой купец! Попридержи своего осла. У меня есть хороший каракуль, есть овчины, что дашь за них?
Картинно вскинув мелко плетенную камчу, торговец обращался к ослу:
— Лаппай, подожди, ослик, свежей травки пощипи…
Осел, как по мановению, опускал уши-лопухи к земле и принимался щипать траву. Ученость осла приводила в изумление детишек:
— Смотрите, осел понимает слова!
— Он сказал: лаппай — и тот сразу остановился.
— Говорят, городской осел перехитрит иного жителя степей и гор, — на разные голоса кричали они.
Наконец открывалась торговля. Блестящие, с изморозью, в мелких завиточках кудрявые мерлушки шли в обмен на пуговицы, на иголки и мыло.
Матери взрослых дочерей всю зиму заготавливают шкурки, плетут волосяные крепкие веревки, собирают длинный конский волос, чтобы выменять это хотя бы на красный жилет или пунцовое платье. Но опытный плут за все предлагает лишь ситец, иголки да мыло. Обескураженная мать причитает:
— Чтоб тебе пусто было! Не колдун, не дьявол ли это верхом на осле? Я столько маялась, копила, выделывала эти шкурки, а он сунул в руку иголку и был таков! О, бедная моя дочь опять, как была, раздетая. О треклятый жаднюга, забери свою иголку, верни мои мерлушки!
Торговец, сдвинув набок узорчатую тарелочку-тюбетейку, бубнит себе под нос молитву, делает вид, что ничего не слышит. Женщины, проводив его до ближнего поворота, ни с чем возвращаются обратно.
Если же женщина начинала браниться, перекупщик придерживал осла, хватался рукой за грудь и торопливо убеждал:
— Ну что ты раскричалась? Мы уже ударили по рукам. А кто нарушит торг, тот идет против божеских законов, ему прямая дорога в ад. Тебе нечего обижаться, дорогая. Прощай!
Бедная женщина, страшась адова наказания и гнева аллаха, шарахалась от торгаша, шептала молитву.
Бывало, Татыгуль зиму напролет до боли натруживала глаза у желтой лучины, по горсточке, по клочку на шиповнике собирала овечью шерсть, откладывала на черный день лучшие овчинки ягнят, а тут не успеешь оглянуться, как приезжий перекупщик выманит все задарма. И горемычная Татыгуль снова и снова оставалась ни с чем.
Батийна росла неприхотливой, совестливой девушкой. Она не плакалась родителям, не требовала нарядов, как дочери более зажиточных людей. Довольствовалась тем, что было, не вздыхала о том, чего не было. Конечно, Батийне не весело было глядеть на подружек, которые украшали свои головы тебе-теями с бортами в четыре пальца, с нежной выдровой опушкой, носили бархатные расшитые жилеты и платья из белого или розового атласа с пышными оборками. На шее у них красовались янтарные каменья, разноцветный бисер, в ушах сверкали колышущиеся серьги; туго сплетенные косички свисали с плеч по самые щиколотки. Взбудораженные хмелем молодости, девушки выплывали на пригорок, где загодя были построены высокие качели. Одни невесты тихо и скромно стояли в сторонке, другие резвились, визжали. Тут же выявлялись и певуньи. Стоило одной звонко начать песню, как она мгновенно подхватывалась на разные голоса и летела по дремотным ложбинам, уносилась по склонам вверх, вторгаясь в безмолвие ночи.
В играх и забавах Батийна никому не уступала: вместе со всеми распевала хороводные песни, была заводилой в акыйнеке[8]. У нее был высокий, как трель жаворонка, голос. Множество шуток-прибауток, скороговорок и присказок, самодельных острот так и слетали у Батийны с языка. Батийну тянуло на девичьи игры, но она нет-нет да застесняется, почувствует себя неловко в своей линялой шапке из выдры, в постыдном рыжем полушубке среди принаряженных подружек.
Как-то Батийна пришла в своем будничном платье на игры и встала в сторонке. Байские дочери пустили по кругу оскорбительный стишок:
В быстрой горной речке
Аркан не достигает дна.
Дочь ловца сурков
Не играет с нами.
Акый-акый, акый-ай…
Батийна без оглядки пустилась бежать и тайком от матери долго рыдала. С тех пор она перестала ходить на игрища. Забавляла младших, вышивала, а заслышав звонкий смех, украдкой выглядывала в приоткрытый полог юрты.
Запоют про селкинчек[9]— как в лунную ночь девушки и парни веселятся на качелях, Батийна вздыхает, томится. А то накатит на нее волна тревожных чувств, и прозрачный голос ее, словно испуганный сизый голубок, летел высоко над куполом старой юрты и разносился в вечерней тишине. Певуньи на игрищах замолкали.
— Это Батийна.
— Девушки, послушайте, какой голос!
— Стесняется дочь ловца сурков выйти к нам. Она же босоногая…
Едкие, как полынь, слова больно ранили сердце Батийны. Эх, выскочить бы из юрты да исцарапать лицо обидчицы, посмевшей ее унизить! Она бы гневно отчитала свою оскорбительницу: «Разве бедность — позор? Хотела бы я видеть, как бы ты выглядела, будь твой отец бедняком…»
Горечь обиды, однако, затаивается в груди. Батийна виду не подает, что с ней творится. Стыдно показаться на люди. Она и поет, и смеется, и плачет, и грустит — все в одиночестве. Но вечером, когда возвращаются мать с отцом, Батийна как ни в чем не бывало забавляет младших, резвится, заботливо помогает по хозяйству.