I
Вся Венесуэла как один человек встала под ружье. Если рассматривать исторические события с внешней стороны, со стороны поступков людей как отдельных индивидуумов, ответственных за свои действия и мысли, то это была политическая борьба либералов с олигархами, и велась она за овладение властью. Но, в сущности, если понимать эти события как проявление жизненной необходимости в историческом развитии народов, то это была беспощадная борьба между рабством, в котором, по существу, все еще находились голодные, озлобленные, но непокоренные народные массы, и привозной цивилизацией теми с виду безупречными законами и конституциями, что были призваны ограждать интересы господствующего класса.
Выдающиеся деятели либеральной партии с беспримерным цинизмом (к которому они прибегали, дабы ни в чем не походить на осмотрительных консерваторов) во всеуслышанье заявили, что в зависимости от обстановки они могли бы с тем же успехом, с каким они подняли знамя федерации, встать под знамена централизма. Но если бы они так поступили, их политическая программа пришла бы в противоречие с самой сущностью движения, и дело приняло бы, пожалуй, совсем иной оборот.
— Федерация — это борьба лесов с городами, — заявляли самые выдающиеся палладины этого движения, решительные мачетеро, в своем большинстве неотесанные крестьяне.
И если подобного рода объяснения говорили о том, что руководители не имели никакого представления об истинном значении слова, так зато они верно передавали существо близкого им дела. На пустынных просторах одержимые яростью люди восставали против духа централизма и выходили из повиновения у городов. Понятое, таким образом, требование федерации, да еще смешанное к тому же с понятием демократии, естественно, стало знаменем движения, главной силой которого были анархистские отряды, повсюду возникающие на венесуэльской земле.
Эта война, преследовавшая социальные цели, хотя и блуждала в тумане из-за отсутствия подлинных идей и прибегала к жестоким методам, была войной справедливой, направленной против собственника, против богатеев всех мастей, и целью ее было уничтожить собственность как источник их силы. Однако уничтожение собственности было использовано как удобный лозунг, поднимавший народ на борьбу, следствием которой были пожарища, развалины и вытоптанные поля. Повсюду зачитывались подложные правительственные указы, якобы восстанавливавшие рабство, и все, кто еще стонал под игом рабства, немедленно выступали с оружием в руках против своих хозяев. В отряды повстанцев вступали целые толпы пеонов, убивавших своих помещиков и управляющих. А на брошенных землях оставались одни женщины да дети. В городах восставшие грабили лавки и магазины, предавали все огню, от которого не спасся ни один богатый дом. Убивали все мантуанское отродье: порой даже женщин и детей. Когда какой-нибудь предводитель федералистских войск поручал своему подчиненному захватить населенный пункт, он обычно напутствовал его:
— Сровняйте с землей этот городишко, если он не сдастся вам на милость.
Для простого люда, не понимавшего замысловатых речей цивилизаторов, эти слова были подобны бальзаму, пролитому на измученные, озлобленные сердца. Предводители, отдававшие такие приказы, были выходцами из народа, его плотью и кровью, и повстанцы беспрекословно подчинялись им.
Поджигались асьенды, вытаптывались посевы, уничтожался скот, и по бесчисленным дорогам равнин, по горным кручам и ущельям зловеще полз призрак грабежей и насилий.
— Это вернулся Бовес под личиной Эсекиэля Саморы, — говорили старики, помнившие времена, когда бесчинствовали орды страшного каудильо.
Венесуэльский народ хотел видеть в Саморе своего вождя и освободителя. Его слава достигла недосягаемых высот с первых же сражений. Подобно Бовесу, он увлекал за собой народные массы, но к разящему мечу безжалостного астурийца он добавил еще беспощадный огонь. В пожарищах гибла Араурэ, от Гуанаре остались дымящиеся развалины… Самора нигде не располагался лагерем, и его орлиный профиль грозно чернел на фоне отблесков пожарищ, в которых полыхала вся страна; сбивая врагов своими непрерывными маршами и контрмаршами, он вел по-лисьи хитрую, опустошительную войну.
Самора, несомненно, был предводителем, убежденным в справедливости и правоте того дела, за которое боролся, хотя он и не вникал в его сущность. Он владел полководческим даром, чего никак не желали признать чванливые заправилы Военно-инженерной академии, он обладал даром увлекать за собой народные массы и поистине железной волей, столь необходимой для того, чтобы сплотить в одно крепкое ядро бесчисленное множество анархистских отрядов. В то же время он был лишен творческих способностей, какими мог обладать только высоко просвещенный политический деятель, человек твердых убеждений, прочных как шпага, которую Самора сжимал в своей руке. Но даже при таких недостатках он стал признанным вождем народного мятежа, несущего всюду смерть. И вот вслед за вестью о блестящей победе при Санта-Инес пронесся слух о смерти Саморы, — предательская пуля настигла его в Сан-Карлосе.
Движение федералистов пустило глубокие корни на каждой пяди венесуэльской земли, и, даже если бы повергли в прах одного за другим всех тех, в ком народ видел своих вождей, разбили бы и уничтожили мятежные отряды, они, несмотря ни на что, тут же возникали бы вновь, пусть еще никем не возглавленные, но от этого не менее упорные в своей жестокой борьбе. Разгневанной фурии мятежа отрубали голову, но тогда у нее вырастали могучие руки, которые рушили на своем пути все, что еще оставалось на венесуэльской земле.
Городок словно вымер: на улице ни души, все двери на запоре. Зловещий свет палящего тусклого солнца едва пробивался сквозь удушливую завесу едкого дыма; с объятых пожаром саванн летели и падали на крыши домов и тротуары мириады искр, которые подхватывал и кружил обжигающе знойный ветер. Над городом нависла жуткая тишина, тоскливое безмолвие, предчувствие близкой катастрофы, идущей следом за пожарами.
Только что прозвучал сигнал трубы, он раздавался все ближе и ближе: это эскадрон правительственных драгун, который, заняв позицию на одном краю главной улицы, ожидал атаки кавалерийского отряда федералистов, наступавших с другого конца города. Отряд не решился завязать бой в окрестной саванне, кони страшно устали и едва держались на ногах, и привыкший воевать в долинах неприятель легко мог бы окружить их в открытом поле; кроме того, местные жители отказали федералистам и не дали им свежих лошадей, вот почему разгневанный командир поклялся отомстить горожанам, развязав бой на улице городка, из которого некуда убежать — вся саванна объята огнем.
Все двери в домах заперты и заставлены скарбом — и те, что выходят на улицу, и те, что ведут из комнаты в комнату, где перед образами святых молятся женщины, дрожащие от страха дети цепляются за их подолы, мужчины, которым не удалось бежать из города — в основном это старики, — угрюмо ходят из угла в угол, мрачно понурив голову и заложив руки за спину. Страх за попавшую в беду семью заглушает страх за себя.
В одном из домов на окраине городка какой-то мальчуган высунулся в окно и смотрит на улицу; охваченная горем мать не заметила, как он отлучился от нее.
Гнетущая тишина на улице нарушается лишь ржанием драгунских коней, позвякиванием уздечек и удил, лязгом ударяющихся друг о друга пик да отрывистыми фразами, которыми перебрасываются между собой время от времени бледные от напряжения всадники. Мальчик разглядывает молодого драгуна: редкий темный пушок поднялся на его побелевшем от страха лице, широко раскрытые глаза напряженно всматриваются в противоположную сторону безлюдной улицы. Он почти такой же ребенок, как тот, что разглядывает его из окна, и сердце городского мальчугана полнится жаркой симпатией к юному драгуну и беспредельной тоской.
Вдруг у заставы городка снова раздается сигнал трубы.
— Смирно! — несется приказ командира эскадрона.
Драгуны застывают в стременах с пиками наизготовку; мальчуган видит из окна, что одна пика колышется выше других.
Раздается топот скачущих коней, и эскадрон драгун, застыв, ждет приближающегося неприятеля.
— Пики наперевес! — звучит команда.
Несется лавина смерти.
И тут же раздаются зловеще-спокойные слова:
— Да их, ребята, не так уж много, как мы думали. Бой, видно, будет не слишком трудный. Вперед, на врага!
Храпят пущенные в галоп кони, и среди столбов пыли эскадрон драгун кидается навстречу федералистам.
Осаженные кони сталкиваются грудью, и в дикой невообразимой толчее тонут крики и брань сражающихся: в дело вступила смерть, словно зубами лязгает она саблями и пиками, вонзая их в окровавленные тела. Все это происходит среди зловещей тишины, которая нависла над обезлюдевшим городком.
Тут и там падают сраженные в бою воины, хрипя в предсмертных муках, и вот уже драгуны начинают отступать, теснимые лавиной федералистов.
Бой уже идет под самыми окнами домика, из которого за ним наблюдает мальчуган: он видит, как железо вонзается в живое человеческое тело, и как ручьями льется человеческая кровь, и как жутко белеют лица солдат. Он не слышит шума сражения — все кругом окутано леденящим душу безмолвием, словно люди и кони — бесплотные тени, беснующиеся в чудовищном кошмаре.
Мальчуган смотрит во все глаза. Он видит перед собой только одно лицо, бледное лицо воина-ребенка, искаженное страхом и взмокшее от пота. Он тут, совсем рядом, в двух шагах от окошка…
Мальчуган не заметил, как пика вонзилась юному воину в грудь и как фонтаном брызнула кровь, — он лишь увидел глаза, полные слез, и смешные пузыри, которые тот пустил, как малыш, что собирается зареветь…
Наконец мать заметила отсутствие сына и бросилась разыскивать его по всему дому. Она нашла сына у окна, он был недвижен, как тот, что лежал на тротуаре с искаженным лицом и вылезшими из орбит глазами.
Мать схватила сына на руки, стала трясти и звать его, но он оцепенело продолжал смотреть на бой чудовищных призраков, обагренных кровью, и на смешные пузыри, которые пускал пронзенный пикой безусый драгун.
Придя в себя и обретя дар речи, мальчик лишь пробормотал:
— Как тихо, как тихо! — И эти слова он повторял весь день.
В другом селении только что пронеслась беспокойная весть о приближении федералистов, разбитых правительственными войсками. Все население оцепенело от страха. Мужчины попрятались в окрестных лесах, и в домах остались одни женщины, дети и немощные старики, которым не под силу куда-либо бежать. Лавочник закрыл и забаррикадировал двери в лавку, и только кабачок в нижнем квартале, принадлежащий Мануэле Фуэнтес, продолжал оставаться открытым.
Мануэла, красавица метиска, еще молодая женщина, мать пятерых детей, старшему из которых, Мануэлю, стукнуло уже двенадцать лет, недавно потеряла мужа на войне. Это смелая женщина, она умеет ладить с солдатами, заходящими в кабачок, оставшийся на ее попечении после смерти мужа. По хозяйству ей помогает Мануэлито, единственный мужчина в доме.
— К чему запирать двери, — говорила Мануэла, — если солдаты могут вышибить их, когда им только вздумается? А когда они увидят, что кабачок открыт и здесь не пожалеют для них вина, в котором они могут утопить свой страх, и всегда дадут им сыра, может, тогда они больше станут нас уважать. Вора покорми да приголубь.
И, заперев на ключ своих малышей, Мануэла вместе со старшим сыном осталась стоять за стойкой, препоручив свою судьбу архангелу Михаилу — ведь во главе разгромленных отступавших войск шел сам дьявол в образе майора Асунсьона Мойяно.
И вот в городок вступил озлобленный недавним поражением отряд солдат, жаждущих крови и грабежа.
Как и предполагала Мануэла, увидев, что все дома, за исключением кабачка, заперты майор заявил своим людям:
— Ребята! Хотя правительственные войска идут за нами по пятам, у нас еще найдется время попотрошить здешних готов-консерваторов. У них есть и деньжата, и кое-что для наших животов, как сверху, так и внутрь. Уж больно мы отощали от голода и поизносились в походах. «Salus homini supreme lex esto»[53], что означает в переводе с латыни на наш христианский язык: «Жми сало из подлых готов». Потому как прежде чем они отсюда уберутся, мы их как следует поприжмем, чтобы они расплатились за жизнь наших товарищей, что погибли в бою с гнусными правительственными войсками. А что до военной добычи, то тут уж вы сами мастаки. Только смотрите, не смейте трогать этот кабачок, который встретил нас открытыми дверьми. Хозяин его, должно быть, верный федералист, а свой своего не кусает. Ну, а теперь не теряйте зря время и, чего не сможете унести в ранцах, сжигайте, — святой огонь все очистит. Вот так.
Солдаты бросились грабить городок, а майор слез со своего коня и вошел в кабачок в сопровождении своего штаба — трех отъявленных головорезов.
— Где здесь собрат по оружию, хозяин этого заведения? — спросил майор. — Я хочу пожать ему руку, коли он в самом деле верный федералист, как я об нем думаю, и пускай он велит откупорить бутылочку бренди за свой счет, чтоб, мы выпили за победу наших славных войск.
— Я к вашим услугам, — ответила Мануэла, смело и открыто глядя в лицо офицеру.
— Как! Такая красавица?! А я-то полагал, что мой сотоварищ принадлежит к безобразному полу, а выходит, он такая распрекрасная пампушечка!
Мануэлито побледнел от гнева, а мать его строго заметила Мойяно:
— Побольше уважения, майор. Вы разговариваете с женщиной, которая умеет постоять за себя, хотя она и прислуживает за стойкой.
И, повернувшись к сыну, которому еще до прихода солдат велела молчать, что бы он от них ни услышал, сказала:
— Помни, о чем я тебя предупреждала.
Между тем майор примирительно продолжал:
— Ладно. Уж коли я не умею разговаривать с женским полом, позови-ка тогда своего мужа, я с ним потолкую по-свойски.
— Я вдова, — сухо ответила Мануэла. — Поэтому-то я прислуживаю у стойки.
— А-а! А этот паренек, что рядом с вами?
— Это мой старший сын.
— Вот уж не скажешь. Он скорее похож на вашего брата — такая вы молодая и красивая. Ну и парень, он прямо готов съесть меня глазами.
И, повернувшись к своим адъютантам, добавил:
— Правда, ребята, не плохой из него вышел бы барабанщик? Малость не дорос до того, которого у нас недавно убили, но…
Мануэла откупорила бутылку, которую попросил майор, и, расставив рюмки, сказала:
— Вот ваше вино. Ну, а что до моего сына, то вы и не мечтайте увести его с собой.
Мойяно подмигнул своим офицерам и, подняв рюмку, сказал:
— Labor omnia vincit honeste vivere[54], как гласит латынь, которой меня обучил один учитель в Гуардатинахас и перевод с которой значит: «Я остаюсь при своих пожитках».
Осушив рюмку, он обратился к Мануэле:
— А если мальчонка нужен для нашего общего дела?
— Я уж сказала вам — и не мечтайте об этом. Вы его уведете только через мой труп.
— Карамба! — лукаво вскричал майор. — Коли я не видал бы своими глазами, что предо мной хорошенькая бабенка, я бы подумал, что со мной разговаривает вырядившийся в юбку настоящий мужчина.
Адъютанты весело расхохотались, а Мануэла, увидев, как исказилось от гнева лицо сына, как у него выступили слезы на глазах, сказала:
— Иди в дом.
— Нет, — возразил ей сын, — позволь мне остаться здесь.
А Мойяно между тем продолжал:
— Муженек ваш, который мог бы пойти со мной, лежит в сырой земле. Он, как говорится, оставил вас со всей вашей красой на милость прочих людей, у которых еще найдется силенка…
— Думайте, что вы говорите, — крикнула храбрая женщина, открывая ящик кассы и выхватывая оттуда заряженный пистолет, который она хранила там на всякий случай.
Быстрым кошачьим движением Мойяно схватил Мануэлу за руку и ударом ноги опрокинул стойку.
Мануэлито кинулся к лежавшему поодаль мачете, но солдаты схватили его и тут же обезоружили. Плача от бессильной ярости, он напрасно старался вырваться из рук хохотавших солдат; бандиты при мальчике надругались над его матерью.
В эту минуту раздался далекий сигнал горна, затем он прозвучал ближе — это была хитрая уловка, к которой прибегнул один из жителей разграбленного городка, чтобы напугать федералистов приближением правительственных войск. Грабители наутек бросились из городка, не успев предать его огню.
Городок был спасен от бесчинствующей солдатни, но жизнь Мануэлито была загублена. Сердце его разрывалось на части при виде поруганной матери.
В тот же день Мануэла нашла своего сына в конюшне — он повесился на стропилах.
Обычное ранчо в саваннах под Гуарико, рядом пальмовая роща. Стоит засуха, и на раскаленном небосклоне то и дело вспыхивают и дрожат миражи. Вдалеке показалось облако пыли.
— Глянь, мама, — говорит с порога ранчо мальчуган лет тринадцати. — Похоже, что сюда кто-то идет.
Мать мальчугана выглядывает в приоткрытую дверь. Это еще довольно молодая женщина, но лицо ее высохло и почернело от палящих солнечных лучей. Она всматривается в клубы пыли и бормочет:
— Да, это идут солдаты.
— Наверно, правительственные? — спрашивает мальчуган.
Женщина, вглядевшись, отвечает:
— Нет, это федералисты. И, кажется, если не ошибаюсь, это люди моего свояка Рамона Ноласко.
— Хорошо, хоть свои, — бормочет мальчик.
— То, что у нас осталось, могло бы достаться и врагам. Дохляк поросенок да старый осел.
— И связка сушеной юкки, — дополняет сын.
Мать и сын, застыв на пороге, молча ждут, что принесет им пыльная туча на дороге. Солнце палит нестерпимо, немолчно стрекочут цикады.
И верно, это идут федералисты, и возглавляет их свояк женщины Рамон Ноласко.
— Доброго здоровья, кума, — спешиваясь, здоровается федералист.
— Доброго здоровья, кум, — отвечает женщина.
Мальчик подходит к федералисту и, опустившись перед ним на колени, просит:
— Благослови меня, крестный!
— Да благословит тебя господь, сынок!
И, обернувшись к женщине, спрашивает:
— Чем нас угостишь, кума?
— Водой, кум. И то скажи спасибо, а то колодец почти весь высох.
— Слышите, ребята? — обращается Рамон Ноласко к отряду. — Попейте воды, а что до прочего — об том господь позаботится в другом месте. Идите к колодцу, а я пока потолкую с кумой Хустой.
И, усевшись на предложенный крестьянкой стул, продолжал:
— Мы идем скорым маршем, чтоб соединиться с отрядом, который ведет бой под Калабосо.
— А откуда вы идете?
— От самого Валье-де-ла-Паскуа.
— А вы не встречали там войска генерала Сотильо?
— Нет, он теперь в льяносах Чамариапы и идет сражаться к Арагуа-де-Барселона, где у готов скопились большие силы.
— У него служат два моих сыночка. Живы ли они еще, сердешные?
— Не беспокойся, кума. Господь бог на нашей стороне, на стороне борцов за народное дело.
— Так все говорят, а вот еще никто ни разу не поинтересовался, как я живу.
— Да, плохо, видно, кума.
— А вы сами представьте себе, кум. Муж погиб на войне, двух старших сыновей постигла та же участь, а я тут вот маюсь одна с вашим крестником да с внучкой-сироткой, что осталась после тетки Асунсьон, да будет ей пухом земля. Девчонка небось сейчас пошла искать дикие сливы — уж больно голод мучит.
Повстанец повернулся к мальчику, который внимательно разглядывал саблю, лежавшую на табурете, и сказал:
— А крестник мой уж совсем большой парень, он вам и помогать может, кума.
— Охоты у него хоть отбавляй, да вот все война… И когда она кончится?..
— Это еще не скоро. Сейчас пока и думать об этом нечего. Победа в конце концов будет за нами, потому как правое дело всегда побеждает, но враг пока еще силен. Не убей у нас генерала Самору, мы бы уж давно были бы в Каракасе. Но, как говорится, всегда на бога надейся, а сам не плошай.
Мальчик пристально разглядывал саблю, вынув ее из кожаных ножен. Он трогал пальцем острое жало клинка и с восхищением вертел его в руках, разыскивая на блестящей поверхности следы засохшей вражеской крови. В восхищении мальчика не было ни грана мстительного чувства — просто детская душа была очарована блеском стали, олицетворявшей в его сознании образ войны. На войну уходили храбрые, отважные люди, которых она превращала в легендарных героев, овеянных немеркнущей славой, в предводителей, за которыми шли несметные толпы вооруженных людей… Война была красивым зрелищем с блестящими медными трубами, грохочущими барабанами, развевающимися знаменами и сверкающими на солнце шпагами. Настоящее мужское дело!
Женщина с обветренным, почерневшим лицом прервала свой рассказ о горестях и невзгодах, заметив, с каким упоением ее сын рассматривает саблю. Она подала знак куму, чтобы и он взглянул на своего крестника, и на лице ее появилась горькая улыбка покорности перед неизбежной судьбой.
Рамон Ноласко долго смотрел на мальчугана и наконец спросил:
— Тебе нравится эта сабля, крестник? А не хотел бы ты иметь такую же, чтоб все видели, что ты настоящий мужчина?
Очень хотел бы, — ответил мальчик, не спуская с повстанца восхищенных глаз. — Я тоже хочу быть таким же храбрым, как и вы.
— Гм, — хмыкнула мать. — Вы слышали, кум? Вот какая помощь мне будет от него.
Рамон Ноласко, не обращая внимания на ее слова, спросил мальчика:
— А ты бы пошел сейчас со мной?
— Если б мама разрешила…
— Отпустите его со мной, кума. Уж чему суждено, того не миновать. Отпустите его со мной, и я сделаю из него настоящего человека для нашего народного дела. Я уж за ним присмотрю.
Мать покорно ответила:
— Берите его, кум. Вы сами сказали, чему суждено случиться, того не миновать, и чем раньше, тем лучше. Все мои ушли из дому на войну, и муж и сыновья, один этот малец оставался, а теперь уйдет и он. Чего доброго другие увели бы его насильно, да еще не дай бог в правительственные войска. Уже лучше берите его вы.
А через несколько часов мальчуган уже ехал на крупе командирского коня. Отряд уходил в вечерние сумерки. А на пороге ранчо стояла женщина и, гладя по головке плачущую девочку, успокаивала ее:
— Не плачь, дочка. Вот мы и остались одни. Завтра возьмем нашего старенького осла и тощего поросенка и пойдем по свету просить милостыню. Кум сказал, что господь за нас. Да будет так, да сохранит он мне моих сыночков!
Примерно в лиге от устья Унаро, разлившегося широким плесом, — прощаясь с зимой, лили бурные ливни, — прямо против дороги стояла переправа с паромом. На левом, изрытом оврагами берегу примостился домик паромщика. Надвигалась ночь, по небу плыли огромные черные тучи, возвещавшие грозу. К Домику подошло человек десять солдат, оставшихся от разбитого федералистами батальона правительственных войск.
Шли они вразброд, оборванные и грязные; у двоих солдат головы были обмотаны окровавленными тряпками; во главе этого отряда шел сержант. Подойдя к переправе, громко бранясь, он крикнул;
— Куда сбежал паромщик? Пускай сейчас же перевозит нас на тот берег, если не хочет, чтобы мы подожгли его халупу!
На крики сержанта из домика высунулась женщина, за подол которой держались две чумазые девочки, одетые в лохмотья; дрожащим голосом женщина ответила:
— Ах, сеньор! Паромщика, моего мужа, третьего дня увели с собой проклятые федералисты. Я тут осталась одна с детишками.
— Ну так езжайте вы с нами, коли не хотите, чтобы мы оставили паром на том берегу.
— Ах, сеньор! — простонала женщина. — Я не умею управлять этим паромом. А с того берега мне и вовсе не добраться: река теперь очень бурная и меня снесет течением. Берите паром сами, а на том берегу привяжете его.
— Вот еще, будем мы возиться с вашим паромом. Мы его столкнем в реку, пускай себе плывет по течению, им тогда не воспользуется неприятель, если он придет сюда по нашим следам.
Тем временем один из солдат забрался в ранчо и вдруг закричал оттуда сержанту:
— Идите сюда, здесь спрятались паромщики. Два мальца взамен одного большого.
Послышался новый крик солдата:
— А ну выходи, бесстыжие рожи! Эти трусливые курицы, должно быть, федералисты!
Ударами приклада солдат вытолкал из домика двух пареньков, сыновей паромщика.
— Вот они что задумали, — вскричал сержант.
Женщина, рыдая, умоляла:
— Простите, простите, сеньор! Я сказала вам неправду, потому что эти ребята мои сыночки, и я боялась, что вы их заберете с собой. Они ни в чем не виноваты! Это я заставила их спрятаться. Умоляю вас, не погубите их. Ради всего святого!
— Это мы посмотрим на том берегу, — ответил сержант, — а сейчас тащите шесты и переправляйте нас поскорее на тот берег.
— Да, сеньор! Конечно! Идите, сыночки, проводите сеньоров. Правда, вы не сделаете им ничего плохого, сеньор сержант? Да что я говорю, какой сержант, сеньор капитан! Позвольте мне поехать с вами и помочь ребяткам, я уж говорила, река сейчас очень бурная и обратно, против течения, паром будет трудно вести.
— Конечно, сеньора! — ответил сержант. — Вас как раз нам не хватало! Садитесь и вы, коли вам так приспичило. Да забирайте с собой девчонок, если не хотите оставлять здесь хвосты. Вы поможете друг дружке, когда поедете назад против течения, как сами говорите.
— Ах, сеньор! — запричитала охваченная горем мать. — Какой вы добрый. Да упаси вас господь от всяких бед и зол! Пойдемте, дети мои, пойдемте все вместе и перевезем сеньоров! Не бойтесь. Они хорошие люди, как все, кто идет за правительством.
Паром переправлялся через реку, над которой уже спустилась ночь. Женщина помогала сыновьям, дрожащими руками они никак не могли удержать шесты, а сержант зловеще перемигивался со своими солдатами, сальными глазами поглядывавшими на девочек.
Паром ткнулся в противоположный берег, и один из солдат спросил своего главаря:
— Всех разом, сержант? И этих цыплят тоже? Не сгодятся они нам на что-нибудь другое?
— Всех, чтоб не было кому болтать!
И тут же добавил:
— Нет, погоди, не всех. Пускай останется старая лиса и рассказывает всем свои сказки.
— Ради бога, простите, — взмолилась женщина, разом поняв все.
Солдаты штыками закололи всех ее детей. Гогоча, убийцы соскочили на берег, и сержант, давясь от смеха, крикнул:
— Ну как, здорово, старая лиса! Бог тебе в помочь переправить паром на тот берег.
Дикий хохот солдат замер вдали, в безмолвии ночи, в спустившейся на землю непроглядной тьме. Мать поднялась над распростертыми телами детей, чья кровь стыла на ее заскорузлых руках…
Женщина потеряла разум и дар речи. Слова были ни к чему в этом страшном безмолвии и одиночестве.
Схватив шест, женщина оттолкнула от берега паром, меж бревен которого угрюмо хлюпала вода, словно слизывавшая кровь своим черным языком.
Течение сносило паром вниз по реке. Мохнатые черные тучи заволокли небо, которое то и дело разрывали ослепительные молнии…
Стоя на пароме среди своих загубленных детей, обезумевшая мать время от времени медленно опускала в волны шест, словно нащупывая им дорогу в бурном потоке.
II
Вдалеке мелькнуло знамя федералистов, оно то показывалось, то вновь скрывалось за грядой холмов, окаймлявших Лос-Окумитос, откуда дорога спускается по заросшим лесным теснинам прямо к селению Лас-Майяс, где с минуты на минуту жители ожидали прихода федералистов. Все мужчины ушли с другими колоннами, теперь в селении оставались лишь женщины да дети, которые с любопытством высовывались из дверей своих ранчо. Домашние животные и кое-какая провизия надежно были припрятаны в ближайшем лесочке. Тусклое желтое солнце сеяло свои лучи сквозь дымное сито пожарищ и зловеще освещало трагическую картину. Тревожное ожидание застыло на лицах женщин и детей, толпящихся у порогов своих жилищ.
— Что за люди идут?
— Может, негра Элеутерио Сапата; они всё рыскали здесь последнее время. А может, то люди «Семикожего», эти будут еще похуже.
Наконец раздается возглас:
— Глядите, они уже входят!
Впереди колонны на довольно большом расстоянии от нее шла женщина. Такие женщины обычно сопровождали отряды федералистов, они куховарили на привалах, ухаживали за ранеными, во время боя подносили патроны, а то и сами вставали на смену сраженным пулей врага. То была женщина из низов, которая, как и многие другие самоотверженные патриотки, вступила в отряд народных мстителей: неприметный цветок человеческого достоинства в тяготах походной жизни среди разнузданной солдатни.
И в былые годы проходила она через Лас-Майяс, но тогда она шла с хворостиной, гоня перед собой стадо свиней. Теперь она шла с мачете в руке, с заплечным мешком, в широкополой соломенной шляпе, высоко подоткнув юбки; босые, мускулистые, как у мужчины, ноги ее были иссечены царапинами и ссадинами. Женщину эту прозвали «Краснухой»; и причиной тому был цвет ее лица, но не прирожденный, а от чрезмерного употребления алкогольных напитков. Сейчас ее суровое мужеподобное лицо было нахмурено и полно воинственной решимости. Краснуха твердым шагом ступала по дороге, высоко вскинув голову и глядя вперед, не обращая внимания на любопытные взоры женщин и детей.
В Лас-Майяс, как и в других селениях, через которые проходила Краснуха, погоняя свиней, она ни с кем не завязывала Дружбы, и меньше всего с женщинами, с которыми всегда держалась надменно. И тем не менее с каждого порога ранчо ее приветствовали жители.
— Кто начальник вашего отряда? — спросил кто-то из толпы. Но Краснуха не удостоила его ответом, и только на повторный вопрос она с гордостью человека, привычного к славе Своего командира, ответила, не глядя на зевак:
— Педро Мигель Мститель.
И вслед Краснухе пронесся успокоительный и полный восхищения говорок:
— Педро Мигель Мститель.
Еще ни разу не проходил по этим местам знаменитый повстанец, но слава о нем уже разнеслась по всему Барловенто, по всем долинам, где протекает Туй; оттуда он и держал сейчас путь. Все молодое население Лас-Майяс, в воображении которого подвиги славного федералиста выросли до сказочных размеров, высыпало встречать и приветствовать его отряд.
Это был неутомимый партизан, который в один и тот же день давал сражение сразу в нескольких местах, появляясь там, где меньше всего его ждали, внезапно нападая на врага с тыла, так что тому чудилось, будто он сам атакует неприятеля, — словом, вел хитроумную партизанскую войну, снискавшую любовь и поддержку всего народа. Овеянный легендарной славой неумолимого федералиста, он прослыл выдающимся предводителем, вождем, увлекающим за собой народные массы.
И в Лас-Майяс, как в любом другом селении, стоило лишь появиться Педро Мигелю, как даже самые немощные старухи, давно отрешившиеся от мира и ожидавшие смерти в своем углу, вдруг словно оживали и, оставив свой темный угол, кидались к дверям, бормоча на ходу:
— Вот и довелось увидать его перед смертью.
Педро Мигель ехал верхом во главе своего отряда, хмуро и упрямо глядя перед собой, подобно идущей впереди него маркитантке; глубоко запавшие глаза, точно — уголья, горели лихорадочным огнем на его волевом лице, обросшем за время походов густой черной бородой. Повинуясь своим страшным думам, он сам избрал себе этот трагический путь, и за ним пошли эти люди с обветренными черными лицами; сейчас они, так же как он, молча и хмуро ехали на своих лошадях. Шестьдесят мрачных всадников составляли отряд федералистов, самый отважный и смелый из всех, что действовали в горах.
Рядом с конями и следом за ними, ухватившись за стремя и сохраняя суровое молчание, шли маркитантки, храбрые подруги повстанцев. В заплечных мешках они несли горшки, сковороды и разную снедь, некоторые из них вели в поводу тяжело нагруженных мулов, распространяя вокруг себя запах йодоформа и поднимая босыми ногами тучи пыли.
В этих местах не проходили кровопролитные сражения, и земля здесь не была усеяна трупами, как в других районах страны. Здесь случались мелкие стычки и перестрелки, когда вдруг дозор федералистов осмеливался подойти к окраине селения, где были расположены правительственные войска. Зато в здецших местах на славу поработал огонь; начиная от гряды Лос-Маричес до горных кряжей Капайя и Окумаре, все асьенды Барловенто и долины Туя были превращены в пепелища, и отряд Педро Мигеля был одним из основных виновников этих пожарищ.
Вот почему среди столпившихся у порогов своих ранчо женщин, притихших при виде угрюмой колонны федералистов, пробежал шумок:
— А дымком-то от них попахивает.
То были обстрелянные в боях с врагом, бывалые воины. Они не избегали сражений, подобно другим лесным отрядам, которые пробавлялись безнаказанными грабежами. Педро Мигель всегда держал своих людей в боевой готовности, предоставляя им только самый необходимый отдых; солдатам не следовало забывать, что в ратной жизни не бывает дней отдыха.
Не жалел Педро Мигель ни своей жизни, ни жизни повстанцев — вначале отряд его был намного больше, — ибо полагал, что на то и война, чтобы гибнуть на ней, и, подавая другим пример, он первым кидался в бой во главе своих партизан.
Отчитывая его за такое неподобающее начальнику поведение, Хуан Коромото говорил:
— Неужели ты не понимаешь, что стоит тебе погибнуть, как распадется весь отряд.
На это Педро Мигель отвечал:
— Почему ты так думаешь? У вас найдется другой начальник, и война будет идти своим чередом. Вести войну необязательно должен один определенный человек. Война сама выдвигает людей, по мере того как в них приходит нужда, — сегодня одних, завтра других, причем совсем для разных дел. Война убивает людей, и ей неважно, кто ты: федералист или гот, ей важен общий итог. Так что если бы мы не воевали для того, чтобы, когда все это окончится, жизнь стала лучше, чем она была до сих пор, то мы просто-напросто были бы убийцами.
Подчиненные Педро Мигеля не очень разбирались в этих премудрых речах командира; но даже независимо от того, что он заворожил, околдовал их всех, вселил в них беспримерную ярость и гнев, ни один из них все равно не осмелился бы дезертировать из отряда: еще в самом начале кампании Педро Мигель не пожалел сил для того, чтобы разыскать и расстрелять двух-трех дезертиров.
— Пускай дезертируют правительственные солдаты, — часто повторял он, — им это положено, ведь их насильно вербуют в армию, а революционер идет за мной по доброй воле. Я никого не только не вербовал, но даже не приглашал, и потому ему положено, как он сам это себе избрал, погибнуть в бою, если не хочет помереть другим манером со свинцом в спийе.
— А если все вдруг возьмут и оставят тебя, чтобы избавиться от этого самого свинца в спине? — пользуясь своей дружбой с Педро Мигелем, запросто спросил его Хуан Коромото.
— Тогда я пойду в бой один, — ответил Педро Мигель. — Мою войну я несу в своем сердце, и она окончится, когда придет конец и мне. Педро Мигель Мститель родился на остриях штыков, и на них он должен окончить свой путь.
Хуан Коромото пристально глядел на своего командира, который продолжал:
— Однажды один человек сказал мне, что в этой войне люди обретут самих себя, и так оно и есть на самом деле. Педро Мигель Мститель знает, кто он такой и ради чего он появился на свет.
Педро Мигель сознавал, что одними разрушениями не добьешься социальных преобразований в стране — туманная цель, которую преследовала эта война; за неимением ясных идей и в то же время не видя вокруг себя ничего, кроме варварства, он признавал как неизбежное зло истребление и уничтожение; эта борьба не была лишена характера возмездия, и он вел ее непреклонно, отдавая всего себя, всю свою личную месть на службу народного дела, судьба которого решалась в эти дни.
Но снова, как это не раз случалось в истории, революция вступила в один из тех неизбежных периодов, когда все желания ее участников устремлялись к низменным личным целям. Это являлось следствием тех неудач и поражений, которые терпели в этой войне сражающиеся стороны, а также усталостью их войск. Деморализованные части, как правительственных войск, так и федералистских, распадались на отдельные банды, которые шныряли по лесам, грабя и убивая местных жителей.
Дух разброда уже охватил и ряды федералистов. И если он еще не проник в отряд Педро Мигеля, то только потому, что командир не давал передышки своим повстанцам, непрестанно бросая их в бой. Однако что-нибудь да значило это угрюмое молчание, которое хранили шестьдесят всадников, следуя за своим вожаком, упрямо смотревшим вперед.
В гнетущей тишину, нависшей над селением Лас-Майяс, на которое смотрело с вышины поблекшее от пожарищ тускло-желтое солнце, чувствовалось приближение неминуемой беды.
Часовой Деограсиас исполнял устав с рвением африканца, поклоняющегося своему божку. Когда он стоял на часах по стойке «смирно», то не только внешне, но, казалось, и внутренне походил на нерушимый базальтовый столб, на котором зиждется наша земля. И как ни странно, этот ревностный служака ужасно любил наряжаться. Ему нравилось лихо напялить себе на голову высокое военное кепи, которое едва держалось на его жестких всклокоченных курчавых волосах. Это был трофей, который Деограсиас снял с убитого им солдата правительственных войск.
Но так или иначе, Деограсиас был замечательным часовым. Вот и сейчас, стоило ему увидеть, как из-за поворота дороги показалась голова хорошо знакомого мула, он закричал, как положено по уставу:
— Стой!
Мул невозмутимо продолжал взбираться по откосу холма, на вершине которого расположился лагерем отряд Педро Мигеля Мстителя. За первым мулом показалась голова второго, тоже не менее знакомого нашему ревностному стражу, который вдруг, вскинув ружье, снова крикнул:
— Стой! Кто идет?
— Да это я, Краснуха, — ответила, показываясь из-за угла, маркитантка, ведя в поводу третьего мула.
Ревностный служака наставительно заметил:
— До каких пор я буду объяснять вам, как следует исполнять устав? Как только услышишь окрик «стой», остановись точно вкопанный. А на вопрос: «Кто идет?» — отвечай: «Родина!» И жди, покуда тебя не спросят, кто ты и откуда, а тогда отвечай свое имя и прозвание, а наперед всего наш пароль: «Бог и федерация!»
Этот девиз, употребляемый федералистами в прокламациях и манифестах, был весьма ловким изобретением, ибо он помогал сплачивать всех приверженцев дела федерации. В данном случае он говорил о том почтении, с каким относился к этому делу Деограсиас, выразитель мнения большинства федералистов, в душе которых политика тесно переплеталась с религией, примитивной и фанатически-языческой. Но Краснуха, в отличие от Деограсиаса, относилась к уставу с великим безразличием. Вот почему в ответ на строгий выговор часового она, ударяя мула палкой, проговорила:
— Да брось ты дурить, Дрограсиас! Пустил бы мне пулю в спину, коли уж ты такой ревностный служака И тогда посмотрела бы я, что бы ты ел завтра?
— Вы пользуетесь тем, что начальник вам потрафляет, — недовольно пробурчал солдат. — Прямо не пойму, чего это он с вами цацкается.
— А ты пойди и спроси у него, вот и перестанешь сумлеваться. И не приставай больше ко мне, некогда мне болтать, я везу провизию.
Отряды федералистов, как правило, добывали себе провизию с помощью маркитанток. В селениях, не подвергшихся грабежу, они обычно обменивали лошадиные и воловьи шкуры, а также мешки с какао на еду и одежду, и все это при явном попустительстве местных властей, которые смотрели на это сквозь пальцы отчасти потому, что их коснулось всеобщее разложение, но, в основном, из-за того, что подобные сделки приносили немалый доход торговцам.
Педро Мигель своему отряду под страхом смерти запретил пополнять продовольствие с помощью грабежа и поборов. Он прибегал к контрибуциям, которые накладывал на богатых торговцев, принадлежащих к вражескому лагерю, или к займам, когда дело касалось его единомышленников, которым он обещал возвратить долг, как только федералисты придут к власти.
С заданием добыть провизию и была послана Краснуха в ближайшее селение. Старые припасы давно кончились, и теперь она гнала перед собой трех нагруженных мулов. Однако на сей раз ее появление в лагере не было встречено, как обычно, радостными криками. Молча и хмуро сняла маркитантка поклажу с мулов, и шестьдесят партизан, вставших лагерем в План-де-Мансано, так же молча и угрюмо следили за ней.
Местечко называлось План-де-Мансано, по имени островитянина Мануэля Мансано, хозяина постоялого двора, где некогда происходил памятный разговор Сесилио-младшего с дядей. Теперь здесь валялись лишь обгорелые головешки — следы, оставленные другими отрядами федералистов, которые особенно жестоко расправлялись с выходцами с Канарских островов, грабя и убивая их. Может, причиной тому послужили начальные строки военного декрета, в которых призывалось умерщвлять всех иноземцев.
Под уцелевшей крышей постоялого двора торчал кусок галереи, некогда опоясывавшей весь дом. Здесь и повесили свои гамаки Педро Мигель и Хуан Коромото — единственный оставшийся в живых пеон из Ла-Фундасьон; четыре года назад вместе с другими пеонами пошел он следом за Педро Мигелем на войну. Сюда, к уцелевшему клочку галереи, и направилась Краснуха, чтобы отчитаться перед начальником за доверенное ей дело.
Педро Мигель не придавал значения формальному исполнению воинского устава. Один лишь Деограсиас составлял в отряде приятное исключение. Педро Мигель не раз с гордостью повторял, что он будет единственный федералист, который окончит эту войну без всяких чинов и званий; несомненно, такое решение было принято после того последнего разговора с Луисаной Алькорта, а также из-за его непреодолимого отвращения к майору Сеспедесу, который за деланным презрением к знакам различия скрывал свое неравнодушие к ним. Суровая дисциплина, которая поддерживалась в отряде, зиждилась на том неписаном законе войны, когда храбрые воины подчиняются воле еще более храброго, чем они, признанного ими вожака.
Краснуха запросто подошла к Педро Мигелю и сказала:
— Вот тут провизия. А еще не мешает вам знать, что купцы, которых вы почитаете за своих друзей, на самом деле подлые шаромыжники. Надо ж такое, стали чинить мне всякие препоны, хоть я и подала им бумагу за вашей подписью; уж пришлось мне припомнить старые времена, когда я пасла свиней, и сказать им пару ласковых, чтоб они знали, что к чему. А знаете, что они мне сперва стали петь?
Лежа в гамаке, заложив руки за голову и устремив глаза вдаль, где поднимались с пожарищ клубы дыма, Педро Мигель угрюмо ответил:
— Меня только интересует провизия, а остальное мне неважно.
Маркитантка удивленно уставилась на Педро Мигеля, затем перевела взгляд на Хуана Коромото, который молча слушал их, лежа в гамаке. Еще никогда так не разговаривал с ней командир, особенно это было странным теперь, когда вместе с провизией она привезла еще и различные сведения, которые Педро Мигель даже не пожелал выслушать. Увидев знак, который сделал ей Хуан Коромото, Краснуха замолчала и, быстро поднеся руку к высокой соломенной шляпе (ну точно как ярый почитатель устава Деограсиас, над которым она только что подтрунивала), отошла, бормоча про себя:
— И какая это муха укусила его?
Небрежно передернув плечами, она тут же добавила:
— А с какой стати Канделярия Пердомо, то бишь Краснуха, будет сносить такое поношение? Да я с сегодняшнего дня, коли не соберу своих тряпок и не уберусь отсюда, рта больше не разину, чего бы мне ни говорили.
Между тем среди расположившихся бивуаком федералистов шли разговоры по поводу привезенной провизии.
— Вот хорошо-то, ребята! Завтра у нас не будет подводить животы от голода, вдоволь набьем их фасолью, что привезла Краснуха. И что бы с нами сталось, коли не такие, как она…
— Еще не известно, что нам дадут! Может, заместо фасоли получишь долгоносиков, а их и так полно в наших ранцах.
— Ну, знаешь, приятель, дареному коню в зубы не смотрят. Другое дело, коли бы сами позаботились о своем пропитании, тогда бы выбирали, что кому нравится.
— Как делает, к примеру, братва Эль Мапанаре. Да, к слову сказать, они где-то тут поблизости промышляют.
— Они, да и другие, которые не такие недотепы, как мы.
— Не мы такие, манито, а нас такими сделали, — на то она и война, чтоб помирать на ней и валяться кверху пузом.
— И все же грабить — это не дело.
— А разве пускать красного петуха повсюду лучше, а, однако ж, мы…
Недовольство в отряде, которому был заказан путь грабежа и насилий, так беззастенчиво практикуемый другими федералистскими частями, росло с каждым днем. Хуан Коромото, проходя по лагерю (он направлялся к Краснухе, чтобы узнать сведения, выслушать которые отказался Педро Мигель), услышал громкие, не скрываемые протесты повстанцев.
Благоразумно сделав вид, будто он ничего не слышал, Хуан Коромото, разузнав у маркитантки новости, вернулся к Педро Мигелю. Тот вылез из гамака и подошел к обрыву, чтобы получше разглядеть огонь, полыхавший в долине: оттуда поднимался густой дым, четко выделявшийся в предвечерних сумерках.
Безжалостные разрушения были делом его рук. Последнее время он систематически жег и разрушал асьенды, принадлежавшие олигархам, заявляя о своем возвращении на поля и пастбища Барловенто, на уже опустошенную долину Туя до самого Сан-Франсиско-де-Яре. То был адский труд, претворяемый с болью в сердце: душа крестьянина восставала против уничтожения плодородных нив, которыми он когда-то любовался в ставшей теперь совсем чужой для него асьенде Ла-Фундасьон. Но все это было далеко, так же далеко, как эта простертая внизу долина, откуда сюда, в тишину гор, доносился рев бушевавшего огня.
Неподалеку на краю обрыва спиной к лагерю сидели два повстанца из его отряда и молча смотрели на пожар. Это были бывшие рабы, а затем пеоны из асьенды, которую отряд только что предал огню.
Один повстанец говорил другому:
— Вот и не будет нам где заработать на кусок хлеба, когда все это окончится. Да, будь здоров, сколько мы спалили чужого добра, — одним словом, наделали делов, так что завтра не заявишься к хозяину и не скажешь: мы, мол, в свое время уважили ваше добро, так что уж не откажите, дайте нам работенку, как доселе.
На это другой повстанец ответил:
— Вот потому-то я и не пускал красного петуха где попало.
Но подобные разговоры все же редко случались в отряде: повстанцы и не думали о возвращении к прежней работе, которую променяли на превратности войны, и, как правило, мечтали лишь о личной власти и богатстве. Это был редкий случай еще и потому, что пеоны говорили о своем бывшем хозяине без ненависти, хотя только и делали, что жгли и уничтожали помещичьи усадьбы, сменив орала на мечи. Но так или иначе, это простодушное предвидение будущего и это отсутствие (каковы бы ни были его причины) мстительного чувства ясно свидетельствовали о спаде революционного духа у повстанцев, по сравнению с тем, какой был у них в начале войны.
Педро Мигель улыбнулся своим невеселым думам, вызванным только что услышанным разговором, и продолжал безучастно разглядывать страшную в своей красоте картину пожара, охватившего уже все склоны гор, — бесполезное, никому не нужное разрушение.
Повстанцы замолчали и вскоре ушли с обрыва, заметив командира. Хуан Коромото, также присутствовавший при этом разговоре, подошел к Педро Мигелю и спросил его:
— Ты слышал?
— Конечно, слышал, — ответил Педро Мигель. — Это червь разложения, который проник в наши ряды.
— Да к тому же в недобрый час. Краснуха рассказывает, что слышала в городе разговоры о приезде в Рио-Чико майора Сеспедеса. Ему поручена карательная операция в Барловенто.
— Мы тоже сюда неспроста вернулись.
— Я уж догадался об этом третьего дня. Неужто ты и впрямь думаешь помериться с ним силами, когда у нас всего шестьдесят человек, да еще подточенных червяком, о котором ты только что помянул.
— Этого червяка мы потопим в крови.
— Смотри, по сведениям, какие принесла Краснуха, у майора под ружьем большое войско.
— С каких пор ты стал распускать нюни?
Педро Мигель говорил, не глядя на своего собеседника, скрестив на груди руки, гордо взирая на полыхавшие в ночной тьме огненные языки пожара. И верный Коромото, который столько раз рисковал жизнью, беззаветно бросаясь в самое пекло боя за своим командиром, задетый этим несправедливым упреком, сказал:
— Не подумай, будто я струсил или перепугался из-за этого самого червяка.
— Ну тогда в чем же дело?
— Такой человек, как ты, не имеет права ставить свою жизнь на карту, если у него нет уверенности в победе.
— Я не один человек, я весь народ, который бросился в объятия смерти, не найдя себе дорогу в жизни.
Эти слова вырвались из глубины сердца, в котором тоже угасал революционный дух, идеи революции, так и не познанные Педро Мигелем до конца. Сугубо личные мотивы, мелкие и незначительные по существу, хотя и направленные к идеалу справедливости, ввергли его в пучину ненавистной войны, которую он вел сейчас самым беспощадным образом, безжалостно губя чужие жизни. И вот по истечении четырех лет войны огромные потери (не считая личных переживаний), все эти пожары и разрушения повергали Педро Мигеля порой в самое мрачное уныние.
— Кроме наших шестидесяти человек, — продолжал он разговор, — столько же наберется у Эль Мапанаре, который ходит тут поблизости, а с ними и с отрядами Семикожего и «Схоласта» и со всеми, кто промышляет по лесам и горам Барловенто, нас наберется вполне достаточно, чтобы дать бой.
— Да я не возражаю, — ответил Хуан Коромото. — Но разве сказать Эль Мапанаре, это не значит сказать…
— Грабитель, ты хочешь сказать. Я это знаю. Но тот, кто познал кровь и огонь, тому не страшны и грабежи. А кроме того, разве не об этом мечтают и наши люди? Так позволим им это наконец, и все. Так требует война, а она тут командир.
— Насчет таких помыслов в отряде ты сказал верно. Я как раз пришел поговорить с тобой об этом. Тебе надо сделать послабление людям или хотя притвориться, будто ты не замечаешь, когда они потащут добычу, трофеи, против которых ты всегда выступал как лютый зверь. А что до объединения с этим сбродом, о котором ты сказал, то, откровенно говоря, мне бы очень не хотелось, чтобы ты пошел по одной с ними дорожке, деля с ними славу. И если ты позволишь, я дам тебе совет…
— Я догадываюсь о том, что ты хочешь мне сказать, но ты уже опоздал со своим советом. Педро Мигель Мститель еще не мерялся силами с майором Сеспедесом. Вот для этого он и пришел сюда.
— Ну коли ты так решил, — заключил Хуан Коромото, — можешь считать, что я тебе ничего не говорил. — И тут же добавил про себя: «Уж этому что взбредет в голову, клещами не вытащишь!»
Педро Мигель не отдавал себе ясного отчета в том, что руководило всеми его действиями и поступками. С одной стороны, он привык вести себя крайне независимо и гордо, с другой — чувство к Луисане лишало его уверенности, и он часто приписывал себе недостатки, которых на самом деле у него не было. С давних пор он вынашивал мысль об объединении под своим началом всех отрядов федералистов, действовавших в Барловенто, чтобы покончить с разбоями и грабежами. Педро Мигель хотел сплотить их и, наладив настоящую дисциплину, повести на справедливую борьбу за социальные требования, ибо в водовороте войны почти совсем утонули и потеряли свою силу революционные идеи движения. Это было необходимо еще и потому, что повсюду побеждали отряды, предводимые людьми, в чистоту и искренность которых Педро Мигель никак не мог поверить. Это были выходцы из среды, подобной среде олигархов, и, разумеется, они не боролись за интересы народа, и все закончилось бы заменой одних эксплуататоров другими. Но Педро Мигель умышленно старался не думать об этом, тем самым лишая себя возможности поверить в свои силы, столь необходимые для успешного завершения начатого дела. Все это только увеличивало его досаду.
Мало того, Педро Мигель ошибался и в оценке своего отряда. Разумеется, что всеобщая усталость действовала разлагающе на повстанцев, особенно когда они видели, как привольно жили их товарищи из других отрядов. Но недовольство происходило все же по иной, более веской причине. Восставшие пеоны видели в Педро Мигеле командира, предводителя, которому они бестрепетно вручили свои жизни. А он, вместо того чтобы повести их на настоящее большое дело во имя завоевания окончательной победы, изматывал их ежедневными мелкими стычками с неприятелем. Эль Мапанаре со своими капайцами воевал точно так же, с той только разницей, что те получали удовлетворение от захваченных у врага трофеев. Педро Мигель во всем винил только себя. Он понимал, что, если и дальше будет запрещать грабежи, если не бросится вместе с другими в пасть войны, пожиравшую все и вся, люди оставят его. Гнетущее чувство досады и обиды было так велико в нем, что он чуть не распрощался со всеми, как вдруг принял неожиданное решение — объединить под своим началом все отряды федералистов, действовавшие в Барловенто.
Отряд Эль Мапанаре, укрывшийся в тени деревьев, росших в глубоком ущелье, справлял в ту ночь одну из многочисленных свадеб своего главаря, который имел обыкновение присваивать в качестве военной добычи белых женщин. Эль Мапанаре силой заставлял местных священников совершать обряд бракосочетания, чтобы еще больше поглумиться над своими беззащитными жертвами.
Сейчас в лапы к нему попалась девочка лет тринадцати. На свой окрик один из дозорных, охранявших лагерь, услышал ответ:
— Педро Мигель Мститель.
Эль Мапанаре, выпустив из рук свою жертву, отодвинул циновку, прикрывавшую вход в хижину на сваях, в которой он устроил свое логово, и высунулся наружу. Двое капайцев, ублажавших себя музыкой и пением, разом прекратили игру на своих мараках и гитарах, а певец оборвал песню. Все, настороженно переглянувшись, замерли с поднесенными ко рту плошками с водкой. Эль Мапанаре, первым оправившийся от удивления, быстро спустился на землю.
— Видно, он пришел один, а это как нельзя кстати.
И, повысив голос, приказал часовому:
— Пускай пройдет, если он без охраны, мы тут с ним поговорим по-свойски.
Педро Мигель в самом деле был без охраны. Костер, в котором жарились куски телятины, играл причудливыми бликами на угрюмых лицах негров, уроженцев Капайских гор; капайцы Эль Мапанаре наводили ужас на весь Барловенто. В глазах негров наряду с настороженностью проскальзывало неподдельное восхищение отвагой и доблестью, которыми славился Педро Мигель Мститель.
Только один Эль Мапанаре, казалось, сохранял невозмутимость, эн нахально улыбнулся Педро Мигелю и, когда тот спешился, подал ему руку:
— Приветствую во имя бога и федерации собрата по оружию в славной битве, и да забудутся отныне обидные слова, сказанные когда-то. Давай потолкуем о новых делах, которые, надеюсь, будут ясными как божий день — ведь так полагается между старыми друзьями.
— За этим самым я и приехал, — ответил Педро Мигель, не обращая внимания на ехидный тон Эль Мапанаре. — Но только чтобы…
— Как командир с командиром? Понятно! Кое-какие из последних новостей принес мне дымный ветер, что подняли знаменитые пожары.
Но Педро Мигель уже не слышал ни того, что говорил ему главарь капайцев, ни каким тоном он это говорил, все его внимание было поглощено необыкновенным зрелищем. Нелепо привалившись к дереву, стоял дряхлый старик, настоящая развалина. С безумным видом двигал он в воздухе руками, словно суча невидимые нити.
— Падре Медиавилья! — вскричал пораженный Педро Мигель, ибо перед ним действительно стоял некогда сильный, жизнерадостный и веселый священник, помышлявший сотворить столько дел своим свинцовым кропилом.
— На войне всякое бывает! — вступил в разговор Эль Мапанаре. — Вот отче понадеялся слишком на свои штаны, которые таскал под сутаной, и, когда скумекал что не годен на такие дела, было уже поздно. Вдобавок, кажись, ему влепили в голову в каком-то бою, вот с тех пор он и помутился рассудком и сучит день и ночь ниточки, какие только он один и видит.
— А почему он здесь? — спросил Педро Мигель.
— Это я тебе сию минуту объясню, дорогой мой собрат по оружию. Каждый, как говорится, ублажает свои слабости. А моя самая что ни на есть наибольшая слабость — это белые женщины. Недостаток как и всякие прочие недостатки, но, коли тело просит, ничего не поделаешь, — негр устоять не может. Да не я первый с такими прихотями на нашей грешной земле.
Педро Мигель едва сдержался, чтобы не хлестнуть Эль Мапанаре по лицу веткой, которую держал в руках.
Эль Мапанаре, заметив это движение, с ухмылкой продолжал:
— Ради истины надо сказать тебе всю правду. Я христианин и, как говорится, хлебнул из купели соленой водицы, хотя она и не пришлась мне по, вкусу. Мне нравится, чтобы все было, как велит святая матерь-церковь. Потому как только я прихвачу беляночку по вкусу, так тут же посылаю за попом, чтоб он меня незамедлительно с нею окрутил. А как ты сам понимаешь, такую штуку не всегда удается сотворить, потому как не всякий длинно-полый хочет исполнять мои прихоти. Вот мне и приходится кое с кого снимать стружку и начинять свинцом, как положено, поставив к стенке у его же церквухи. А это, как сами понимаете, не очень-то приятная обязанность для доброго христианина, как тот, что стоит перед вами и разговаривает, как равный с равным.
Педро Мигель никогда не мог и подумать о таких чудовищных зверствах, на какие был способен Эль Мапанаре, слова которого вызвали дружный хохот его подчиненных.
— Остальное мне все понятно, — прервал Педро Мигель бандита, едва сдерживаясь, чтобы не накинуться на него с кулаками. — Теперь падре Медиавилья, или то, что от него осталось, служит вашим утехам.
— Он уж был такой, каким вы его сейчас видите, когда мы взяли селение Тапипа месяца два тому назад. С тех пор я и вожу его с собой, чтоб справлять свадьбы и чтоб он отпускал нам наши грехи, покуда мы веселимся и бражничаем. Такая уж у них, видно, планида, для того они и живут на свете. Я тут, случаем, женился на беляночке из Лома-дель-Вьенто, совсем молоденькая девчонка, — как говорится, для старой косы хорош новый оселок.
— Из Лома-дель-Вьенто, говорите? — перебил его Педро Мигель.
— Да. Мы оттуда пришли только сегодня. Хорошая попалась девчонка. Островитяночка. Кажись, дочка усопшего Хосе из Лас-Мерседес. Покойничек, как и все его семейство, с сегодняшнего дня и на веки вечные.
Пристально посмотрев в лицо Педро Мигеля, он продолжал:
— Была там среди них одна добрая молодка, по имени Эулохия, которая, как помнится, когда-то нравилась…
— Мне, — договорил за него Педро Мигель.
Эль Мапанаре невольно сделал шаг назад. Он затеял этот разговор с гнусным намерением свести старые счеты с Педро Мигелем. Злопамятный негр не забыл то презрение, с которым Педро Мигель отверг его приглашение пойти на войну. Теперь злоба Эль Мапанаре усилилась еще больше, он завидовал славе, которой пользовался его соперник. Но Педро Мигель говорил с таким спокойствием, с таким самообладанием, что Эль Мапанаре не выдержал и, потеряв над собой власть, виновато опустив глаза, вскричал:
— Карамба! Собрат по оружию! Я не знал этого раньше! С ней не приключилось ничего страшного, просто ей всадили пулю, потому как она схватила ружье, чтоб защитить своего отца…
— На войне всякое бывает, — снова перебил бандита Педро Мигель и тяжело опустил руку на его огромное плечо. — Не беспокойся, приятель, сегодня мы будем вместе воевать. Вы как раз тот человек, который мне нужен, и ради этого я и пришел сюда. Женщины это особая статья, у нас, мужчин, таких, как мы с вами, совсем иные заботы. В Рио-Чико готы сколачивают большое войско, чтобы напасть на нас и разбить всех поодиночке. Вдобавок в Гуатире собираются отряды, которые хоть и называют себя федералистскими, на самом деле такие же наши враги, как и олигархи. Словом, мы теперь, как говорится, между двух огней, и нам надо объединиться.
Это предложение как нельзя лучше подходило к тайным намерениям Эль Мапанаре, которому уже было известно о недовольстве, свившем себе гнездо в отряде Педро Мигеля, и он принял его, хитро и нагло перемигнувшись со своими бандитами.
— Ну что вы скажете на это, ребята?
— Ха, ответил один за всех. — Предложение неплохое, да еще когда его делает человек, которого все почитают, да и мы не лыком шитые…
— Само собой, — поддержали его сразу несколько голосов.
Эль Мапанаре криво усмехнулся и, повернувшись к Педро Мигелю, сказал:
— Ладно, собрат по оружию. В основном союз наго заключен, теперь надо обсудить детали.
— Обсудим по дороге, — ответил Педро Мигель. — Прикажите сниматься с лагеря, и поедемте все вместе.
— Карамба! Собрат! Вы, я вижу, не из тех, что любят зря время тратить.
— А вы, видно, не из тех, кто берет назад данное слово!
— Истинно так. Но сейчас не время отправляться в путь. Да и вдобавок мы еще не поели жареной телятины. Это не считая другого мясца, которое мы припасли на сегодняшюю ночку.
Педро Мигель повелительно проговорил:
— Совершенно необходимо сейчас же отправляться в путь. Гуатирские федералисты ожидают прибытия боеприпасов из Пуэрто-дель-Франсес, их командир послал отряд, чтобы получить и переправить эти боеприпасы. И нам надо перехватить отряд и разбить его. Я знаю, по какой они пойдут дороге. В случае если я один захвачу обоз, условия нашего договора станут совсем другими, не слишком-то выгодными для вас.
— Что до условий, то мы об них еще поговорим. Но, коли речь пошла о припасах, тогда другое дело. Снимайтесь, ребята!
Эль Мапанаре выкрикнул приказ своим партизанам и хитро подмигнул им, но многие из его людей не заметили этого знака главаря — они во все глаза смотрели на Педро Мигеля Мстителя, в котором инстинктивно чувствовали своего нового командира.
Педро Мигель ловко провел Эль Мапанаре, хотя для этого ему пришлось прибегнуть к угрозе и лжи. Пока отряд снимался с места, Педро Мигель пошел посмотреть на человека, который столько ждал от этой войны и который сейчас превратился в жалкую развалину. От некогда грузной и крепкой фигуры падре Медиавилья остался лишь огромный нескладный костяк; большая шишковатая голова тряслась на иссохшей жилистой шее, напоминавшей пучок репейника, туго обтянутые кожей скулы заострились, квадратный подбородок резко обозначился и выдался вперед, лопатки торчали на спине, словно рифы в море, а волосатые руки походили на обломки камней. Падре был похож на скалу, размытую бурным потоком.
Психическая травма (глубокое душевное потрясение, вызванное ужасами войны, в пучину которой он бросился, размахивая своим свинцовым кропилом) послужила причиной тихого помешательства падре. Непрестанный нервный тик кривил его левую щеку, обнажая беззубый рот и заставляя его нелепо подмигивать и прищелкивать языком, в то время как жилистые руки неутомимо сучили в воздухе тонкие невидимые нити, с помощью которых он ткал несуществующую сеть. Нити эти были бесконечно длинны, они заполняли собой все вокруг; пальцы старика непрестанно бегали вдоль них, пока хватало вытянутых рук; движения его были настолько правдоподобны и выразительны, что многие останавливались и искали глазами невидимые нити. Верно, то были нежнейшие волокна из прозрачной материи христианских иллюзий, которую разодрала своими лапищами война как раз в том месте, где обитала добрейшая душа священника-либерала.
Вот настороженные глаза падре Медиавилья разглядели в воздухе новую нить, и с озаренным радостью лицом он опустил ее на плечо Педро Мигеля; затем, отыскав в воздухе другую среди бесчисленного множества проплывающих мимо него нитей, он легким движением подхватил ее, сделал на ней узелок, и снова его пальцы забегали вверх и вниз по невидимой пряже.
— Ха-ха-ха, — расхохотался Эль Мапанаре, — это значит одно из двух, дорогой собрат по оружию, — или он закрепил наш с вами союз на веки вечные, или окрутил вас, уж не знаю с кем, потому как он точно таким манером женит меня на моих беляночках. Не правда ли, отец Медиавилья?
Падре Медиавилья, ничего не ответив, отошел в сторону, продолжая перебирать в воздухе руками, раздвигая невидимые нити. Педро Мигель молча смотрел на удалявшуюся, освещенную пламенем костра жалкую фигуру старика, на его трясущуюся голову, торчащие острые лопатки, с которых свисали лохмотья сутаны, едва доходившие ему до колен. Обросшее черной клокастой бородой волевое лицо грозного повстанца — сеятеля пожаров — исказила гримаса боли и жалости.
— Стройся! — крикнул Педро Мигель разбредшимся вокруг костра партизанам Эль Мапанаре, которые то и дело подходили к вертелу и отрезали куски мяса. — Я хочу познакомиться с вами, с каждым в отдельности.
Люди Эль Мапанаре вопросительно взглянули на своего предводителя; он согласно кивнул головой, словно Приглашая их подчиниться новому командиру. Несколько бандитов, зловеще ухмыляясь, остались стоять на месте, но большинство выстроилось в ряд плечом к плечу, и Педро Мигель начал внимательно разглядывать каждого в лицо.
С Капайских гор, из тех мест, где водятся ягуары, пришли эти люди, и сами они походили на ягуаров. Свирепо смотрели мрачно насупленные негры, уроженцы непроходимых лесистых гор, на человека, который разглядывал их и расспрашивал всех поочередно, откуда они и как их зовут.
— Хустино Фуэнтес из низины Обдери Зад.
— Ха-ха-ха, — загоготал Эль Мапанаре. — Как ты сказал, Хустино?
— Да, начальник. Так называют низину, откуда я родом.
Но Педро Мигель уже невозмутимо смотрел на следующего в ряду, и тот отвечал:
— Хосе Мерседес Пердигон, из Пожарной Балки.
— Праведник Пердигон из неведомых Пердигонов, но не родич тех, что из Пожарной Балки.
— Ха-ха-ха! Ну и шутник этот негр, евангелист Пераса!
Пристальный, смелый и спокойный взгляд Педро Мигеля, который словно впивался в лица негров, для того чтобы запомнить их надолго, навсегда, а также его хладнокровие и самообладание, которые не могли поколебать ни насмешки Эль Мапанаре, ни издевательские ответы его приспешников, начали производить впечатление на повстанцев, и уже четвертый в шеренге, негр с открытым, независимым лицом, правильно ответил на вопрос об имени и месте рождения.
— Хуан де Мата Харамильо, из Вуэльта-дэль-Муэрто.
А его товарищ, в глазах которого светилось нескрываемое восхищение новым командиром, ответил:
— Марселин Бланко с самых Капайских гор. Рад служить вам.
Эль Мапанаре больше не смеялся.
Колонна шла походным маршем. Впереди на смирном осле ехал падре Медиавилья, все так же непрерывно дергая головой и перебирая в воздухе невидимые нити. За ним ехал Педро Мигель, прижимая к груди освобожденную из лап Эль Мапанаре девочку (она сидела у луки седла на сложенном вдвое одеяле и с безумным видом грызла свои пальцы: душа ее все еще находилась во власти кошмара, который она пережила в Лома-дель-Вьенто. Развратный и коварный главарь капайцев ехал бок о бок с Педро Мигелем, затаив в глубине недобрые мысли. Следом за Эль Мапанаре, словно стая волков, крались пятьдесят четыре свирепых коцайца.
По склонам гор полз огонь, это полыхали пожары, которые сеял вокруг Педро Мигель Мститель. В лощинах и оврагах грохотали обвалы, в затянутом дымом пожарищ ночном небе вставал из-за горы огненно-алый рог месяца. Отряд повстанцев спускался по крутой скалистой дороге; так спускаются с Капайских гор дикие ягуары, когда крестьяне, расчищая лес под посевы, выгоняют их из логова. Кони капайцев громко храпели и фыркали.
И вдруг раздался голос Эль Мапанаре:
— А вы, собрат по оружию, что-то не спросили у меня ни мое имя, какое мне дали при крещении, ни откуда я родом. Но я сам на все отвечу по порядку, чтоб вы и меня знали, хоть сейчас так темно, что и лица друг друга не увидишь, но зато мы едем плечом к плечу, а это все одно, что сердцем к сердцу. А родом я из глухого места, из того самого места, где моя мать повстречалась с одним негром, который в ту пору взбунтовался в Капайских горах. У того негра не было при себе амулета, а такое бывает редко; он голый бежал в лес. А ну-ка отгадайте, кто он такой и откуда?
Педро Мигель молча резко повернулся к Эль Мапанаре; девочка, прижавшаяся к его груди, встрепенулась. Эль Мапанаре, усмехнувшись, продолжал:
— Вот так рассказывала моя мать, которую я и не знал. Что до бунтаря негра, то до сей поры в Капайских горах ходят о нем легенды. Я верю в них и не раз спрашивал самого себя. Ведь был этот негр не здешний, как гласит молва, а беглый из других краев, но тоже барловентец, и вот тут-то получается заковыка, чей же я брат? Страсть как интересно было бы мне встретиться с другим человеком, который тоже не знал бы, сколько у него братьев проживает по всему Барловенто, и все из-за того беглого негра. Или, к примеру сказать, почему это вдруг отец Медиавилья связал у нас перед глазами две ниточки.
Множество мыслей и чувств нахлынуло на Педро Мигеля, но он осознал лишь одно: вся его жизнь, непрерывный калейдоскоп душевных бурь, сводилась к определенной цели — услышать именно вот такие слова и в самый канун дня, когда должна решиться его дальнейшая судьба. А Эль Мапанаре продолжал:
— Что до моего прозвища, с которого обычно разматывают клубок и выясняют, откуда произошел тот или иной человек, то мне так и не удалось дознаться, потому как только я стал разбирать, что к чему на свете, только вошел в разум, как очутился в одной асьенде, где меня заставили ворочать цапкой, которая была побольше меня ростом, а для кого, я и не знал; и надо ж случиться, что именно в это самое время оказался там один белый, который повернулся ко мне спиной, почем зря изругав меня за то, что я, мол, плохо управлялся с этой самой цапкой. Поглядел я ему в затылок, который походил на толстое бревно, да как хрясну по нему этой самой цапкой — таким манером, каким он обучил меня рубить заросли в лесу. И вот потому-то пришлось мне убрать оттуда поскорее ноги, и не сподобился я узнать, какого же я был христианского роду-племени.
Этот зловещий рассказ был встречен общим хохотом. Девочка, спавшая на груди своего спасителя, вздрогнув, выпрямилась, но Педро Мигель успокоил ее, ласково погладив по плечу, и она снова доверчиво припала к его груди, а Эль Мапанаре исподлобья посмотрел на девочку, словно расставаясь с потерянной добычей.
Весь отряд с уважением разглядывал нового командира. Впереди на смирном ослике ехал падре Медиавилья, продолжая перебирать невидимую сеть, сплетенную из множества нитей.
В полночь походная колонна достигла места, где расположился лагерем отряд Педро Мигеля. Повстанцы разместились в помещичьем доме на плантации какао, пострадавшей от пожара еще в самом начале войны.
Хуан Коромото, с нетерпением ожидавший своего начальника, молча крепко пожал ему руку, когда тот спешился, В глазах верного негра сквозило нескрываемое восхищение Педро Мигелем, который сумел подчинить себе жестокого Мапанаре, и на его вопрос о том, как идут дела в лагере, Коромото кратко ответил:
— Так же, как прежде.
Педро Мигель познакомил Коромото с Эль Мапанаре и затем приказал своему помощнику:
— Размести этих людей, где я тебе велел.
Услышав этот приказ, капаец подумал: «Я хожу как по угольям», — и бросил взгляд на галерею дома, где отдыхали повстанцы Педро Мигеля. Эль Мапанаре различил человек шестьдесят (как он и предполагал); все они лежали на полу, закрыв глаза, но никто из них не спал, рядом с каждым повстанцем, что называется под рукой, лежало ружье. Эта деталь не ускользнула от хитрого Эль Мапанаре, и он сразу сообразил, что тут речь идет вовсе не о немедленном выступлении для захвата вражеского обоза, как это уверял Педро Мигель.
Но не только это обстоятельство убедило Эль Мапанаре в том, что он попал в сети, ловко расставленные его соперником. В лагере он увидел и Семикожего, и негра по кличке Схоласт, главарей немногочисленных повстанческих отрядов, прославившихся своими нечистыми делами. Это на их помощь рассчитывал Эль Мапанаре, когда ехал сюда и замышлял планы нападения на Педро Мигеля. Встретив их здесь, он снова подумал: «Эх, опять обставил меня братец. И уж коли собрался я за шерстью, то не иначе как быть мне обстриженным. Сам я во всем виноват, потерял зря время, болтал об чем не следует и не разгадал все его хитрости. Нет ничего хуже в военном деле, как разнюниться».
С первого дня войны главной заботой Эль Мапанаре было превзойти доблестью и храбростью того, кто так презрительно отверг его приглашение на эту войну, которое он сделал от всего сердца.
Тогда Педро Мигель внушал ему симпатию, которую Эль Мапанаре старался прикрыть своим независимым, насмешливым обращением к нему. Теперь чувство симпатии сменилось чувством соперничества, и, приняв предложение Педро Мигеля о совместных действиях, Эль Мапанаре затаил в глубине души желание занять его место в отряде, где, как он знал, росло недовольство своим командиром.
Педро Мигель стоял теперь во главе сотни человек — Эль Мапанаре сам только что пересчитал их, — да вдобавок к этому среди его капайцев нашлось немало людей, которые заявили Педро Мигелю на устроенном им смотре: «Рады служить вам». Эти слова Эль Мапанаре ясно расслышал, когда перемигивался со своими головорезами во время смотра. И теперь в его душу вкралось сомнение, а не были ли они сказаны всерьез и не означали ли добровольное подчинение Педро Мигелю Мстителю, который обворожил и околдовал повстанцев своим волевым взглядом. Делая эти запоздалые выводы, Эль Мапанаре уже готов был учинить дикий скандал и потребовать объяснения, почему с ним так подло поступили, заманив его в западню, как вдруг увидел, что Семикожий и Схоласт направляются к нему навстречу, делая ему знаки и подмигивая.
«Ну это другое дело, — сказал себе Эль Мапанаре, и, внезапно разоткровенничавшись, но, как всегда, только с самим собой, добавил: — Если не ошибаюсь, нас трое против одного, и пускай теперь братец пеняет на себя, коли проснется связанный по рукам и ногам».
Подумав так, он обернулся к своим капайцам, уже успевшим спешиться, и сказал:
— Верные капайцы — храбрые ягуары! Судьба родины привела нас к этому единению сил, и с сегодняшнего дня вашим командиром станет Педро Мигель Мститель — да будь он помянут добрым словом. Как говорится, кто умен — два угодья в нем, и кому не спится, тот на месте не застоится, это под лежачий камень вода не течет. А Эль Мапанаре, вы сами знаете, ребятки, не из лежебок. Да здравствует бог и федерация!
— Верные твои слова, приятель, — поддержал негр Схоласт.
А Семикожий, пожав руку Эль Мапанаре, сказал:
— Вовремя ты пришел.
— Я всегда умел делать и то и другое, — насмешливо ответил Эль Мапанаре. — И сказать толково, и вовремя прийти куда следует. Но в этот раз, по правде говоря, не я пришел, а меня привели, да еще, как говорится, точно бычка на веревочке. И хуже всего то, что я сам не знаю, зачем и к чему.
Тут Педро Мигель отошел в сторону, что-то тихо говоря Хуану Коромото, а негр Схоласт громко сказал:
— Может, еще не успеет пройти ночь и наступить день, как все прояснится. А чтобы ты убедился собственными глазами, погляди вон туда.
И он показал на горевшие вдали огни. Эль Мапанаре, посмотрев в указанном направлении, пробормотал:
— Если меня не обманывают мои глаза, то это непохоже на пожары.
Семикожий, подтверждая догадку Эль Мапанаре, сказал:
— Со вчерашнего вечера неприятель у нас на виду.
— Да, их там не кот наплакал, и начальник у них не дурак, — добавил Схоласт.
— Так что теперь у нас и времени не будет, чтобы захватить обоз, о котором мне говорил начальник?
— Обоз — это дело прошлое. Мы уж несколько дней как его захватили. Разве вы не видите, что у нас все винтовки новенькие?
— И то правда, приятель! Вот теперь я сообразил, что меня облапошили, как мальчонку. Так говоришь, что уж несколько дней, как захватили? Надо ж ведь!
И пока Эль Мапанаре, говоря это, вглядывался в огни неприятельского бивуака, Схоласт и Семикожий многозначительно перемигнулись между собой.
— Неприятель так близко, а тут никто и не чухается, все спокойно, — проговорил Схоласт, скрывая свои подлинные мысли, еще не совсем ясные ему самому, но уж, как обычно, зловещие.
— Теперь, когда вы пришли, мы, можно сказать, и впрямь будем спокойны, — заметил Семикожий. — По правде говоря, мы и сами не знаем, что за планы у командира. Но из того, что нам довелось услышать, видать, это вам придется погасить эти огоньки, как только наступит рассвет.
— Вон оно какой оборот приняли дела, собрат! Так вот для чего меня так быстро разыскали?! А я-то себе нежился в лагере!
— Это только догадки нашего друга, — пояснил негр Схоласт.
— Но, во всяком случае, коли вам такое подсуропили в будущем сражении, то только потому, что вы из тех, кто всегда первым бросается в бой.
— Не иначе как поэтому! Можете не сомневаться! А хотите, я вам скажу одну вещь? Не больно плохо, когда сам зверь на ловца бежит.
Весь этот разговор был заранее подготовлен Педро Мигелем. Семикожий и Схоласт были всего лишь исполнителями задуманного им плана. Педро Мигель, приказав Хуану Коромото переправить на рассвете падре Медиавилья и освобожденную из лап Эль Мапанаре девочку в надежное место под присмотром Краснухи, позвал к себе капайца и сказал ему:
— Перед нами стоит лагерем неприятель под командой майора Сеспедеса, который известен своими воинскими заслугами, но что до меня, то я всегда считал его просто выскочкой-мантуанцем. До самого последнего дня я завлекал его в западню, чтобы дать ему бой в удобном для меня месте, и теперь от вас зависит благоприятный исход операции.
— Карамба, собрат! — вскричал насмешливо Эль Мапанаре. — Вы распоряжаетесь людьми, точно они ваша собственность.
Не повышая голоса, но с непреклонной силой человека, решившего во что бы то ни стало подчинить себе другого, Педро Мигель сказал:
— И вы, и я, и все мы, которые здесь воюем, принадлежим войне.
— Я ее вел один.
— И я тоже. Но теперь необходимо действовать сообща.
— Согласен. Давайте вместе, но прежде надо выяснить условия.
— Теперь уже поздно выяснять. Вы не сделали это, когда у вас было выгодное положение, а теперь такой возможности вам больше не представится.
— Кто знает, собрат!
— Командиром вы меня можете не называть, но приказания мои извольте выполнять все. Надо заставить майора Сеспедеса атаковать нас в ущелье Лос-Апаматес, там его ждет сюрприз.
— А если майору станет об этом известно?
— Тогда вы будете трусом и предателем!
Эль Мапанаре в упор посмотрел на Педро Мигеля и медленно, с расстановкой, проговорил:
— Вы сами знаете, что я не такой.
— Вот потому-то я и доверяю вам судьбу сражения.
И тут же, с уверенностью, человека, добившегося своего, он добавил:
— У майора пятьсот человек, а у нас всего половина от этого числа, считая с вашими. Зато выбранная нами позиция стоит другой половины.
— Вы говорите, что у вас две с половиной сотни человек, а мне показалось, будто не больше сотни с лишком.
— Остальные находятся в резерве, — где именно, вам не положено знать.
— И то правда. Мое дело — ущелье.
— Вот именно. Только оно.
— Ладно. Как вы сами недавно очень верно сказали, кто пропустил свое время, тому ничего другого не остается, как принять чужие условия. А если по дороге нам встретится какой-либо обоз…
— Это другое дело.
— Хорошо. А теперь опять, возвращаясь к нашему ущелью. Дело вот в чем, вы сами знаете, что мои люди очень плохо вооружены, а потому, как вы уже захватили обоз, который мы должны были брать вместе, я жду, чтобы вы приказали уделить мне от него хоть немного.
— Этого никак нельзя сделать. Надо чтобы майор Сеспедес, увидев вас почти безоружными, подумал, что мы все плохо вооружены, и поверил в это.
— Ага! Понятно. Мы, значит, будем заместо приманки.
— Недаром я выбрал вас на столь опасное дело.
— Да. Я тоже думаю, что недаром. Ну ладно!.. Но прежде я все же хочу задать вам один вопрос. Почему это вы оставили ваше предложение напоследок? В свое время я вам все выложил начистоту заранее!
Тут Педро Мигель понял, что настало время немного успокоить Эль Мапанаре, вселив в него немножко надежды и уверенности взамен того унижения, которому он подверг капайца.
— Резон у меня был самый простой, — сказал он Эль Мапанаре, — и вы его сейчас сами поймете. Предположим, что, если б Схоласт, Семикожий и другие предводители отрядов, которые сейчас воюют под моим началом, подозревали о том, что вы сговоритесь со мною, тогда бы они ни за что не присоединились бы ко мне, потому что эти люди только спят и видят (это я хорошо знаю), как бы нанести мне удар в спину, когда представится удобный случай. А теперь, видя вас здесь, они не посмеют на это решиться.
Помолчав немного, он доверительно добавил:
— Знаете, есть дела, про которые только и знают, что камни в Барловенто.
Услышав это откровенное признание, Эль Мапанаре, вконец покорённый храбростью Педро Мигеля, ответил:
— Можете быть уверены, что майор Сеспедес со своей полтыщей солдат будет загнан в ущелье Лос-Апаматес, как только я туда доберусь.
На этот раз хитрость Педро Мигеля удалась полностью.
Наступил рассвет перед решающей схваткой.
Наконец-то наступил день, когда неграмотный повстанец мог померяться силами с образованным офицером — крестьянин Педро Мигель с богатым мантуанцем, который нанес ему тяжкое оскорбление, ударив хлыстом по лицу. Чтобы достичь этого дня, народный мститель поистине превзошел самого себя. Он вел организованную методическую борьбу, безжалостно и систематически разрушая все вокруг на протяжении четырех лет непрерывной войны; он сумел объединить под своим началом почти все мятежные отряды, рассеянные по всему Барловенто, и превратить их в настоящую воинскую часть, дисциплинированную и хорошо вооруженную, чему способствовал захват обоза с боевым снаряжением, которое предназначалось другому отряду федералистов. Подготовка к предстоящей операции была проделана очень осторожно, так что те, кому не полагалось знать о ней, ничего и не знали, — ни Эль Мапанаре, ни майор Сеспедес; причем майора он сумел заранее завлечь на выбранную им позицию, где его отряд заблаговременно окопался, благодаря чему и было достигнуто значительное стратегическое преимущество. Все началось, как и предвидел Педро Мигель. Эль Мапанаре открыл огонь и стал отходить, завлекая майора Сеспедеса в ущелье Лос-Апаматес, где, примерно в полдень, офицера остановила устроенная Педро Мигелем Мстителем засада.
Но если необыкновенно чванливый и тщеславный военачальник, возглавлявший одну сторону, был совершенно ослеплен своими воинскими талантами и безгранично презирал своего неприятеля, неспособного, по его мнению, разработать мало-мальски разумный план боя, то предводитель противоположного лагеря был настолько поглощен соображениями сугубо личного порядка, что они совершенно свели на нет все преимущества заранее выбранной выгодной позиции. Майор, увлекшись погоней, вынужден был начать бой под перекрестным огнем федералистов, укрывшихся на недоступных высотах. Но, несмотря на то что его захваченные врасплох солдаты гибли как мухи, вокруг него самого так и жужжали пули, офицер вел себя крайне хладнокровно — с невозмутимым видом он продолжал курить сигару, с которой даже не падал пепел. Не обнажая шпаги, майор Сеспедес бесстрашно стоял на вершине холма (конь его только что пал), являя собой отличную мишень для неприятеля, и смело руководил боем, готовый поплатиться жизнью за проявленную неосторожность. Педро Мигель, вконец разъяренный этой невозмутимой отвагой «выскочки-мантуанца» (как он упорно продолжал называть его), внезапно изменил свой план, уже готовый принести полный успех, и вывел своих повстанцев в открытое поле, чтобы, возглавив их, броситься в свою знаменитую рукопашную атаку. Ему не терпелось лично, один на один, помериться силами с человеком, который нанес ему тяжкое оскорбление.
Битва была кровавой и опустошительной, как для одной, так и для другой стороны, однако майор так и не переставал курить сигары, закуривая подряд одну от другой. Офицер был непоколебим, хотя его солдаты и пятились под бешеным натиском разъяренных федералистов; Педро Мигель напрасно предпринял эту атаку — ведь без нее он наверняка выиграл бы сражение. Наступила ночь, но никто из противников не мог праздновать победы.
Отряд правительственных войск отошел под прикрытием темноты, разбитый, но не разгромленный. А когда Педро Мигель взглянул на остатки своего отряда, Эль Мапанаре сказал ему:
— Наживка свое дело сделала. Из моих пятидесяти четырех капайцев-ягуаров после боя в ущелье осталось только трое, и то все раненные. Но самое худшее это то, что тот, кто закидывал наживку, упустил рыбу живехонькой и невредимой.
Педро Мигель не нашелся, что ответить, и молча отошел от Эль Мапанаре.
В сражении погибли и негр Схоласт и Семикожий, а Хуан Коромото был тяжело ранен. Педро Мигель подошел к нему. Коромото был ранен в бедро, откуда одна из маркитанток только что извлекла пулю. Хуан Коромото внимательно следил за тем, как маркитантка перевязывала ему ногу, и, когда женщина закончила перевязку, Педро Мигель сделал ей знак, чтобы она оставила их с Хуаном Коромото наедине, которого он тут же спросил:
— У тебя есть какие-нибудь поручения ко мне?
Верный друг Педро Мигеля, как видно, собирался что-то сказать своему командиру, и тот подбодрил его:
— Говори, говори, не бойся.
— Не мне говорить об этом, — ответил Хуан Коромото, только что выкарабкавшийся из лап смерти. — Но коли ты хочешь знать, что я думаю, изволь, я скажу. Почти все, кто погиб в этом бою, который мы наверняка должны были выиграть, погибли только потому, что ты напрочь забыл про нас и только думал о своих делах.
Педро Мигель утвердительно, молча кивнул головой.
III
Было три часа пополудни. Знойное солнце нестерпимо палило сквозь дымную завесу пожаров, окутавшую обширные плантации какао. Все предвещало бурю.
Пожары еще не достигли Ла-Фундасьон, если не считать выжженных участков, граничивших с соседними асьендами; покинутая пеонами усадьба заросла бурьяном и чертополохом, среди которого погибли плодовые деревья, ставшие теперь добычей многочисленных обезьян и белок, согнанных со своих мест огнем и обретших новый приют. Часть плодов, сохранившихся после их набегов, доставалась женщинам, которые еще жили в асьенде, а также жителям соседних селений, которым они служили единственным источником существования. Совсем недавно по этим местам прошло разбитое воинство майора Сеспедеса, и, предвидя скорое появление преследовавшего его неукротимого повстанца, сеятеля пожаров, негритянки из асьенды и окрестных селений бросились собирать созревшее какао.
Одна из негритянок, собиравшая с подругами какао, вдруг прервала работу и тревожно прислушалась.
— Гляньте! — вдруг крикнула она своим товаркам. — Гляньте, как трясется этот листок!
И в самом деле, среди безмолвных зеленых кущ, словно застывших в душном знойном воздухе, дрожал один-единственный листик. Странное, необъяснимое явление!
Негритянкам, правда, случалось не раз видеть подобное явление, но сейчас, рассматривая этот дрожащий листик, одна из них суеверно проговорила:
— Сегодня суббота! Думаю, это неспроста! Нет, нечего накликать беду, будто нам ее только и не хватает.
Старый Тапипа, все еще живший отшельником в глухом лесу, возвестил о приближении «великой хляби» — конца света. И хотя он напророчил это еще в самом начале войны, теперь, когда все испытали на себе ее ужасы, когда зной и удушливый дым пожарищ сводили людей с ума, они были особенно склонны верить в приближение неотвратимой беды. А что сталось из-за этой проклятой войны с добрейшим падре Медиавилья, которого недавно привела сюда Краснуха, — это тоже все видели.
Негритянки, замолчав, еще усиленней принялись за работу. Но пробужденное в глубине их души суеверное чувство вдруг вызвало в памяти давно забытое поверье, будто на этой самой плантации, и именно в это самое время (три часа пополудни), раздался звон погребального колокола. Это воспоминание, мелькнувшее одновременно в головах трех негритянок, произвело всеобщий переполох.
Разом побросав собранное какао, три негритянки кинулись сломя голову через плантацию, крича во все горло:
— Спасайтесь, спасайтесь!
Другие негритянки, не спрашивая объяснений, устремились следом за ними, оглашая воздух душераздирающими криками:
— Гляньте на солнце!
— Конец света!
Обезумев, они врывались в свой ранчо и, схватив детей-малышей на руки, а тех, кто постарше, подхватив на кошелки или гоня перед собой, бежали дальше, не прекращая испускать истошные вопли.
И вот среди этого дикого столпотворения и безумной паники уже нашлись добровольные истолкователи беды: в этих краях пролетела невиданная чудовищная птица, она отчетливо-жутко прокаркала:
— Спасайтесь, спасайтесь!
Через несколько минут плантации Ла-Фундасьон обезлюдели, и Луисана, узнав о случившемся, почувствовала, как и ее душой овладевает суеверный страх.
Несмотря на полную тревог и опасностей жизнь в асьенде, ни Луисана, ни Сесилио не захотели покинуть свой дом, который не раз подвергался нападению федералистских отрядов. И если федералисты еще до сих пор не предали его огню, как они поступали везде с поместьями богатых мантуанцев, то только потому, что среди мятежников Сесилио-старший пользовался большим уважением за ту помощь, которую он оказывал их раненым товарищам.
Но как нестерпимо мучительны и долги были эти четыре года, полные тревог и потрясений. Горе усугублялось еще тяжким ожиданием кончины Сесилио-младшего. Луисана днем, когда брезжил призрачный свет солнца, находившая в себе силы для борьбы с надвигавшейся напастью и стойко ожидавшая неизбежной развязки трагической жизни брата, с наступлением сумерек чувствовала, как у нее от страха сжимается сердце.
Она пристально вглядывалась в потемневшее небо, озаренное огненными языками заката и полыхавшими вдали пожарами, и настороженно прислушивалась к гнетущей, предвещавшей недоброе, тишине полей. И как только мрачный лес, окружавший асьенду, оделся в угольно-черное покрывало ночи, Луисана тихо пробормотала:
— Этой ночью непременно!
Дрожа от внезапной мысли, что несчастье уже вступило в дом, Луисана бросилась закрывать и заваливать мебелью двери. На душе у девушки было тяжело и жутко, а тут еще эта дикая паника, смерчем пронесшаяся над мигом опустевшими полями.
Вздрогнув, Луисана снова пробормотала:
— Ну еще этого мне не хватало.
С лучезарно-ясной душой и непоколебимым спокойствием встретил Сесилио Алькорта последнюю ночь своей жизни. Мучения его прекратились, он уже не испытывал никакой боли, — тяжкий недуг мало-помалу иссушил его тело, и еще оставшийся небольшой островок живой плоти, словно отделившийся от прочего организма, медленно угасал в тумане все более бесплотных мыслей. Сесилио уже попрощался с сестрой и дядей, молча пожав им руки и пристально, беспредельно-нежно взглянув на них угасающими глазами. Теперь он прощался с самим собой. Трепетный свет ночника слабо освещал его комнату, Луисана и Сесилио-старший, храня благоговейное молчание, прислушивались к обрывкам фраз, доносившихся со смертного ложа:
— Сладкий миг… брат Луис, Гарсиласо… Мой первый восторг. Жизнь была прекрасна.
Напрягая последние силы, Сесилио восстанавливал в памяти всю свою жизнь, кристально чистую и благородную, чтобы передать ее смерти как драгоценный дар. Он припоминал годы отрочества, прошедшие в духовной близости с великими поэтами древности, которых он узнал сам или с которыми его познакомил его наставник, Сесилио-старший. Мысль текла в глубинах его существа, и лишь время от времени слова, точно вехи, указывали проходимый ею путь:
— Беатриче!
Перед внутренним взором чередой проходили воспоминания о романтической нежной любви в Каракасе, в тенистом патио, увитом гранатами и жасмином, краткие мгновения счастья, легкие и мимолетные, как благоухание цветов, дарованных ему в награду за безграничную надежду и нетленную любовь.
Сесилио-старший вышел из комнаты, и немного погодя Луисана услышала, как в пустых покоях большого дома средь гулких шагов раздались его сдержанные рыдания. Она судорожно проглотила комок, подступивший к горлу, чтобы не нарушить безмятежного покоя, снисходящего на умирающего брата, лицо которого озаряло сияние далекой романтической любви. И когда около полуночи к ложу Сесилио-младшего подошел дядя со скорбным, заплаканным лицом, сияние это все еще озаряло лицо умирающего.
Отходивший в вечность молодой гуманист достиг в своих воспоминаниях перекрестка дорог, где он повстречался с великими философами, и, остановившись, он пробормотал:
— Жизнь это мысль. Затем Сесилио проследовал до следующего перекрестка жизни, до того места, где книги открыли перед ним вопиющую несправедливость во всей ее наготе, несправедливость, которая разделила весь род человеческий на угнетателей и угнетенных. Он не принадлежал к разряду последних, но его чувства и воззрения не позволяли ему быть среди первых, хотя в этой среде было все необходимое для безмятежного существования. И теперь веха на пути его воспоминаний обозначила цель, во имя достижения которой он решил, выбросив за борт мертворожденные идеи идеализма, ринуться на всех парусах навстречу буре.
— Жизнь это самопожертвование.
Но тут его жизненный путь преградил неизлечимый недуг, продолжительный и тяжкий. Мысль задержалась на нем, и, словно из-под обломков несбыточных иллюзий, вдалеке мелькнула последняя веха:
— Жизнь есть смерть.
На рассвете на Сесилио-младшего снизошел вечный покой.
По черному пеплу пожарищ, словно неведомые призраки, в неясном свете луны двигались повстанцы Педро Мигеля Мстителя. Отряд все так же молча следовал за своим хмурым командиром; тень Педро Мигеля, выросшая до сказочных размеров, покачивалась на фоне ночного неба, очерченного грядой гор. Вдогонку отряду несся вой сторожевых псов, — казалось, сама смерть обходила дозором всю округу. Отряд продвигался форсированным маршем и на рассвете вступил на плантации Ла-Фундасьон. Душа неукротимого повстанца будто закостенела; ничего не видя, не слыша, не чувствуя, он шел вперед. Упрек, брошенный ему Хуаном Коромото, в том, что бой был проигран только по его вине, развеял завесу, за которой таилась его душевная тайна, и теперь Педро Мигель терзал самого себя, растравляя незажившую рану.
Он пошел на войну не ради народного дела, а ради того, чтобы утопить в крови свою любовь к Луисане Алькорта, убить это тайное чувство, вспыхнувшее в его сердце еще в детские годы, — чувство, которое он так старался скрыть своей нарочитой ненавистью ко всему мантуанскому. Из-за этой предательской любви к белой женщине он загубил жизни сотен людей, всецело и полностью доверившихся ему, людей, пожелавших пойти с ним на завоевание прав, которых они были лишены. В этой войне сердце его очерствело, и он повернулся спиной к своим собратьям, к тем, которых он сам вел на верную смерть, и теперь убитые по его вине люди смогут спокойно спать в своих могилах, только при условии, если он сам растопчет свою, якобы забытую, любовь. Уйдя на войну, он и себе причинил самое худшее из зол: он убежал от Луи-саны (в этом он сам признался при последнем разговоре с ней). А к пролитой по его вине крови и к разрушениям, которые всюду причинили его пожары, теперь прибавилось еще новое преступление: его повстанцы только что подло ограбили два беззащитных селения. Педро Мигель Мститель стал бандитом, таким же как Эль Мапанаре или Семикожий; теперь он отброс революции, хищник, прикрывшийся великими идеями, и в этом тоже была виновата Луисана Алькорта.
На плантациях Ла-Фундасьон, которые не тронули другие отряды федералистов, на землях, которыми он когда-то любовался и гордился, теперь полыхал огонь справедливого возмездия. Этот огонь был призван разорить гордую мантуанскую семью, отомстить за его неудачную любовь, за преданных товарищей, за всю нестерпимую боль, которую причинила ему эта война.
Когда Педро Мигель наконец осознал весь ужас своего положения, он бросился на вражеские штыки, желая найти смерть, но он остался невредим. И вот теперь он совершал свой последний поход.
В глубине души Педро Мигель презирал самого себя за свою никчемную бездумную выходку во время последнего боя, из-за которой провалился прекрасно продуманный план сражения; он негодовал и злился на самого себя за то, что майор Сеспедес, сохраняя невозмутимое спокойствие, вышел сухим из воды, уцелел в этом, казалось, уже проигранном им сражении.
Вот в чем заключалась разница между повстанцем, сторонником интуиции и безрассудных атак, и образованным офицером, воспитанным в строгой военной дисциплине и обладавшим большими познаниями в тактике. Но если это преимущество врага Педро Мигель мог признать со спокойной душой, не уязвляя своего самолюбия, а, напротив, с гнетущей горечью сознавая все свое бессилие, то никак, ни за что на свете он не мог свыкнуться с мыслью о невозмутимом спокойствии и хладнокровии, с каким вел себя этот мантуанец под дождем пуль.
Упрямый повстанец даже не желал вспоминать об этом, но у него не шла из головы навязчивая, неотступно преследующая его фраза. Ее произнес Сесилио, когда раскрыл Педро Мигелю тайну его происхождения: «Ты нападаешь, и нападаешь на самого себя. Все, что есть в тебе благородного, восстает против сил зла, опутавших тебя». Но злость на самого себя не позволяла Педро Мигелю правильно разобраться в своих поступках. Вот почему чувство вдохновения, звучавшее в словах Сесилио, Педро Мигелю представлялось в виде ядовитой насмешки.
Рядом с ним, по обеим сторонам, ехали верхами Хуан Коромото и Эль Мапанаре. Оба молчали: первый был погружен в мрачные мысли, а второй обдумывал очередной коварный план.
Вдали показался Большой дом, и Хуан Коромото, увидев, что Педро Мигель намерен повести туда свой отряд, обернулся к нему и в упор спросил:
— Что ты собираешься делать, Педро Мигель?
— А тебе какое дело! — неприязненно ответил тот.
— Большое, — сказал верный негр, — быть может, это я толкнул тебя на тот путь, о котором ты и не помышлял; но не для таких дел, Педро Мигель.
— И все же именно ты упрекнул меня в том, что я думал о своих делах, когда должен был думать только о вас. Сейчас ты увидишь, как я расправлюсь с ней.
— Ты не должен так поступать, — настойчиво возразил Коромото, сдерживая свою лошадь.
— Почему же? Ведь это единственное, что мне осталось сделать.
— Ну так я дальше не ступлю ни шагу.
В эту минуту в разговор вмешался Эль Мапанаре:
— Что так огорчило нашего приятеля? Уж на то она и война, — проговорил он, обращаясь к Хуану Коромото, и тут же, обернувшись к Педро Мигелю, добавил: — Можешь отправляться куда угодно, если тебе так больше нравится. Ты будешь единственным дезертиром, которому не влепят пулю в спину.
И Эль Мапанаре снова ехидно сказал Хуану Коромото, которого во что бы то на стало старался поссорить с Педро Мигелем:
— Пользуйся случаем, приятель. Гляди, а то в другой раз возможности спасти шкуру может и не представиться.
Хуан Коромото, взглянув через плечо на Эль Мапанаре, снова сказал Педро Мигелю:
— Я не хочу, чтобы ради меня ты менял свои решения. Не этого я ждал от тебя, но, коли уж так случилось, будь что будет.
Педро Мигель порывисто привстал в стременах, словно хотел поблагодарить друга, но тут же, переборов в себе доброе чувство, резко повернул коня к Большому дому.
Вдруг он осадил своего коня и приказал следовавшим за ним:
— Ждите меня здесь.
Педро Мигель подъехал к лестнице, ведущей в дом. Здесь он спешился и, вынув из ножен саблю, медленно стал подниматься по ступеням сквозь заросли бурьяна, тесно обступившего старый обветшалый дом.
На галерее Большого дома показался Сесилио-старший. Ударяясь о каменные плиты, зловеще звякали шпоры, угрожающе сверкала обнаженная сабля, а лиценциат Сеспедес, уперев руки в бока и по привычке глядя поверх очков, стоял и смотрел на поднимавшегося по лестнице человека.
— Гм! — хмыкнул стоявший внизу Эль Мапанаре. — У этого мантуанца, видать, не трясутся поджилки, когда перед его носом махают мачете. Не правда ль, друг Коромото? Вы-то ведь должны хорошо его знать еще с тех времен, когда величали его «ваша милость»?
Но Коромото, всецело поглощенный лишь тем, что творилось перед ним, не обращал на Эль Мапанаре никакого внимания.
Вдруг, совсем неожиданно, он увидел, как на плечо Педро Мигеля, поднявшегося на галерею, легла рука Сесилио-старшего. Педро Мигель вложил саблю в ножны и почтительно снял с головы шляпу, а лиценциат взял грозного повстанца под руку и повел внутрь дома.
Хуан Коромото облегченно вздохнул и вдруг услышал среди всеобщей тишины, которую сохраняли присутствовавшие при этой сцене повстанцы, зловеще-ехидный голос Эль Мапанаре:
— Гм! Вот ведь надо же, случилось такое несчастье, — остались мы, бедные негры, без своего командира. Потому как, коли меня не обманывают мои глаза, братец наш, который вошел в эту дверь, назад уж наверняка не выйдет, и это так же верно, как то, что вошел он со шляпой в руках.
Чувства, которые побудили Педро Мигеля отправиться на войну, вовсе не способствовали его желанию скорее завершить ее, ибо, ведя войну, он не подчинялся естественному ходу событий. Его ненависть к белым оказалась сплошной фикцией, самообманом, который он просто не замечал, несомненно, потому, что ненависть эта возникла не в его душе, истерзанной размышлениями о своей ничтожности в сравнении с предметом своей любви, а была порождена условиями: грозной атмосферой борьбы, в которой жили и совместно сражались и негр и белый.
Личный конфликт Педро Мигеля был разрешен уже в тот момент, когда он ушел на войну, но даже в этом случае его конфликт представлял собой всего лишь часть общего конфликта, столкновения двух рас, разрешить которое было призвано насилие. Увлекаемый движением поднявшихся масс, Педро Мигель взял в руки оружие, ненужное для его личной защиты, и это оружие сделало его жестоким, но не только чувство жестокости побудило его войти в Большой дом. Вот почему он вложил саблю в ножны, как только услышал обращенные к нему слова Сесилио-старшего:
— Храбрец против овец! Зачем столько оружия, чтобы проявить силу воли, которой тебе не хватало в ту минуту, когда ты мог воспользоваться тем, что уже было твоим. Тут ты уже давно все завоевал, и напрасно ты так грозно размахиваешь саблей там, где тебя так любят. Спрячь ее, парень, и брось угрозы! Не смеши людей, которые ожидают тебя, чтобы ты пролил вместе с ними слезы у смертного ложа того, кто только что почил навеки. Поплачь вместе с нами.
Но, конечно, не только глубокое уважение к Сесилио-старшему и к его словам заставило Педро Мигеля вложить саблю в ножны; просто пришло время сложить оружие. Педро Мигель Мститель мог быть грозным партизаном, пока действовал на поле брани, пока нужны были заурядные качества воина: храбрость, хитрость, умение подавлять подчиненных, порождающее послушание и преданность. Горький опыт, накопленный за четыре года войны, ясно показал Педро Мигелю, что он обладал лишь способностями командира, кстати сказать довольно ограниченными, он воочию осознал всю ничтожность своих усилий перед величием (очень туманной для него) революции, ради которой был произведен вооруженный переворот.
Мятеж уже переставал выражать идеи революции; во главе движения оказались различные ничтожества, которые не могли принести никакой пользы народному движению; напротив, они уводили его в сторону от намеченной цели. Можно было подумать, что столько крови было пролито только ради возвеличивания этих жалких людишек. Педро Мигель прекрасно отдавал себе отчет во всем этом — вот почему он решил сложить оружие.
В свою очередь, инстинкт верно подсказал Эль Мапанаре, что наступила благоприятная минута, когда можно воспользоваться поражением грозного повстанца, который не сумел извлечь выгоду из своего преимущества в битве у Лос-Апаматес.
У него осталось всего лишь трое из его верных капайцев, грозных ягуаров, для того чтобы нанести задуманный им вероломный удар в спину. А среди сотни оставшихся в живых после последнего сражения повстанцев едва ли двадцать человек по-прежнему сохраняли верность Педро Мигелю. Остальные были из отрядов Семикожего, Схоласта и прочих мелких главарей, которых Педро Мигелю удалось объединить под своим началом.
«Два десятка, не больше, — размышлял Эль Мапанаре, делая свои мрачные подсчеты, — и среди них больше половины скорее пойдут за Коромото, чем за Педро Мигелем. Так что, разбив это звено в цепочке, как были разбиты два другие в бою при Лос-Апаматес, исчезновения которых никто и не приметил, так было все чисто сработано, можно будет, как говорится, прибрать к рукам и всю остальную цепочку. И вся она достанется его милости, находчивому человеку. И кто же это такой человек, прямо ума не приложу? Скажи, боже правый? Коли таково твое желание, так сотвори все, как в молитве».
И события не преминули прийти на помощь находчивому человеку.
Выстрелы и крики: «Да здравствует правительство!» — вывели Педро Мигеля из глубокой задумчивости: он сидел у смертного ложа Сесилио.
Выхватив из ножен саблю, Педро Мигель выбежал из комнаты. В окно он увидел, как рухнул со своего коня верный Хуан Коромото. Педро Мигель пересек галерею и бросился вниз по лестнице.
Между повстанцами и передовым отрядом майора Сеспедеса, который подходил с новым пополнением, завязался жаркий бой. Майор явно хотел взять реванш за поражение в Лос-Апаматес. И Хуан Коромото первым ринулся в бой, но вдруг откинул назад руки, словно его ударили в спину. Сбегая по лестнице, Педро Мигель слышал, как вокруг него свистели пули, которые никак не могли принадлежать врагу и которые даже не летели в сторону неприятеля. Продолжая сбегать вниз по лестнице, взбешенный предательством своих людей, Педро Мигель глазами разыскивал негодяя, который вел по нему стрельбу. Но ему не удалось добежать до последней ступеньки, по ним скатилось уже бездыханное тело… А вокруг под свист пуль пронесся неистовый вопль:
— Да здравствует Эль Мапанаре!
— Революция, возглавляемая федералистами, победила, — рассказывал Сесилио-старший Педро Мигелю. — А я-то возвещал ее приход, называя ее Великим Сеятелем! Пеплом, смешанным с кровью, покрыла она нашу страну. А в сердцах оставила неизлечимые раны.
Он умолк на миг и снова продолжал рассказ о событиях, происшедших с того памятного утра:
— Двое из горстки оставшихся верными тебе людей смогли ускользнуть из отряда, который бросился преследовать авангард правительственных войск, а потом вступил в бой с основными силами Антонио Сеспедеса. Они помогли мне перенести тебя в дом и оказать тебе помощь, и снова наша домашняя сестра милосердия, наша Соль Семьи, стала ухаживать за тобой. Мы наспех похоронили Сесилио-младшего в том месте, которое я однажды показал тебе, и тут же, узнав, что победа досталась Эль Мапанаре, поспешно покинули наш дом, Ты был совсем плох и часто громко бредил. Твои верные негры несли тебя в гамаке, и мы с Луисаной шли пешком по объятым огнем плантациям. В свое время мы легко отделались от знаменитых красных петухов Педро Мигеля, а теперь за нами несколько дней подряд, без передышки, гнался Эль Мапанаре, готовый выжечь весь лес, лишь бы поймать нас; кроме того, нам грозила опасность попасть в руки бандитам, которые вместе с Эль Мапанаре завладели всем Барловенто. Луисана героически старалась вырвать тебя из лап смерти, словно она начисто забыла о своей десятилетней безуспешной битве с нею у постели Сесилио, и я, как мог, ободрял ее в этой борьбе — единственное, что мне оставалось делать. Другой жизни у меня не было и не будет, а в этой у меня не хватало сил на то, чтобы лелеять какие-то надежды.
В заключение он добавил:
— И вот мы здесь (хорошо, что ты поправился) ждем не дождемся фелуки, которая должна увезти нас из этих страшных мест.
Они сидели в домике рыбака, на берегу тихой бухточки, защищенной от морского ветра виноградниками. То был суровый скалистый берег, на который набегал уже усмиренный прибой, разбивавшийся о грозную гряду рифов, оторванных от гор в результате чудовищного доисторического катаклизма. Тоскливо-печальный безлюдный берег был так созвучен меланхолии, охватившей выздоравливавшего повстанца.
Из картин войны, которые прошли перед глазами Педро Мигеля за годы его повстанческой жизни (в одних кровавых сценах он участвовал как зритель, в других как действующее лицо), одна картина, словно воплотив в себе все другие, глубоко запечатлелась в его памяти.
Его верный друг, Хуан Коромото, который так надеялся на него и так верил ему, вдруг рухнул с коня, схватившись руками за спину, куда нанесен был предательский удар. А ведь Хуан Коромото был бедным негром, каким был весь народ. Педро Мигель отвернулся от него и тем самым подставил под коварный удар, и, быть может, не войди он в Большой дом, этого не случилось бы.
Хуан Коромото слагал стихи на празднествах святого креста и, казалось, не сетовал на свою судьбу. Раб Хуан Коромото сажал какао в Ла-Фундасьон, асьенде, принадлежавшей семейству Алькорта, и однажды он с великой радостью ударил в барабан, возвестивший освобождение негров, чтобы вскоре опять трудиться на плантациях какао, «как доселе». Он нёс свой крест, переносил несчастья, терпел горести, но порой бывал счастлив. Но лишь в тот миг, когда он получил удар в спину, он по-настоящему понял цену жизни и в предсмертном порыве ринулся грудью вперед, — к великой надежде всей своей жизни. Бедный негр рухнул с коня войны, так и не увидев эту надежду.
Море бьется об острые скалы, оторвавшиеся от огромной горы; в тягостное безмолвие погружен пустынный скалистый берег. Лишь вдали виднеется рощица кокосовых пальм, Что растут на голых камнях наперекор бурям и ветрам, и этот угрюмый пейзаж вновь вызывает в памяти неизгладимую картину: Хуан Коромото рвется грудью вперед наперекор удару злого рока, и руки его попирают смерть в этом могучем броске к жизни.
В душе Педро Мигеля Мстителя не осталось ничего, кроме мучительного разочарования, и, глубоко скорбя, он проводит дни, вглядываясь в гнетущее безмолвие морских просторов, где словно затерялось его последнее воспоминание о войне.
Иногда он заводит разговор о своем уходе — он ведь уже совсем здоров.
— Куда ты пойдешь? — спрашивает его Луисана.
Педро Мигель пожимает плечами и снова печально смотрит вокруг. Сесилио-старший также подумывает об уходе. Он уже стар, и его новые странствия, как видно, будут недолгими. Сесилио-старший хочет остаться наедине со своим горем, причиненным смертью племянника, и он собирается в путь, еще сам не зная куда, — может, туда, где одна тень будет вести нескончаемый диалог с другой. Слишком долго длился привал, устроенный им в пути, а ведь солнце его жизни и скорбной величавой любви уже близко к закату. Но он не хочет, чтобы эта скорбь помешала тем, кто еще может обрести счастье в жизни. Он хочет умереть в одиночестве, чтобы не видеть вокруг себя опечаленных лиц, — ведь это лишь потревожит снисходящий на него вечный покой, — не хочет слышать плаксивых причитаний, которыми будут провожать его в беспредельно далекое нескончаемое путешествие. Он намерен познать все таинства жизни, прежде чем погрузиться в таинства смерти.
Луисана догадывалась обо всем этом и прекрасно понимала, что дальше так продолжаться не может, вот почему порой она предавалась горестным размышлениям.
— Настало время отпустить дядюшку. А мне, верно, придется поселиться в комнате, которую отвела мне Кармела?
Однако первой самой насущной необходимостью в их жизни было как можно скорее покинуть этот неприютный берег, где их поджидали грозные опасности (по всей округе мятежные отряды разыскивали мантуанцев). Два негра, оставшиеся верными Педро Мигелю, принесли новости о вооруженных отрядах, которые прочесывали побережье, чтобы помешать бегству семей олигархов, бросивших свои дома в городах Барловенто, где жесточайшая политическая борьба обострялась классовыми противоречиями и расовыми предрассудками.
Почти все мантуанцы Барловенто бежали на остров Маргариты, туда же намеревались переправиться и лиценциат Сеспедес, договорившийся со знакомым шкипером фелуки, которая должна была пристать в бухте, где стоял домик приютившего их рыбака. Первым делом надо было спасти Луисану, над которой нависла угроза расправы. Что касается Педро Мигеля, здоровье которого сильно пошатнулось после тяжелого ранения, то и ему было опасно оставаться в этих местах. Словом, необходимо было бежать отсюда, а уж потом каждый выберет себе дальнейший путь.
Однажды утром беглецы увидели фелуку, бросившую якорь недалеко от берега.
Шкипер согласился принять их на борт, и все тут же стали перебираться на фелуку. Педро Мигель, покорившись общему решению, тихо проговорил:
— Больше всего на свете мне хотелось бы остаться здесь, но жизнь, спасенная другом, принадлежит только этому другу. И, обратившись к неграм, провожавшим его, добавил:
— Ну что ж, прощайте, друзья. Благодарить вас я не стану, потому что за добрые дела словами не платят. Скажите всем, как кончился Педро Мигель, который был вихрем народным и который вместе с народом искал путей к новой жизни. И этот уцелевший осколок войны всего лишь балласт на корабле, Да и там он не нужен.
Когда все перебрались на фелуку и шкипер отдал приказ поднять якорь, Сесилио-старший вдруг сказал рыбаку, который привез их на своей лодке:
— Знаешь, отвези-ка меня обратно на берег, я забыл там очень нужную мне вещь. — И, повернувшись к Луисане, добавил:
— Я долго не задержусь, только туда и обратно.
Сказав это, он спрыгнул в лодку, как видно посчитав завершенной свою миссию защитника и покровителя.
Судьба Луисаны была устроена.
Луисана сразу поняла, что дядюшка больше не вернется, — так он обычно поступал в подобных обстоятельствах, — но ей также было ясно, что задерживать его не следует, и, молча глотая слезы, она лишь смотрела вслед удалявшейся лодке.
Понял это и Педро Мигель, и на память ему пришел разговор с лиценциатом Сеспедесом, который однажды сказал ему о своем желании быть похороненным рядом с племянником; тот уже давно ждет его, чтобы продолжить с ним бесконечную беседу.
— Я знаю, зачем он едет, — пробормотал Педро Мигель. — Он спешит к невесте, о которой говорил мне однажды. Дон Сесилио тоже уходит от нас!
Спрыгнув с лодки на берег, лиценциат Сеспедес остановился и, поглядев на фелуку, помахал рукой, словно благословляя отъезжающих, затем повернулся спиной к морю и зашагал прочь от берега.
Потеряв его из виду, Луисана вытерла слезы и, взглянув на Педро Мигеля, сказала шкиперу:
— Прикажите поднять паруса.
Педро Мигель с безмолвным восхищением любовался ею, и вдруг ему припомнился случай в лагере Эль Мапанаре. Безумный падре Медиавилья связывает две нити, словно парящие в воздухе. Да, судьба этой женщины связана с его судьбой, и Луисана, бросая вызов грозной стихии, воскликнула:
— Да будет ветер!
Фелука, покинув печальную бухту, оставила позади гряду острых рифов, со всех сторон обступивших огромную гору. Дул свежий попутный ветер, и теперь в открытое море к беспредельному горизонту устремлялся новый, отважный и решительный человек.
— Есть, капитан, поднять паруса! — задорно выкрикнул шкипер, повернувшись к Луисане. Видно, Луисана давно ждала этого часа, ибо, услышав обращение шкипера, она даже не удивилась. Быть может, она мечтала об этом часе ночами, проведенными у постели больного брата, где незримо присутствовала безжалостная смерть, над которой чудесным образом торжествовала жизнь; тогда просветлённое и словно одухотворенное прекрасной мечтой лицо Луисаны смягчалось, и в голове ее возникали лучезарные мысли о чудесной, по-неземному возвышенной жизни. Чувство самоотречения, переполнявшее душу, было всего лишь порывом безмерного великодушия, трепетным поиском личной свободы, к которой она стремилась всем своим существом, принося себя в жертву другому человеку, словно какая-то неведомая внутренняя сила говорила ей, что только таким путем она сможет обрести свое счастье.
Путь их был долог, но теперь уже ничто не могло поколебать решимости Луисаны, которую все на фелуке стали звать капитаном. Позади навеки остался мир чуждых мыслей и чувств; добродетельная и сердобольная женщина, таких было немало среди женщин ее круга, их воспитала такими социальная среда, в которой они жили. Новая Луисана, смело устремившаяся к беспредельному горизонту по бурному морю, была порождением и воплощением неукротимой человеческой воли, и она отважно, без колебаний, шла навстречу новой жизни. Но Луисана не была мужеподобным бойцом, женщиной-воином, желавшей насладиться любовью мужчины (она даже не осмелилась сознаться Педро Мигелю в своей любви к нему). Она была настоящей женщиной, нежной и немного легкомысленной, существом, стремившимся к совершенству души. И все ее поведение доказывало, что это было именно так: глубоко, чисто по-женски, беззаветно влюбленная Луисана бестрепетно вручала свою судьбу Педро Мигелю, вверяла всю себя его мужскому покровительству.
Словно бесстрашный капитан, вела она корабль своей любви в будущее, и в этой новой любви не было и грани прежнего самопожертвования.