Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория — страница 5 из 79

I. — Имя этого человека известно каждому мало-мальски образованному римлянину. Но я буду называть его Пелигном. Потому что по роду своему он был пелигн — представитель маленького народца, принадлежащего сабелльскому племени.

II. — Родился он в год гибели консулов Гирция и Пансы, во второй половине марта, в тринадцатый день до апрельских календ.

Город, в котором он появился на свет, именуется Сульмоном и расположен в живописной долине, окаймленной горными вершинами, покрытыми снегом.

Город родной мой — Сульмон, водой студеной обильный,

Он в девяноста всего милях от Рима лежит.

Род его издавна принадлежал к всадническому сословию. Семья, в которой он родился, не была знатной, но была состоятельной и уважаемой.

В этой семье мальчик рос, как обычно растут дети. И до пятилетнего возраста в его жизни не было ничего, достойного упоминания.

Так мне рассказывал Вардий и продолжал:

III. — Через несколько дней после того, как маленькому Пелигну исполнилось пять лет, ему было видение.

В усадьбе, в которой он жил, была аллея из старых деревьев, кроны которых, соединяясь, затеняли дорогу, а корни, сплетаясь, цепляли за ноги.

Прогуливаясь под вечер по этой аллее, мальчик зацепился ногой за корень и упал. А когда снова поднялся на ноги, в конце аллеи в розовых лучах зари увидел море.

Из моря выходила девочка, совершенно нагая. Заметив глядевшего на нее мальчика, она ничуть не смутилась, словно брату или старому знакомому улыбнулась Пелигну и попросила подать ей тунику, рукой указав на то место, где лежало ее одеяние.

Туника была алой. По словам Пелигна, он никогда не видел такого благородного и вместе с тем скромного оттенка красного цвета.

Он поднял тунику, зажмурившись, вошел в воду и протянул тунику в направлении девочки. Он почувствовал, как алое одеяние выскользнуло (он употребил слово «вытекло») из его рук.

А когда снова открыл глаза, увидел, что юная купальщица уже облеклась в тунику, подпоясалась серебристым поясом, которого он ей не подавал. Она уже на берегу стоит. И она теперь не маленькая девочка, а девушка лет тринадцати. И она грациозна, как лань, и прекрасна, как только что раскрывшийся цветок розы. Сердце мальчика сперва сжалось, а потом затрепетало так сильно, что вместе с сердцем, по его признанию, стали трепетать все жилки и все сосудики его тела.

А девушка в алой тунике велела ему выйти из воды и попросила подать ей плащ.

Пелигн испуганно выполнил ее указание.

Плащ оказался на том же месте, где до этого лежала одна алая туника. Он был белым и шелковым, но, по свидетельству Пелигна, намного нежнее и невесомее тех шелковых одеяний, которые ныне привозят из Китая.

Прекрасная девушка накинула на себя этот плащ и еще не успела красиво расположить на нем складки, как из девушки превратилась в женщину лет двадцати пяти, царственную осанкой, нежную каждым движением и призывно-грациозную взором, который она устремила на мальчика, оправляя свой белый покров.

Пелигну же почудилось, что сердце его уже не трепещет, что оно вспыхнуло радостным огнем, и огонь этот, бросившись в голову, затуманил ему глаза каким-то пронизывающе синим дымом, а на спине у него, от идущего от сердца жара, словно прорезываются и, потрескивая, раскрываются и наполняются ветром крылья…

Прости меня за эти вычурные слова и физиологические подробности. Но я стараюсь как можно точнее передать описания самого Пелигна…

Он мне потом признался, что лишь два раза в жизни испытывал такое душное, такое неуемное, такое возносящее над миром блаженство…

А царственная женщина тем временем повзрослела еще лет на десять. И рядом с ней вдруг оказались три старухи: одна — совершенно слепая, другая — одноглазая, а третья — с двумя глазами, но с длинным черным зубом, который торчал у нее из нижней челюсти, прижимая верхнюю губу.

Две старухи, первая и вторая, взяли величественную женщину и повлекли ее во мрак аллеи. А третья, с зубом, встала поперек дороги, разведя в стороны жилистые руки, будто собиралась преградить путь или этими растопыренными руками хотела что-то поймать и бросить в сторону мальчика.

И тотчас словно обрезало крылья у Пелигна. А в животе, там, где у нас желудок, зародился плач… Пелигн настаивал, что плач этот именно в животе у него первоначально возник, щемящий и тоскливый, и лишь затем горько запершило в горле, сухо и колюче защекотало в носу и мокро и сладостно брызнуло из глаз.

Когда же мальчик перестал плакать, две старухи с прекрасной женщиной уже скрылись в аллее, третья старуха будто растворилась во влажном тумане. А на руках у Пелигна, которыми он вытирал слезы, освобождая взор, на руках у него оказались две нити: алая и белая. И нити эти он никак не мог снять, потому что они словно приклеились к его ладоням. И чем настойчивее он их отдирал, тем глубже они уходили под кожу. И скоро алая нить исчезла в левой руке, а белая — в правой. И, как потом утверждал Пелигн, алая нить со временем просочилась к нему в сердце и навеки связала его. А белая попала в голову и заставила по-новому взирать на жизнь и видеть мир не таким, каким он видел его до этого.

IV. — С той поры Пелигна будто подменили, — продолжал Вардий. — В мальчика словно вселился бог или некий демон.

Помнишь, в прошлый раз я тебе рассказывал? На первой станции, на острове Кифера, Венера сошлась с Протагоном и родила от него амура Фатума. Того, что похож на влажный туман в ночи (см. Приложение 1, IV–V). Я говорил, что нет у Фатума ни лука, ни стрел, ни факела. Но нити у него есть, влажные, властные, пронизывающие мироздание — нити изначальной любви, всезнающей и всемогущей.

Вот этими своими нитями амур Фатум и связал мальчика Пелигна, на всю жизнь связал.

Образ девочки-девушки-женщины отныне преследовал Пелигна. Он часто являлся мальчику во сне и требовал, чтобы тот искал встречи, а с кем и где, никогда не объяснял. Порой наяву, в звонком от птичьего гомона утреннем тумане или в тихих вечерних сумерках, непременно вдалеке, на перекрестке дорог, или в конце длинной аллеи, или на берегу реки Пелигн угадывал бело-алый женский силуэт; но, стоило ему сделать хотя бы несколько шагов в том направлении, фигура исчезала. И в отсутствие сна и сумеречных видений, при ярком полуденном солнце или в дождливую погоду образ этот, не видимый ни глазу, ни даже воображению, постоянно владел сердцем мальчика, в нем поселившись, властвовал над ним, заставлял везде искать следов, блуждать в поисках, мечтательно задумываться, поминутно ожидать встречи…

Так мне рассказывал Вардий и продолжал:

V. — Ты спросишь: кто же явился ему в конце аллеи на берегу моря? Я сам трижды спрашивал об этом Пелигна. И трижды он мне по-разному отвечал. В первый раз признался, что, судя по многим признакам, это была сама богиня Венера. Во второй раз стал утверждать, что Венера уже давно смертным не является, а посылает к ним своих служанок, и, стало быть, то была одна из мойр, которая последовательно приняла образ девочки, девушки и женщины, а под конец, как он выразился, «растроилась» в привычных людям женских демонов судьбы. В третий же раз в ответ на мой вопрос Пелигн грустно усмехнулся и сказал: «В тот год, когда мне было видение, ты помнишь, кто тогда родился в Риме?.. Вот она мне и явилась! Как детское предчувствие, как отроческое предсказание, как юношеское предупреждение о сладостном блаженстве, о дерзком подвиге, о горькой муке»…

Но имя этому видению Пелигн уже тогда, в детстве, придумал.

Отец его в школу не отдал, а нанял ему домашнего учителя, из греков. С этим учителем Пелигн быстро освоил греческий язык и уже в девять лет увлекся александрийской и, в особенности, древней греческой лирической поэзией. Любимыми его поэтами были тогда Сапфо и Алкей. Но учитель выше остальных ставил Пиндара и заставлял его читать и заучивать наизусть.

У поэта Пиндара была возлюбленная, тоже поэтесса, которую Пиндар всю жизнь любил и с которой всю жизнь состязался. Звали ее Коринна.

Пелигну это имя приглянулось. И ту девушку-женщину, которая явилась ему в детстве, он иногда называл Коринной.

Так мне рассказывал Эдий Вардий. А в заключение добавил:

— В Сульмоне я был лишь однажды. Я, разумеется, знал до этого, а тут воочию убедился, что в Сульмоне нет никакого моря. Но своим дальним концом аллея в усадьбе Пелигна упиралась в искусственный пруд. По берегам этого пруда росли камыши и две плакучие ивы…

— Вот как теперь у меня, — сказал Гней Эдий Вардий и картинно простер руку в сторону пруда, ив и камышей.

Свасория четвертаяНадо, Луций, надо.

Я сейчас подумал:

Стоит ли вспоминать о «Пелигне»? Ведь я ни разу с ним не встречался, никогда даже издали не видел его.

I. Но, видишь ли, Луций, человек он был, безусловно, выдающийся. И если не в истории Рима, то по крайней мере в памяти поколения наших отцов оставил яркий, противоречивый и множественный след.

Думаю, можно вспомнить, ибо все мои учителя — точнее, те люди, которых вместе с тобой и с Рыбаком я почитаю за главных учителей своих, — все они: и Вардий, и Педон, и Корнелий Север, и даже могущественный Элий Сеян — часто вспоминали о Пелигне и в беседах со мной о нем рассуждали. И каждый из них, за исключением Сеяна, объявлял себя самым близким, самым доверенным, самым преданным и самым понимающим другом этого загадочного для меня человека. И каждый рисовал его портрет, причем эти различные портреты так сильно отличались друг от друга, что, казалось, о разных людях идет речь, совершенно непохожих!

Полагаю, стоит вспомнить об этом Пелигне, как величал его Вардий, или Амике, как прозвал его Педон, или Диссиденте, как иногда именовал его Корнелий Север, или Великом Поэте, как однажды назвал его Луций Элий Сеян. Ибо Вардий, как я понимаю, приблизил меня к себе прежде всего потому, что я с терпеливым интересом внимал его пространным повествованиям о Пелигне. Альбинован Педон взял меня под свое покровительство, убедившись в том, что я готов уверовать в Амика, Истинного Философа, великого пифагорейца. В Риме свою первоначальную карьеру я сделал в том числе потому, что много разных подробностей знал об этом человеке, а также о людях, которые с ним были близки или претендовали на близость. С Сеяном главным образом мы лишь о поэзии и Пелигне говорили, а приказы и задания я получал, как правило, от его подчиненных… Выходит, что всякий раз, когда Фортуна улыбалась мне, она улыбалась мне влюбленным лицом Пелигна, загадочным ликом Амика, призывной усмешкой Поэта.