— Разумеется, это невозможно, — сказал мой отец.
Трое пилигримов обещали вымолить ему щедрое благословение у владыки, всех владык, но на губах отца мелькнула насмешливая улыбка. Точно так же он улыбнулся, когда увидел, что я пишу на листе, вырванном из тетради.
— Никакого владыки небесных воинств! — сказал отец. — Я не стану лечить вас даром.
— Но мы ведь заплатим, мы обязательно заплатим, и не десять крон, а целых двадцать, только позже.
Один из сыновей добавил:
— Видит бог.
Отец начал сердиться, он не выносил разговоров на тему «видит бог». Он не позволял говорить так даже моей матери, и я знал, что из-за распятия, которое мама повесила в супружеской спальне, у них произошел однажды тихий, но ожесточенный спор, и распятие переселилось в мою комнату. Правда, взамен она соорудила на своем ночном столике маленький домашний, можно сказать салонный, алтарь.
Не улучшило положения пилигримов и вмешательство моей матери, которая приказала им уйти из квартиры и сказала, вероятно, только для того, чтобы отделаться от них:
— Ступайте, ступайте, господин доцент постарается заняться вами потом, ступайте же!
Но выгнать этих людей было невозможно, они вцепились в отцовский сюртук, не смея теребить его слишком сильно, так как он был довольно ветхим. Старик с густой седой бородой и серо-белыми глазами, обведенными кроваво-красными слезящимися ободками, облобызал даже подкладку сюртука, а старший сын еще раз выразил моему отцу благодарность за исцеление и поклялся, что после господа бога он чтит только его и что господин профессор (он величал моего отца титулом, который ему еще не принадлежал) совершил над ним чудо.
Все это время гордость удерживала младшего сына в стороне, он не принимал участия в этих унизительных излияниях. Но тут он сказал:
— А если я поручусь вам, господин доцент? И если я оставлю вам в залог мои часы, господин доцент? Я купец, член купеческой общины… — Тут последовало звучное название незнакомого города, состоящее из одних согласных.
— Нет, это невозможно, — ответил отец все так же спокойно.
— А почему?
— Потому что у меня точно такие же твердые цены, как у вас. Если я начну лечить бесплатно, это будет то же, как если бы вы дарили ваш товар крестьянам. Для неимущих пациентов существует поликлиника.
— Поликлиника? — переспросил старший брат, который никак не мог успокоиться. — Там учатся оперировать ассистенты, там студенты исследуют десятки больных одного за другим и никогда не моют рук, а господин статский советник занимается экспериментами и испытывает на пациентах опасные лекарства.
— Вот как? — резко заметил отец. — Вам это точно известно? Вы сделали эти наблюдения в моей поликлинике?
— Упаси господи! — ответил бедняга, увидя, какую оплошность он совершил. — Разве я не призывал благословенья божьего на ваши чудотворные руки? — И он завладел рукой отца, стараясь поцеловать ее.
— Стань на колени перед чудотворцем! — крикнул он своему отцу. На глазах старика выступили слезы и потекли по бороде. — Он сжалится над тобой! Два дня и три ночи ехали мы, чтобы попасть к вам. У нас даже нет денег на обратный путь.
— Вот видите, — сказал отец, — теперь вы говорите правду. У вас нет денег на обратный путь, по какому же праву вы требуете, чтоб я пользовал вас? Печально, — продолжал он. (И не могу сказать, как облегчило мою душу это слово, первое мягкое слово в его устах за весь вечер! Мне даже захотелось одолжить младшему сыну «мои» деньги, их было уже довольно много. Именно младший брат возбуждал мое сострадание больше, чем выздоровевший пациент и больной старик.) Но отец заговорил снова и таким ледяным тоном, что трое людей, словно зачарованные или скованные параличом, вынуждены были выслушать его и повиноваться.
— Печально, но это ничего не меняет. Если я сделаю исключение, пусть даже одно-единственное, десять ваших земляков завтра же явятся ко мне на прием. Через месяц, когда слух об этом распространится по Галиции, сюда явится триста, и мне уже не спастись от вас. Больше нам говорить не о чем, я все знаю и прекрасно вас понимаю. Правда, — прибавил он, следуя за младшим сыном и взявшись двумя пальцами за кончик его черного кафтана, точно так же как он двумя пальцами доставал из коробочки дукат, — правда, я охотно признаю, что вы очень ловко все подстроили. Вы прекрасно знаете, что моего слуги сегодня нет дома. Впрочем, уж не он ли надоумил вас явиться ко мне с этим ночным визитом? Но я должен вам сказать, — тут младший сын остановился и безмолвно повернул к нему свое бледное, фанатичное лицо, — у вас самого легкая форма, которую может вылечить любой деревенский врач, но отец ваш безнадежен. Радуйтесь, что у вас нет денег. Если бы они у вас были, нашлись бы врачи, которые еще долго мучили бы вашего отца. Помочь ему невозможно. Оберегайте от заразы своих домашних, это все. Как будто можно им всем помочь! — закончил он и, когда мать шепнула ему что-то, добавил: — Как будто нужно им всем помогать!
Посетители, спотыкаясь, спустились по скудно освещенной лестнице.
3
Не успели исчезнуть непрошеные гости, как отец заметил, что я подслушивал. Белые зубы его сверкнули, казалось, он прочесал ими верхнюю губу и усы. На мгновение лицо его исказилось. Но он тотчас же овладел собой, улыбнулся совсем как обычно, и под его красивыми темно-русыми усами блеснули два ряда зубов.
— Разумеется! — сказал он мне тем насмешливым, товарищеским тоном, который теперь, как и всегда, обезоружил меня.
Лицо матери помрачнело и стало еще мрачнее, когда отец наклонился к ней — она была гораздо ниже его — и, галантно откинув прядь волос у нее со лба, прошептал:
— Неужели ты думаешь, что мне это доставляет удовольствие?
Но мать не позволила себя умилостивить, она упрямо стряхнула прядь на лоб и, взяв меня за плечо, увлекла опять в столовую. Не принимаясь за еду, родители продолжали вполголоса говорить на французском языке, которого я тогда еще не понимал.
Происшествие, казалось, было забыто. Но когда мы снова вышли в переднюю (куда выходили двери наших спален), отец заметил на толстом ковре явственные следы грязи. Очевидно, три пилигрима занесли ее с улицы. Мать нахмурилась, приказала горничной немедленно убрать, затем увела меня в мою комнату и, как бывало в раннем детстве, помогла мне раздеться.
Стоя передо мной на коленях на коврике у постели, она принялась развязывать запутанные узлы на шнурках моих туфель, и я увидел, что она борется со слезами. Но она владела собой почти так же, как отец, и не будь я единственным ребенком, сполна одаренным острой, недоверчивой наблюдательностью по отношению к взрослым, которая никогда не покидает единственных детей, при всей их любви к родителям, я вряд ли заметил бы, как дрожат уголки ее губ и как часто мигают веки ее темных глаз. Но мать не только раздела меня, она потушила свет, сняла с меня дневную сорочку и надела ночную. Холодея от волшебного трепета, я почувствовал прикосновение ее мягкой, прохладной руки и царапающих колец, когда она попыталась застегнуть пуговицу на вороте моей ночной сорочки. Она сделала это так нетерпеливо, что пуговица оторвалась.
Окно было открыто, как всегда по вечерам. Со двора в детскую веяло прохладой, шумели деревья. Мать вытащила из пышного белоснежного, сверкающего жабо своей блузки маленькую золотую булавку (я хорошо знал ее, она изображала змею, обвившуюся вокруг ветки) и застегнула этой булавкой воротник моей сорочки, который прохладно, тесно и нежно обвил мою шею, как если бы он был рукой моей матери. Потом мы вместе прочитали «Отче наш» и «Богородицу» и еще вечернюю молитву.
В заключение я помолился за отца, за мать и за всех, кто нуждается в помощи и в утешении. Вдруг я вспомнил о пилигримах.
— Может быть, мне следовало помолиться и о бедном слепом? — спросил я у матери.
Она ответила не сразу. Вероятно, ей не понравилось, что я опять заговорил, она была совершенно убеждена, что разговоры ослабляют силу молитвы. И пока она в благоухающем платье из тафты все еще молча стояла рядом со мной на коврике, преклонив колени и придерживая рукой жабо, из которого она вынула булавку, я вдруг вспомнил о моем новом друге.
До этого я никогда еще не видел слепого вблизи, старый пилигрим был первым. Тут я вспомнил, что я грозил моему лучшему другу слепотой! Не дожидаясь ответа матери, я наклонился и прошептал ей на ухо, чувствуя, как меня щекочут завитки волос у нее на лбу:
— Мама, не можешь ли ты попросить папу, чтоб он изобрел что-нибудь такое, чтобы они все снова стали зрячими? Ведь бог справедлив, правда?
— Что взбрело тебе в голову? — спросила мать. — Ложись, не разговаривай больше и спи! О боге не говорят — справедлив; он всеблаг, всемилостив и всемогущ.
— А пилигримы? — возразил я и снова увидел опухшие, кроваво-красные глаза старого пилигрима, плачущие тяжелыми слезами.
— Пилигримы? — сказала мать, поднялась и отряхнула свое тафтовое платье так, что его складки снова расправились. — Ты не должен повторять такие слова. Фу! Все перенимает у отца! — Она повернулась к двери.
Я соскочил с постели, на которую только что взобрался, и бросился за ней.
— Мама! Мама! — звал я, всхлипывая.
— Да ты, кажется, плачешь, — сказала она, немедленно перестав сердиться. — На, вот тебе! — Она извлекла что-то из маленького кармана юбки, правой рукой шлепнула меня по заду, а левой сунула в рот конфету, ужасно вкусную, хотя и с привкусом моих слез.
— А почему на них были такие шапочки? — спросил я. Мне бросилось в глаза, что на пилигримах были маленькие бархатные, словно приклеенные к голове, шапочки. Но мать даже не ответила. Раз уж, — как она часто говорила, — она наложила мне маленький пластырь (конфету) на большую рану, значит, все снова в порядке.
В действительности же эта встреча с пилигримами преследовала меня потом еще много дней и ночей, даже во сне.
— Какое тебе дело до их шапочек? Марш в постель, давно пора! — сказала она, взяла меня за руку и отвела обратно в кровать.