— В памяти потомства, — говорил он в тот вечер в притихшем зале пионерского Дворца, — Николай Николаевич Миклухо-Маклай сохранился человеком с необыкновенной судьбой. Великий урок, преподанный человечеству русским ученым, заключался не только в его биографии, но и во всем содержании антропологических и этнографических его работ. Миклухо-Маклай доказал миру, что расовые различия не являются преградой для самых тесных и дружеских связей между людьми. Он прожил короткую жизнь, всего сорок пять лет, но оставил неизгладимый след в истории культуры. Современник братьев Ковалевских, Мечникова (в тот момент я не думал, что и этот удивительный человек и ученый станет через много лет героем моего фильма), Тимирязева, Сеченова, которые, как и Миклухо, закладывали основы своего мировоззрения в шестидесятые годы прошлого столетия…
Но почему опаздывает Вейланд? Что с ним могло случиться? Вспоминая заключительные сцены нашего фильма, я снова чувствую, будто Миклухо — Курилов защищает не только папуасов и всех цветных людей, но и самого Вейланда, и память Пата, погибшего с микрофоном в руке в далеком Комсомольске-на-Амуре, их человеческое достоинство.
Ко мне наклоняется Разумный и говорит:
— Да, странно, почему нет до сих пор Вейланда Родда?
Александр Ефимович сам был когда-то актером и понимает: только чрезвычайные обстоятельства могут помешать исполнителю одной из важных ролей явиться вовремя на просмотр и обсуждение фильма. Талант быть в искусстве не только мастером, но и чутким, проницательным человеком — прекрасная черта Разумного. Он поставил за свою жизнь больше сорока фильмов и создал около четырехсот портретов сотоварищей по искусству — углем, карандашом, сангиной. И среди этих портретов — я сейчас вспомнил — лицо Вейланда Родда, печально-трагическое, словно прислушивающееся к неумолимому шуму века. Это и Вейланд, и Ур одновременно…
Но почему он опаздывает? Впрочем, возможно, тревога наша напрасна. Просто артист во власти очередного увлечения и скоро опять женится. И все же, все же галантная версия меня не успокаивает. Мне снова кажется, что Вейланд — Ур, друг Маклая, нуждается в защите.
Измотанный тропической лихорадкой Миклухо-Маклай в Сиднее, Лондоне, Париже, Берлине, Петербурге, в переполненных аудиториях, один против всего колониального мира, защищает своего друга и всех цветных людей, страстно утверждая, что отставали в своем развитии те народы, которые в силу разных обстоятельств оказывались в изоляции от остального человечества. «Если бы ваши предки, господа, — обращается к британским парламентариям Маклай, — очутились бы в такой же изоляции, как обитатели островов Океании, то вы бы до сих пор ходили в звериных шкурах, а не в сюртуках и цилиндрах». Маклай едва держится на ногах. Он говорит французам: «Вы спросите, господа: но каким образом возникли все же расовые различия? Вот ответ. Некогда люди испытывали гораздо большее влияние географической среды, чем теперь. В древний период, когда формировались расы, в различных зонах земли вырабатывались неодинаковые свойства человека, в зависимости от того, какие из этих свойств были лучше приспособлены к тому климату и к тем естественным условиям жизни, где они возникали. Эти свойства и физические отличия не имеют теперь никакого серьезного приспособительного значения. Наоборот, те особенности строения тела, которые выделяют человека из мира животных и играют исключительно важную роль в его нынешней жизни, поразительно сходны у всех человеческих рас без исключения». Маклай обращается к немцам: «Если выразить длину основания черепа современных людей в процентах длины свода, то округленные цифры вынесут безоговорочный приговор всем теориям о существовании на земле «высших» и «низших» рас. Вот эти цифры: для европейских рас — 27, для веддов — 27, для негров — 27!» Меняются аудитории, города, страны, лица. Миклухо кажется стариком, а ему нет еще и сорока пяти. «И не существует в пределах современного цивилизованного мира никаких рас, сохранившихся в чистом виде, господа. Можно ли говорить о чистоте так называемой англо-саксонской расы, когда мы знаем, что британские острова приняли на свою территорию представителей столь различных народов, как кельты, норманны, галлы, англо-саксы и т. д.?» Это утверждение нравится немцам, но возмущает британцев. «А можно ли говорить о чистоте германской расы, господа, когда нам известно о существовании среди немецкого народа по крайней мере пяти расовых типов!» В Петербурге Миклухо показывает другу-ученому железнодорожную квитанцию: «Вот эта накладная может спасти мир от многих жестоких заблуждений, кровавых заблуждений. Мои зримые доказательства лежат на товарной станции Николаевской железной дороги. К сожалению, у меня нет средств их выкупить…» Это в конце фильма. А в прологе больной, умирающий Миклухо, узнав о решении немцев присоединить северо-восточный берег Новой Гвинеи к империи, диктует жене телеграмму: «Берлин. Канцлеру Бисмарку. Туземцы Новой Гвинеи протестуют против присоединения их земли к Германии. Маклай…»
…Ребята, гремя стульями, попрыгали с мест и провожают аплодисментами появившегося в глубине зала Вейланда Родда. Он идет по проходу между рядами стремительной походкой, чуть горбясь и бросая по сторонам яростно-веселые взгляды. Поднявшись на сцену, он садится на приготовленный для него стул между мною и Разумным. А дети стоя хлопают, и глаза их горят. Вейланд вынужден подняться. Он вскидывает вверх длинные руки с розовато-лиловыми ладонями и сцепляет над головой агатовые дрожащие пальцы и так некоторое время стоит неподвижно в гуле детского возбуждения и восторга. Худенькая девочка с белым бантом и красным галстуком передает в президиум записку: «Товарищ Родд, расскажите, пожалуйста, как и почему вы приехали в СССР». Разумный протягивает записку Вейланду. «Да, я отвечу», — говорит Вейланд и выходит на авансцену. Сбоку я вижу, как расширились и напряглись его крупные ноздри, и понимаю, что опасения мой не напрасны.
— Я расскажу вам, почему я приехал в Советский Союз, — намеренно негромко и неторопливо обращается к притихшему залу Родд. — Нас пригласили сниматься — меня и моего покойного товарища Патерсона. Его уговорил принять предложение киностудии «Межрабпомфильм» знаменитый в Америке негритянский писатель Ленгстон Хьюз, а меня — жизнь. Жизнь заставила. Я не мог больше смотреть с ужасом на свою черную кожу. — Вейланд перевел дыхание, в зале кто-то заплакал. Невесело улыбнувшись, Родд продолжал: — Случилась со мной история, похожая на сказку, на старый театральный анекдот про впечатлительного зрителя и очень хорошего актера. Дело в этой сказке происходит где-то в Северной Африке. Из Франции приехала на гастроли труппа, и главный артист так замечательно играл Отелло Шекспира и… душил Дездемону… так страшно и естественно душил, что среди публики вскочил молодой колониальный капрал и выстрелил в Отелло… Артист упал и тут же, на сцене, умер, а капрала расстреляли… Похоронили их рядом под надписью на мраморе: «Лучшему актеру и лучшему зрителю». — В зале никто не засмеялся, только стало еще тише. По-прежнему всхлипывала девочка. Вейланд провел ладонью по лицу, стер улыбку. — Вот и со мной произошла похожая история. Играл я в Америке Отелло с белыми актерами, спектакль пользовался успехом, и мы ездили по всей стране. На севере особых неприятностей не было, но в одном южном городке, где даже в театр белые ходят с оружием, случилась беда. Вероятно, я тоже неплохо исполнял свою роль, и когда стал душить Дездемону, белые хулиганы подняли крик и на сцену полетели тухлые бананы и камни. Дездемоне разбили лицо, и ее унесли, а я стоял на авансцене, и меня оскорбляли, и грозились застрелить, и кидали в меня всякой тухлятиной, и я словно умер. Негодяи не видели моих слез. Но моя душа плакала и стыдилась, что люди еще звери. Мною овладел ужас кожи, ужас бездны, в которую рушатся человеческие души, когда ими овладевает ненависть племени, породы, стада. А ведь среди этих зверей в темном зале были мужчины и женщины с университетским образованием, отцы и матери маленьких людей, сыновей своих и дочерей. Меня не застрелили, потому что я стоял неподвижно, облепленный гнилью, перед освещенной рампой. Если бы я побежал, в них проснулся бы инстинкт охоты человека на человека… Я не хотел, чтобы меня линчевали, и покинул труппу, и уехал… в Россию…
Зал Дворца пионеров взорвался. Ребята со слезами на глазах что-то кричали, поднимали к плечу и сжимали детские кулачки. Зарыдал и Вейланд на сцене, закрыв лицо руками. И зал опять притих.
— Спасибо, — тихо произнес Вейланд и отвел руки в стороны. — Но я еще не все вам рассказал. Вместо меня на роль Отелло взяли другого черного актера, моего друга. И вот сегодня… я опоздал потому, что сегодня… получил письмо из Америки… Моего друга застрелили, когда он душил на сцене белую Дездемону… как в сказке… в старом театральном анекдоте… — Вейланд медленно пошел к своему стулу за столом президиума, обернулся и негромко сказал: — Вот почему я приехал в СССР и с радостью снимался в картине «Миклухо-Маклай».
…В высоких тростниках, среди белесой от соли воды, плыли мне навстречу ладьи, выдолбленные из цельных стволов, плыло прошлое. Звучали во мне голоса Вейланда и Пата и полузабытый щемящий блюз…
ОКНА
В середине шестидесятых годов мною вновь завладели мысли и впечатления, связанные с Африкой, став частью интернационального сюжета, и я снял фильм… около своего дома.
От Ломоносовского проспекта, где я жил, до высотного здания МГУ пятнадцать минут ходьбы.
В летней душистой тишине я стою среди университетского лесопарка.
На нижней, бесплодной ветке яблони висят пять разноцветных хозяйственных сумок. Пять немолодых женщин в рабочей одежде играют в карты, расположившись под деревом. Они отдыхают. Неподалеку от них блестит на неярком солнце маленькая красная сенокосилка, которой женщины сняли свежую, сочную траву. Старик и мальчик собирают ее вилами и забрасывают на высокий стог.
Стоят стога, а за ними видна в погасающем вечернем небе башня университета с расплавленным закатным светом шпилем.