Бег дней — страница 6 из 55

— Я готов.

— Ваш герой, потерпев любовную катастрофу, восклицает: «У меня поднимается шерсть! — и начинает лаять: — Ав, ав, ав, ав, ав!..» Дальше читаю: «Дикий твист. Пляшут неистовые парни и женщины, и непонятно, где это происходит. Потом камера отодвигается, и мы видим, что танцуют люди за железными прутьями вольера в зоологическом саду среди города.

А звери лежат и стоят на дорожках или прогуливаются на свободе, поглядывая на пляшущих в клетке людей.

Презрительно глядит лев.

Обезьяна-мать хохочет, сзывая своих детей.

— Почему они так мучаются… люди? — спрашивает тигрица.

— Потому, что в каждом из них… весь мир, — говорит слон.

— Ничего подобного, — заявляет орангутанг, — они просто хотят забыть о нем и быть такими же, как мы.

— И стоило пять тысячелетий задаваться! — усмехается черный какаду.

Люди в клетках замерли, музыка оборвалась.

Звери смотрят на людей.

И теперь мы видим, что за железными решетками звери. А люди стоят на дорожках и с недоумением смотрят на них.

И это несколько раз повторяется: то люди в клетках, то звери — два мира всматриваются друг в друга».

— «А я хочу быть человеком, — говорит ваш герой, — хочу от них отделиться». — Амат улыбнулся. — Итак, ваш комментарий?

— Если кратко, — говорю я, — в человеке и зверь, и человек. Зверь мешает человеческому братству. Герой убежден: шовинизм — скотство, голос зверя в человеке. Интермедия связана с развитием этой мысли.

— Вопрос снимаю, — сказал Амат. — Еще кофе?.. Ясно — вы ищете форму для непривычного материала, новой темы. А снимать где будете и каких пригласите актеров?

— Снимать? — Я подошел к окну. — Вон мои декорации: тысяча окон университета… набережные… мосты… Все подлинное. И артисты без грима. Возраст исполнителей должен совпадать с возрастом персонажей. Русских играть будут молодые актеры Погорельцев, Эйбоженко, Чернова. Иностранных студентов — Бернгард Штефин из ГДР с режиссерского факультета ВГИКа, Папа́ Йоро Диало с филологического, Роситу — Анна Винье из Гаванского национального театра, на родине она снималась в фильме «Двенадцать стульев» по мотивам романа Ильфа и Петрова.

На пороге появляется пухленькая белокурая женщина с прозрачной клеенчатой сумкой, полной баночек с «детским питанием».

— А вот и наша Булочка! — сказал Амат. — Познакомьтесь, моя жена. Тоже физик.

— Очень приятно. Антонина Николаевна. — Целуя мужа, женщина всплеснула руками. — Травят человека, понимаете? Все на факультете с его легкой руки зовут меня теперь Булочкой.

В комнату вплыла мать Антонины Николаевны, похожая на живую цитату из Островского.

— Здравствуй, Аматушка, здравствуй, голубчик, — трижды облобызала теща черного профессора. — Говорит Тоня, приболел ты. Так я тебе вареньица малинового принесла.

— Спасибо, мама.

— А еще купила тебе у нас в Замоскворечье шарф потеплей. Вот, примерь.

— После, мама. Мы беседуем.

— Ну ладно, ладно.

— А ты познакомил гостя с нашим Ганнибалом? — спросила Антонина Николаевна.

— Нет еще. Он проснулся?

— Угу.

— Булочка настаивает, — улыбнулся Амат, — чтобы я представил вам наследника.

Мы прошли в соседнюю комнату, где на руках у замоскворецкой бабушки торчал в короткой рубашонке шоколадный Ганнибал.

Малютка уставился на меня черными немигающими глазами.

— Это наш Ганнибал. — Амат и Булочка стояли обнявшись.

А лицо мальчонки оставалось серьезным, почти свирепым. Он глядел на меня непреклонно.

— Африканец наш сегодня настроен довольно воинственно, — засмеялся Амат. — И смотрит в глаза европейцу смело, а?

— Но ведь он и сын России, — сказал я.

Булочка взяла Ганнибала на руки, и тут малютка впервые улыбнулся.

Простившись с Аматом и его семейством, я спустился вниз, задрав голову, поглядел на университетскую башню и увидел в окне двенадцатого этажа Булочку и черного профессора. Он высоко поднял Ганнибала и показывал ему вниз, на меня, — я стоял среди асфальта, отбрасывая короткую тень, и казался, вероятно, Ганнибалу очень маленьким.

Через год, когда мы уже снимали картину, я узнал от Оми из Непала, что Амат Н. уехал с семьей на родину и теперь он там министр просвещения.

Оми была родственницей короля, а по убеждениям социалистка. Училась на экономическом, писала диплом. У нее было желтоватое лицо изваяния и чуть кривые ноги, она закутывалась в длинные сари, расшитые розовыми птицами. Оми была умна, хорошо училась, и ее все любили.

А мы ее пригласили сниматься, и сначала она защищала диплом в «Тысяче окон», а потом в жизни. И первая, и вторая защиты происходили в большом актовом зале МГУ, переполненном студентами. Оми играла самое себя.

Она стояла на возвышении, и сари в этот день на ней было поистине царственным. За длинным столом расположились члены государственной экзаменационной комиссии.

— В заключение я хочу поблагодарить моего научного руководителя… — От волнения Оми дрожащей рукой сжала высокую шею, увитую бусами, и шелковая нитка разорвалась, и розовые и зеленые светящиеся шарики посыпались на паркет. — Простите!.. — прошептала Оми и, нагнувшись, стала подбирать бусы.

Заросший черной бородой ее молодой научный руководитель и веселый старичок с седым хохолком на макушке вышли из-за стола и, присев на корточки, принялись помогать Оми. В зале зааплодировали. Растерянная девушка отняла руку от шеи, и опять хлынули бусинки и, стуча об пол и подпрыгивая, полетели со сцены в зал, и все белые и черные студенты в первых рядах стали поднимать их, искать под стульями. Оми выпрямилась и, сдерживая слезы, произнесла:

— И хочу поблагодарить всех преподавателей, которые меня учили, и всех моих товарищей… Большое, большое спасибо, уважаемые мои старшие братья и сестры!..

Потом с папкой диплома в руке Оми спустилась в гул зала, и все ей протягивали светящиеся розовые и зеленые шарики, как частички своего человеческого участия, веселья и доброты.

ДРАМА ДОБРА И СИЛЫ

Африка снова напомнила мне о себе в 1968 году в Минске, и посланцем ее на этот раз явился отнюдь не африканец.

Было около десяти часов утра. Мы с женой завтракали. В дверь номера кто-то постучал.

— Войдите, — сказал я.

— Кто там? — спросила жена.

— Киселев, — послышался голос раннего гостя.

— Кто-кто?

— Кузьма Венедиктович Киселев.

Вошел незнакомый плотный седой мужчина с розовым благожелательным лицом.

— Простите, без предупреждения, по дороге на работу.

— Ну что вы, что вы, Кузьма Венедиктович, садитесь, пожалуйста.

Киселев опустился в кресло, положил на колени шляпу и серую папочку с тисненым белорусским орнаментом, усмехнулся.

— Сознайтесь, Алексей Владимирович, а ведь вы не поняли, какой такой Киселев нагрянул к вам без звонка.

— Сознаюсь.

— Я работаю в Совете Министров. Теперь советником по культуре. А прежде занимал и другие посты.

— Может быть, выпьете с нами чаю? — предложила жена.

— Нет, нет, я мимоходом, на минуточку. — Мой гость понимал, что я все еще не догадываюсь, с кем говорю, и это ему явно доставляло удовольствие. — Вам все равно не устроить мне раута, какой я дал в ООН в вашу честь.

Я был окончательно озадачен.

— Сперва был просмотр вашего фильма «Москва — Генуя», — продолжал Кузьма Венедиктович, — а потом прием. Присутствовало больше двухсот пятидесяти дипломатов, делегатов ассамблеи. Вашу картину они встретили очень тепло. А поскольку вы ее поставили у нас в республике, то я и представлял «Москву — Геную» от имени белорусской делегации.

— Простите! — воскликнул я. — Вы Киселев… тот самый?

— Бывает, — улыбнулся Киселев. — Ничего не слыхали о показе «Генуи» в Нью-Йорке?

— Весьма мало. Несколько строк петитом в «Советском экране».

Киселева в Белоруссии знали все. Мне просто сразу не пришло в голову, что это именно он. Врач по образованию, Кузьма Венедиктович был когда-то министром здравоохранения, дотом председателем Совета Министров, а после войны министром иностранных дел и бессменным в течение многих лет представителем БССР в ООН.

Киселев пригладил ладонями платиновые волосы и повторил:

— Да, бывает, бывает. Я читал в наших газетах хорошие слова о «Москве — Генуе», однако просмотр для участников ассамблеи и вообще зарубежный резонанс фильма о ленинской борьбе за мир считаю более существенным. А вы говорите «петитом».

— Может быть, все же заказать завтрак, Кузьма Венедиктович? — забеспокоилась жена.

— Нет, нет, уже ухожу. — Киселев повертел в руках папочку с орнаментом. — Успех надо закрепить, Алексей Владимирович. — Он вынул из папочки машинописную рукопись и положил на стол. — Я написал тут… Нет, это еще не сценарий… Я не профессионал… Однако хочу знать ваше мнение.

— Прочту с интересом, — сказал я. — О чем? Какая тема?

— Патрис Лумумба.

Киселев заметил на моем лице разочарование.

— Вы его знали? — спросил я.

— Мало. Но выступал в ООН в его защиту. А что?

— Видите ли, Кузьма Венедиктович… нет ни одного сценариста в мире, я думаю, которого бы оставила равнодушным трагическая судьба Лумумбы. Но она слишком уж общеизвестна… Впрочем, итальянец Дзурлини уже поставил картину «Сидящий справа», дав личности Лумумбы христианское истолкование.

Мне показалось, что мои скептические слова совсем Киселева не огорчили. Его свежее лицо осталось приветливым и спокойным. Он поднялся.

— Бывает, бывает… Завтра я опять зайду часов в десять по дороге в Совмин. Успеете ознакомиться?

— Конечно.

Мы крепко пожали друг другу руки, и, поклонившись жене, Киселев двинулся к двери. На пороге задержался, сказал:

— Надо закрепить успех, Алексей Владимирович. Тема большая.

Вечером я прочел рукопись и стал обдумывать, как сказать Кузьме Венедиктовичу правду. Материал его представлял последовательно сгруппированный ход всем известных событий. Министры и послы, передавая друг другу бумаги, неизменно повторяли: «На ваше рассмотрение». Утром со всей возможной деликатностью я изложил Кузьме Венедиктовичу свои впечатления. И снова не заметил на его упругом жизнерадостном лице никаких следов разочарования.