Что за бессмыслица овладела Россией? Для какой странной затеи Город, борясь со своим кормильцем уже триста лет, окончательно покорил деревню? Чтобы отпраздновать победу? Иль справить поминки, пустив ковш с отравленным питьем по кругу, находя в этой тризне некое дьявольское удовольствие? Неужели только для того и затеяно было лютое сражение с деревней, чтобы с гибелью крестьянства и самому лопнуть и иссохнуть? В этой вражде с матерью-землею кроется глубинное, зачастую бессознательное свойство любой антисистемы-химеры (подобной хазарскому каганату), с удивительным торжеством победителя отлучившейся от живой природы, от простеца-народа, с радостью обрезавшей корни родовы своей. По тайному сговору захватившая власть горстка циничных “рахдонитов”, этих апостолов ростовщичества и наживы, отныне полагает себя свободной от всяких обязательств платить по старым долгам (ведь берешь-то чужое, а отдаешь свое); насосалась молока из груди кормилицы, насытилась, вспряла на свои ноги, и все старинные заповеди и предания скорехонько скидала в чулан, как чужое изношенное платье, а теперь можно все забыть, отряхнув от себя совесть, и наслаждаться жизнью. Такая антисистема, отрицающая природу как родную мать, может существовать лишь на жестком расслоении верха и низа и беспощадном полицейском подавлении всякого недовольства. В антисистеме, не признающей компромиссов между сословиями, когда попирается и вовсе уничтожается братское, родное, любовное, а порядок стоит лишь на штыках, Христос подменяется сатаною, разум – хитростью, правда – ложью, совесть – бесстыдством, красота – пошлостью, жалость – эгоизмом. Бедный божий человек в этой химере распнут на кресте нищеты, но вот с этого креста, братцы, и начинается, как это не раз случалось в истории, отсчет нового времени, восстание и преображение России. Быть может, подобное только кажется мне, а вся история родины двинется однажды по иному кругу, и мои мечтания окажутся бесплодной наивной игрою инфантильного ума. Но вдруг?.. А вдруг русские вздрогнут однажды от лютого безумного опоя и очнутся, подпираемые природной энергией, как не раз случалось подобное в долгой истории? Ведь если опамятования не случится, и человечество не вернется назад в природную систему, то ему, окончательно подпавшему под власть каина, вообще не станет места на земле, ибо оно, презирая все и вся, занимаясь людоедством, само себя невольно возненавидит и люто изгрызет, подпаливаемое огнем похоти на жертвеннике нескончаемого блуда…
В сословные верхи нынешней антисистемы вербуются люди из породы перекати-поле, “блуждающих триффидов”, “рахдонитов”, дельцы энергические, ненасытные до денег, но духовно опустелые и циничные или уже готовые поступиться душою ради земных удовольствий, способные воспроизводить по дьявольской матрице подобных себе. И вот уже создается новое дворянство из бывших комсомольских работников и чекистов, новые дворяне отмечаются особыми знаками, и не хватает лишь крепостных душ, поместий, законоуложений к современному рабовладению… Господи, если бы я не сбежал тогда от семьи Ельцина, то уже имел бы чин действительного статского советника, дворянство, “Анну” на шею, горничную и лакея, дачу, машину на выходе, бобровую шубу и много всего прочего, что отличает столоначальника, приближенного к деспоту, от Акакия Акакиевича, что отирается на паперти, продуваемой всеми ветрами… Но, Пашенька, еще есть время тебе, беглецу из “рая”, вымолить прощения и вернуться в отринутый подлый мир. Ведь не забыт же ты, не забыт, вот и Фарафонов домогается, висит на проводе, склоняет в свою сторону. Но что-то же незримое мешает отбить поклоны, придти с повинною к победителям. Знать, по той же причине и Татьяна Катузова никак не может переступить природные нравственные запреты, и как же ей, бедной, прикажешь жить дальше? Ведь что иным дается с легкостью необыкновенной, другим – лишь через смерть…» – Тут перо мое споткнулось, я недоуменно вгляделся в скоропись, похожую на осеннюю пашню, присыпанную ржаной стернею. Амбарная книга, изрядно замусоленная и разбухшая, сейчас напоминала голбец, в котором остывали, коченея, уже никому не нужные мои мысли. Пока они роились в голове, пока обжигали душу, они казались кровоточащими и настолько одетыми в плоть, что вели себя как живые существа, еще не изблеванные с натугою из меня, а показавшись на свет, они, словно египетские мумии, вдруг покорно умостились рядами в ковчежец и сразу потеряли плотское, чувственное, превратились в завяленные, почерневшие, скорбные «дрова», да и потертая обложка моего гроссбуха, будто погрызанная по углам голодными мышами, уж очень походит на крышку домовины, которой я и прихлопну сейчас заплесневелый ящик, чтобы помертвелые слова случайно не оживели и не вырвались наружу, не навели ненужных в миру волнений.
Я тупо смотрел на нескончаемую амбарную книгу, словно бы тучнеющую с каждым годом, чтобы однажды опростаться чем-то необыкновенным, но я знал уже, что ничем добрым она не оплодотворится, пока я зол на антисистему, отеребившую мой народ как жалкую мокрую курицу и пустившую на волю ходить нагишом, ибо зло исторгает из себя лишь пятнистую набычившуюся жабу, боящуюся божьего мира и радостного солнечного света.
Значит, надо научиться ненавидеть, а любовь сделать неискренней?..
Удивительно, как обольщает человека белая пустая страница, как искушает она своей девственностью. Перо вторгается в ее плоть, растворяет и оплодотворяет рассыпчатым семенем, похожим на торопливых муравьев, спешащих по своим делам. И вот, когда мысли разогреты, когда нервы обнажены, голова похожа на бродящую хлебенную квашню, в которой трудно удержать тесто.
«…Надо излечиться от сожигающей злобы и разрушающей мести, что безраздельно завладели моей душою, и научиться холодно, пытливо ненавидеть врага, чтобы не выгореть до времени. Церковь молит любить своего недруга, и Лев Толстой учил любить и прощать всех, но именно церковь отрезала великого писателя от себя, несмотря на все проповеди о всечеловеческой любви. Значит, надо “подставить свою щеку врагу”, вместе с тем, тайно ненавидя его, потиху склонять, вербовать в свой лагерь, перелицовывать душевное устройство под себя, неспешным скальпелем удаляя дурные наросты, и тем самым превращать в крестового брата… Нет, дорогие мои, не для того создается химера усилиями тысяч энергичных людей, чтобы она тут же рухнула от малого волевого усилия. Конечно, вялые и уставшие, изнемогшие от нищеты, порабощенные обыватели когда-то уснут навсегда, и на смену им придут молодые, энергичные, с растравленной душою дети, явятся униженные и обделенные, кто лишь попробовал крошек от слоеного торта, слегка усладился, расчуял его вкус, но остался голоден. Зато они, кто нынче пошел в первый класс, примутся безоглядно долбить антисистему изнутри и, безусловно, добьются успеха, если эта химера, загодя, почуяв опасность, не начнет перерождаться сама… А пока народ отправлен на самопрокорм, на соревновательство, кто кого быстрее надует; и, чтобы выжить, русские мужички обрезают провода, откручивают гайки на путях, не думая о том, что поезд со всем народонаселением страны вот-вот свалится под откос…»
Значит, не случайны на улицах Города скинхеды, эти бритоголовые парни с упрямыми лбами, с холодным отстраненным взглядом, в подкованных, зашнурованных ботинках с высокими голяшками, похожие на угрюмых волков, сыскивающих себе потравы. Они ужасны д ля обывателя, вышедшего по случаю на улицу, но так любезны его сердцу, когда тот же самый обыватель притулился к телевизору, бесцельно сожигая долгий вечер, и уличные волки кажутся ему «робингудами»; у скинхеда есть та неистраченная злая энергия, которой так не хватает нынче обиженному властью обывателю, и горожанин, нянча в себе зло, радый обманываться, с легким сердцем перекладывает отмщение за себя на юного бунтовщика. Скинхед и обыватель живут в негласном союзе, как отец и сын, в которых еще не порвано глубинное родство, – вдруг подумал я. – Ведь скинхед напоминает обывателю его молодость, когда мало было благополучия, но много страсти, романтических мечтаний и надежд, которым судьба помешала сбыться. И потому притаенный, замкнувшийся в своем куту обиженный человек для властей куда опаснее отчаянного бритоголового парня, что «без царя в голове», но за которым можно установить надзор. Это скрытое от мира настроение городского обывателя ловко улавливают честолюбивые вожди и подключают к нему напористого скинхеда, как к проводу высокого напряжения, сами же оставаясь на безопасном расстоянии и ничем особенным не рискуя! Пусть трясет до белой пены на губах… И какой-нибудь любитель смуты, навроде господина Фарафонова, сейчас потягивает рюмку армянского коньяку и замысливает для государства лукавый безотказный гамбит, чтобы залучить бессловесный народ в новый «шах и пат».
Меньшинству никогда не победить большинства, но оно с завидным постоянством умудряется по наглости своей и цинизму натуры залучить это наивное большинство в ловушку и объявить ему «пат». Увы, такова история человечества.
Только вспомнил Юрия Константиновича Фарафонова, а он тут как тут… Выткался из нетей, будто неустанно караулил, хитрец. Воистину, никогда не поминай впусте черта и немилого тебе человека, они только и ждут зова, чтобы вторгнуться в твою жизнь и навести в ней суматохи.
Я жил вне времени. Марфинька украла у меня время и унесла с собою. На окнах висели тяжелые шторы, отнимая солнечный свет, и день незаметно перетекал в ночь, ничем не напоминая о себе. Так живут затворники в келье, удивительным образом отгородясь от мира, однажды, при пострижении, окончательно умерев для него, но мир вторгается в его особное жидье, уже не в силах обойтись без пустынножителя. Оказывается, погибающему миру особенно нужен монах-отшельник, чтобы почувствовать себя в полноте греха и земной гармонии. И когда позвонил Фарафонов, мне показалось, что голос его донесся с того света. Мне почудилось вдруг, что это его дедушка восстал из смертного небытия в синайских песках и зовет в гости к свой возлюбленной Сарре Мандельштам.