, лишившуюся одного трака; елозит, вспарывая дернину, взревывая и пуская выхлопной чад, но не выбраться ему из болотного тягуна на город, откуда открываются цветущие долины. И сила вроде бы есть, но куда ее деть? Теперь нет для Зулуса любви, но только зов крови, а мертвый человек для него – падаль и бревно, по которому жалость излишня. Может, он один такой оглашенный, причудою жизни выпавший из человеческого порядка и сейчас страдающий за всех, перенимающий на себя все вины человечества?
Да нет же, вся Россия от края до края нынче, увы, живет по логической системе сбоев…».
В личутинском романе мотив заблудшего человечества, как мы видим из процитированного, противостоит христианской идее искупления через страдание и сострадание. Основной признак расчеловеченности, по Личутину, – утрата способности к любви как духовному чувству. По законам социал-дарвинизма, остается лишь зов плоти, крови. Вопросы жизни и смерти обретают тогда однозначно биологический смысл. Отсюда – череда смертей разных персонажей, завершающаяся смертью потерявшего дочь Зулуса. Таковы трагические следствия «системы сбоев» в природе вещей.
В «Расколе», «Скитальцах», «Беглеце» помещение автором героев в странные, необычные, экстремальные, невыносимые обстоятельства побуждает их к переходу в трансцендентные состояния, раскрытию неких сверхчеловеческих сил личности, позволяющих читателю заглянуть «по ту сторону» жизни и смерти.
Какова природа национальной личности, движущейся из глубин истории – в нынешние времена? Какие неведомые свойства сокрыты в человеке и раскрываются в экстремальных ситуациях переходного времени? Всё это вопросы национального самопознания…
В современной русской прозе проявляются разные ментальные переживания – «истязающее душу одиночество, тоска по лучшей доле», «гнетущее унынье», «эта безлюбовная одинокая жизнь», что столь «глубоко корежит, портит человека», и неизбывное чувство отторженности у пленника обстоятельств:
«Темная бездна вдруг открылась передо мною, и я в это мгновение (в момент смерти матери Хромушина. – А. Б.) ясно представил то, что отчаянно прятал от самого себя, – я остался один на всем белом свете; вот отчего так цеплялся за Марьюшку, ибо боялся осиротеть. Последняя защита… окончательно рухнула».
В преодолении этого мертвого слоя задействована не умершая еще душа, на дне которой сохранились воспоминания о золотой поре детства, о счастье материнской любви. Это – единая и порой единственная точка отсчета, задающая возможность человеческого воскресения, но и искаженность развития человека, от себя давно отступившего. Недаром первые две части пятичастного личутинского «Беглеца» проходят под знаком Матери-спасительницы, а третья открывается признанием невосполнимости утраты, вместе с которой обрывается родовая нить: «Со смертью матери… обсеклось, отступило от меня в потемки бытия родовое обиталище, земля отичей и родичей, коей утешал себя в горестные минуты».
Так что же остается людям? нашему герою? где искать спасение? и возможен ли рай успокоения в его мятущейся душе?
В противовес сковывающим формам мира внешнего, отчужденного столь важен для Личутина человек сокровенный, внутренний – самораскрывающийся в свободных движениях души на своем личном пространстве. Еще в 70‐х образ философа получил эпитет «домашний» в одноименной повести Личутина о Баныкине и его жене. Автор остался один на один с героиней в повести «Вдова Нюра», заглянув в сновидческие и дневные грезы одинокой охотницы. И в романе о «беглеце» герой сознательно отделяет себя от внешне-показной, парадно-официальной стороны жизни. Это именно беглец из сотворенного в расколотом обществе элитарного «рая», «блаженного острова» псевдодемократии. Подобно герою «Хромого беса» Лесажа (ср. созвучие фамилии личутинского героя – Хромушин), автор словно поднимает крыши, прикрывающие частную жизнь нынешних людей в деревне и городе: заглядывает вместе с читателем в дома, открывает бытовые обстоятельства, слушает вольные речи русского человека в застолье и «кухонных» революциях, даже проникает в мысли и чувства, сокрытые в глубинах человеческого «я».
Что же там? к чему стремится сокровенный, подлинный – отринувший свару за власть и участие в разграблении многострадальной своей отчизны – человек?
«Давно ли горел, метался по Москве, сжигал себя на словесных ристалищах, вербуя сторонников, перетягивал колеблющихся на свою сторону, подбрасывая в их засохшее воображение картины грядущего преображения России, и полагал, что только для бури и был рожден, но когда волнение штормовое утихло, когда море сгладилось, и вся пена осела на берег вместе с медузами и водорослями, испускающими пряный запах, оказалось, что мой безумный бег по столице и проповеди истин были воплем ослепшего человека посреди безгласной пустыни. И тогда лишь понял, как ладно, оказывается, жить взаперти, нетревожно, отгородившись от безумной гонки за славою и чинами».
Но и здесь автор избегает однозначной оценки, испытывая в какой-то мере недоверие к добровольному отшельничеству героя и собственно бегству его из «рая». Феномен Бегства, сменивший в эпоху цивилизационного слома возвышенное Скитальчество, в романе о «беглеце из рая» развертывается разными гранями. В личностно-семейном плане он относится к типу беглеца от семьи и обязательств. Вот как мать Павла-сколотыша вспоминает о его отце, напоминающем Степку из «Скитальцев»: «Бегун был… родного угла не знал, тепло не хранил, ворота всегда нараспашку». Но «рай», куда и откуда бегут герои в романе, – не только мирный родной дом, неизбывно притягивающий человека…
Концепт «рая» и русская судьба
Думается, смятенное состояние героя-«беглеца» в романе, как и пристальное авторское внимание к концепту «рая», – показатель не только возникшей в его социальном мире аномалии, но шире: утраченной мировой гармонии, равновесия в природе вещей. Ведь «ад и рай в благополучные времена находятся в человеке в равновесии, им незачем ратиться, они ведут себя так неслышно, как бы вовсе отсутствуют, даже ничем не напоминают о себе…». Культивация же нового «рая» как образа цивилизационного благополучия, находящегося где-то вверху иерархической социальной лестницы, сближает личутинских героев с драйзеровским Грифитсом и другими искателями счастья в мировой литературе. Типологическое сходство очевидно – особенно в «закадровом» сюжетном плане, который составляет движение героя вверх по социальной лестнице и падение с нее (изгнание из «рая»).
Казалось бы, герой добровольно сделал шаг к самоизоляции и, погрузившись в относительное одиночество, выбрал свою участь. Ведь идея «рая» скомпрометирована. Ведь «устроители нового порядка… обещали-то рай для всех, чем и обманули. Благодати обещали для всего народа, а оказалось, как в семнадцатом: рай и благодать лишь для своих людей, своей стаи, кагала, секты, ордена, союза заговорщиков… И я, дурень, обманулся лозунгами революционеров о земном рае… Состоялся очередной великий обман». Хотя произошло бегство из рая вовсе не добровольно, наш мизантроп вроде бы доволен таким исходом из «земного рая», только теперь понимая вкус и прелесть неспешной жизни «взаперти, нетревожно, отгородившись от безумной гонки за славою и чинами».
С другой стороны, бегство героя есть лишь внешнее перемещение в социоисторическом пространстве, смена публичного одиночества – на одиночество среди книг. А падение с иерархической лестницы, ведущей в небытие кастового «рая», замыкает добровольного отшельника в небытии домашнего «райка». Однако в минуты просветления неудачливый советник, не совладавший с открывшимися перед ним возможностями, признается себе, что «все-таки между Кремлем и квартирою в панельном доме – глубокая пропасть, и загнанное внутрь честолюбие все время давало эту разницу понять».
В «Миледи» и «Беглеце» альтернатива усматривается в счастье как преодолении одиночества. В сюжетных коллизиях раскрывается сущность Слова: быть счастливым значит соединиться со своей половиной, сделать другого человека частью себя, а себя – частью его. И здесь именно Любовь, как и, скажем, в романе другой современной писательницы, В. Галактионовой «5/4 накануне тишины», выдвигается в центр мироздания. В ней всё – проснувшаяся совесть, робко возрождающаяся вера, надежда на духовное возрождение. Здесь – сбывшиеся мечты о любви и покое вместе с родной душой. У Хромушина поначалу – с Марфинькой, после смерти матери ставшей ему бесконечно дорогим и близким человеком. Некоторое время герой действительно пребывает в «раю», на все лады повторяя это сокровенное именование счастья. «С неделю жил, как в раю. Бога молил каждый день: Господи, всемогущий, продли мне такое счастье на долгие годы. Значит, был рай-то на земле, был, пока люди не научились убивать друг друга из прихоти». Но любовная идиллия раскалывается – за ней новая гибель. «Рай» иллюзорен, сон или мечта о нем наполнена смертоносными призраками?
Благополучный финал романа, где «беглец» наконец находит свою подлинную половину, вроде бы успокаивает и обнадеживает. Избранница Хромушина (или наоборот – он избранник судьбы?) – представительница провинциальной элиты, женщина красивая и властная, решающая родить от него ребенка. Ее столь же красивое имя – Шура Крылова – повторяет герой как молитву в надежде на спасение. Наметившаяся идиллия на миг раскалывается смертью Зулуса – деревенского соседа Хромушина и бывшего возлюбленного Шурочки. Дают о себе знать и сомнения самого героя: «…Вдруг всё окажется обманкой, пустым призраком, скроенным из блестящей фольги…». Но тут же спохватывается: «Нет-нет, только не это… Плоть устала, но сердце-то располовинило, и кровоточащая половинка его осталась на квартире у Крыловой».
Неслучайно женщина с крылатой фамилией занимает доминантную позицию не только в сердце героя, но и в социальной сфере. Возможность их союза с бывшим советником открывает в романе новые горизонты – в противовес глобальной антисистеме, поглощающей все доброе, человечное.