знаешь, я в этой стране живу, для меня как-то все сгладилось вроде бы, но теперь тоже чувствую, что не то что-то. А музыка хорошая. Ага. Знаешь, я хочу выпить. Ты выпей, я, если хочешь, поведу машину, я не могу сейчас пить, устала. Давай.
Девочки садятся за столик кафе прямо за оградой концертной площадки, чтобы слушать музыку и не платить за вход. Запыхавшаяся румяная светловолосая девочка приносит им вино и капуччино. Музыка и вправду хороша. Там, на площади, много людей, они подпевают музыкантам и танцуют. За столиками рядом тоже сидят красивые люди. Время от времени кто-то смотрит на девочек, улыбается, закуривает. Концерт кончается, и толпа слушавших музыку высыпает из-за ограды, все разбредаются по площади, мест в кафе начинает не хватать. Девочки встают из-за стола, оставляют деньги, идут по улицам вниз. Там все пустынней, там в окнах одного дома тааакие интерьеры, здорово здесь, хорошо, там река должна быть внизу, откуда ты знаешь, я вот чувствую, что должна быть. Люди какие-то сидят в открытом кабаке, разноцветные лампочки над ними, вот человек поднимает стакан, оглядывается, смотрит вслед ласково.
Там и вправду небольшая река, темнота, деревья, маленькие фонари отражаются в воде. Детские качели. Вон, смотри, опять какие-то трубы. Да нет, это все не в городе было, за городом, там музей, знаешь, как там страшно. Представляю.
А вообще красиво здесь. Вон лестницы какие спускаются к реке. Тихо тут. И знаешь, хорошо почему-то.
Девочки идут, плутают, где стоит наша машина, спроси-ка дорогу, вам вон туда, ого, кажется, я потеряла ключи от машины и телефон, да ты оставила их в кафе, вернемся? Девочка-официантка смеется, кивает и выносит рассеянным девочкам ключи и мобильник, ну-ка попробуй эту машину вести, хотя вначале сложно, да. Ну хочешь, я сама поведу? А если полиция? Да, вот если полиция. Ну ладно, я поведу все ж, я обещала. Вот система навигации что нам там говорит? Держитесь, держитесь, чего держаться-то? За руль крепче держись, она мне говорит. Да нет, держись правой стороны, скоро съезд на нашу дорогу. Чччерт, я все-таки проехала!
Ну, поедем теперь далекооо, хохочут девочки. А вот возьмем и поедем, правда! Что нам Дахау! В Париж поедем, в Лиссабон поедем! Дальше поедем!!! Так бы вот ехать и ехать, а что, деньги с собой, сейчас зальем бензина и — фьюить!
Ваш съезд через пятьдесят метров — бесстрастно объявляет девочка из навигатора, и девочка слушается ее и поворачивает руль. Надо домой все-таки, там нас девочки ждут.
— Слушай, ну как тебе этот Дахау? Как концерт? — спрашивает девочка девочку.
— Хороший концерт. А Дахау… Знаешь. Я их простила. Давно уже. Как-то вот пусть кто как хочет, а я вот чувствую, что простила их всех. А как иначе жить дальше?
— Хороший день был сегодня, отличный.
— Прекрасный день, это точно.
— Теперь нам все время прямо, теперь уже не заблудимся, — подсказывает девочка девочке, — езжай прямо, и через полчаса дома будем.
— Ага.
— Прямо, все время прямо, не сворачивая.
И девочка, ведущая чужую машину, уже уверенней жмет на газ.
Феликс МаксимовМОЕ ПРЕЛЕСТНОЕ ДИТЯ
Отрывки из повести Марселя Марешаля «Николь»[12]
Сороковые годы. Париж. Немецкая оккупация.
Десятилетняя девочка Николь много раз просила мать сходить с ней в луна-парк, но все впустую. Мама была очень занята.
Днем она работала в кассе платного туалета, выдавала пипифакс и кусочки мыла, а ночью стояла среди проституток на вокзале, чтобы у Николь были молоко и бриошь к завтраку.
Николь боялась ночного шума машин и песенки «Я тебя никогда не оставлю», которую назойливо крутили в бистро напротив. Она боялась грохота немецких сапог по мостовой и собаки.
Да, Николь очень боялась собаки, которая жила в подворотне и потом ее съели бездомные.
Голова собаки лежала за мусорными баками, и все ходили смотреть, даже молочник ходил смотреть, но только сосед по лестнице, русский эмигрант, закрыл глаза Николь перчаткой с лопнувшим пальцем и хрипло сказал: «Не смотри».
В субботу они пошли в луна-парк.
Русский был совсем старый, за сорок.
Он носил серое пальто, а на плечах — белый шелковый шарф с обтерханной бахромой и сигаретными ожогами.
Мама Николь все равно ничего не заметила. По субботам она лежала голая на диванчике на кухне, подтянув колени ко лбу, и пила воду из-под крана, и говорила, как радио, на одной хриплой ноте: «Сволочи… Сволочи. Сволочи».
До воскресенья от мамы ничего не добьешься.
Когда русский зашел за Николь, мама не встала с диванчика, она спала и скрипела зубами во сне. Мама устала. Ей делали спринцевание. Это больно.
Николь подала соседу руку.
Она украла у мамы сетчатые перчатки и подвела брови углем — она украла уголек в подвале, обманула консьержку. Николь очень ловкая. Она украла из комода белое тюлевое платье для конфирмации с букетиком стеклянных ландышей на груди, которое теперь жало в подмышках, и еще соломенную плоскую шляпку с голубой лентой.
Мать хранила парадную одежду для особых случаев.
Николь очень хорошо умела воровать: хлеб, сахар, водку у матери, стеклянные шарики у мальчишки из соседней квартиры и цикорий у зеленщика. Цикорий воровать лучше всего, потому что Николь очень любила, когда во рту горько, и русский соглашался с ней. Он тоже любил, когда во рту горько. Вот так. Николь поднялась на цыпочки и поцеловала его в губы — он не разжал зубов, закрыл глаза.
В арке подворотни было сыро, несло овощной гнилью, под башмачками Николь скользили капустные листья. Блекли по углам размокшие обрывки газет, теперь газеты в Париже печатают коленчатым железным готическим шрифтом, впрочем, их все равно никто не читает.
У немецких солдат короткие штаны, я видела. Это неприлично. Николь схватила русского за пристегнутый сзади хлястик пальто и спросила:
— Мы поедем на трамвае?
— Нет. Мы пойдем пешком.
— Как тебя зовут?
— Придумай.
— Мишель? Филипп? Фелисьен? Виктор? Колен?
— Колен и Николь, — сказал русский и улыбнулся, спрятал рот под шарфом и засмеялся, повторил: — Колени Николь.
Меня зовут Колен. Ты придумала. Теперь так будет всегда.
— …Сахарную вату продают цыгане. Они плюют в нее, прежде чем продать, гадючим плевком, кто съест сахарную вату, тот сам станет цыганом и умрет от большой тоски. Его зарежут в парке. Ранним летом. В шесть утра. И положат на грудь мертвую рыбу и алую розу. Чтобы все знали, что произошло с ним. Не покупай мне сахарной ваты, Колен.
— Хорошо, Николь. Не куплю.
Колен и Николь шли вдоль забора к воротам луна-парка, и Николь слышала, как невдалеке кричали зазывалы и лаяли ученые пуделя в такт тянущему, по-еврейски мускатному тягостному перекату мехов итальянской карликовой гармоники.
— Это играют русские или цыгане? — спросила Николь.
— Русские и цыгане всегда играют вместе, — ответил Колен.
Поправил галстучный узел. Ниже узла — застежка в форме серебряной рыбки с чистой воды глазком.
Он не застегивал пальто, шел держа Николь за руку.
— У тебя уже есть рыба на груди. Тебя зарезали, так?
— Теперь я куплю алую розу.
— Для меня?
— Для тебя, Николь.
Николь наморщила лоб, потерла пальцами под жесткой тульей шляпки. Она ставила туфельки немного косолапо, как кукла на нитях.
По эспланаде перед воротами луна-парка прогуливалась испитая женщина с корзиной сентябрьских роз за спиной и выкликала свой товар: «Розы из Граса, розы из Граса!»
Русский купил розу и отдал Николь.
С косо рассеченного стебля капала вода, Николь тут же прикусила срез и улыбнулась — во рту стало горько до онемения: цветочница добавляла в воду хинный порошок.
Близ узорной створки ворот стоял пьяница и отрывал от рулона билеты с плохо пропечатанной виньеткой.
Колен купил два. Взрослый и детский. Ветер медленно и тяжело перемешал запахи конского навоза, газолина и перекаленного масла с ярмарочных жаровен.
Они увидели русские качели с лебедиными головками, они увидели круглый бильярд, и потешные стрельбы, и лоток с красными, как мясо, гвоздиками и маками из гофрированной китайской бумаги. Они увидели индийские зеркальца, нашитые на оранжевое сари танцовщицы, и живого двугорбого верблюда, и шимпанзе, которая кормила грудью ребенка.
Хозяин напялил на обезьяну голубое платье-декольте и прицепил на плечо кормящей желтую шестиконечную звезду. Чужие люди, солдаты в расстегнутых кительках, обнимая девушек, стриженных а-ля гарсон, смеялись над кормящей обезьяньей матерью и ей бросали в бамбуковую клетку хрустящую картошку. Русский жестко провел Николь мимо, опустив голову и запахнув пальто так, будто его хотели насильно раздеть.
Обезьяна кормила грудью рахитичного детеныша. Жидкий помет пропитал подол. Желтая звезда, как брошка, поблескивала на плече шелковым накатом.
— Я хочу дать ей розу, — топнула ногой Николь.
— Не надо, — глухо отозвался Колен.
— Но я хочу. — Николь остановилась, потянула руку и увидела высоко острое лицо русского, выстриженный по-английски висок с тонкой сединкой, извилистую яму рта и такие глаза, будто он долго плакал один. На провалившейся скуле русского катышками свалялась пудра.
Колен присел на корточки — глаза стали вровень с глазами Николь.
— Никому не отдавай свою розу, Николь.
В начале аллеи солдаты свистели им вслед. Один обернулся, нагнулся и выставил зад, крепко пёрнув сальными губами.
— Он сумасшедший. Почему обезьяне дали звезду, а ему не дали?
Русский ничего не ответил, стал беспомощно искать в кармане портсигар.
Над низким бордюром под органчик взлетали лебединые колыбели русских качелей, и чья-то узкая рука-гимнастка обвилась вокруг золоченого шеста.
Николь стало внутри так, будто ее гладили по горлу меховым собольим лоскутком.