Аглая Степановна действительно оказалась дамой весьма любознательной и неглупой. Она расспрашивала меня о торговых путях в Китае, об обычаях австрийского двора, о политической обстановке в Европе. Я отвечал осторожно, стараясь не выходить за рамки общих фраз и тех знаний, что у меня действительно были. Иногда, когда вопросы становились слишком каверзными, я ссылался на то, что «коммерция занимает все мои мысли, а политикой я, увы, интересуюсь мало», или переводил разговор на Левицкого, который с блеском обходил любые щекотливые моменты.
Когда обед уже подходил к концу, Аглая Степановна неожиданно обратилась ко мне:
— Господин Тарановский, я слышала, вы привезли с собой не только превосходный чай, но и редкий европейский фарфор. Это правда?
Я внутренне напрягся. Вот он, момент, которого так ждал Изя.
— Да, сударыня, — ответил я. — Несколько вещиц, так сказать, для души. Старинные изделия, не для широкой продажи, а скорее, для истинных ценителей.
— О, как это интересно! — Глаза Верещагиной загорелись. — Я сама немного коллекционирую фарфор, начал еще мой покойны супруг, а я уж продолжаю его дело. Не окажете ли мне любезность показать ваши сокровища? Возможно, что-то из них могло бы украсить и мою коллекцию. Я готова заплатить хорошую цену, если вещь действительно стоящая.
«Клюнула!» — мелькнуло у меня в голове.
— С превеликим удовольствием, сударыня, — ответил я. — Завтра же я пришлю к вам моего секретаря, мсье Верейски. Уверен, вы оцените их по достоинству.
Обед у Верещагиной прошел без явных проколов. Мы ушли, оставив, как мне показалось, благоприятное впечатление. По крайней мере, хозяйка была очень любезна и несколько раз повторила, что будет рада видеть нас снова.
— Ну что ж, «мсье Верейски», — усмехнулся я, когда мы возвращались в гостиный двор. — Похоже, ваш французский и манеры произвели фурор. А мой «австрийский коммерсант» пока держит марку.
— Не будем торопиться с выводами, Иван, — покачал головой Левицкий. — Аглая Степановна — дама непростая. Она умна и наблюдательна. Этот обед мог быть не только проявлением гостеприимства, но и своего рода смотринами. Она явно приглядывалась к нам.
И он был прав. На следующий день Левицкий, взяв с собой пару самых изящных ваз, отправился к Верещагиной. Вернулся он через несколько часов, задумчивый и немного встревоженный.
— Она купила две вазы, — сообщил он. — Заплатила очень щедро, даже не торгуясь. Но…
— Что «но»? — насторожился я.
— Она задавала очень много вопросов. Обо мне, о вас, господин «Тарановский». О наших путешествиях, о наших торговых связях в Европе. Интересовалась, почему австрийский коммерсант путешествует с французским секретарем. Спрашивала, нет ли у вас знакомых в Вене или Кракове, называла какие-то фамилии… Мне пришлось проявить все свое красноречие, чтобы уйти от прямых ответов.
— Думаешь, она что-то подозревает?
Левицкий пожал плечами.
— Не знаю. Возможно, это просто женское любопытство и светская болтовня. Но она очень внимательно слушала и смотрела. Сказала, что хотела бы познакомиться с вами поближе, господин Тарановский, и приглашает нас на небольшой музыкальный вечер через несколько дней.
Приглашение на музыкальный вечер… Это уже не просто деловой интерес. Что задумала эта загадочная кяхтинская вдова?
Несмотря на опасения Левицкого, я решил, что приглашение на музыкальный вечер к Верещагиной — это шанс, который нельзя упускать. Во-первых, отказ мог бы показаться странным и вызвать еще больше подозрений. Во-вторых, это возможность укрепить нашу легенду, завести полезные знакомства и даже найти покупателей на оставшийся фарфор. В-третьих, как бы цинично это ни звучало, такие вечера — источник информации. Люди, расслабившись под музыку и вино, порой говорят больше, чем следует.
Музыкальный вечер в доме Верещагиной прошел в атмосфере провинциальной роскоши и утонченности. Гостей было немного — самый цвет кяхтинского общества: несколько богатейших купцов с женами, городской голова, пара офицеров из местного гарнизона и, к моему удивлению, сам коллежский асессор Ситников, на этот раз без мундира, в элегантном фраке. Аглая Степановна была блистательна. Она вела вечер с непринужденной грацией, умело поддерживая разговор, переходя с русского на французский и обратно. Играли на фортепиано, какая-то девица с ангельским голоском пела романсы. Левицкий снова был на высоте, очаровывая дам своим французским, кавалерийским шармом и изысканными комплиментами. Я же, «господин Тарановский», больше молчал, изображая задумчивого европейца, изредка вставляя веские замечания о музыке или торговле.
Но главным событием вечера, затмившим и музыку, и утонченные яства, стала новость, которую принес с последней почтой городской голова. Он вошел в гостиную с раскрасневшимся лицом и дрожащим в руке листом официальной бумаги.
— Господа! Господа, невероятное известие из столицы! — возбужденно провозгласил он, и все разговоры мгновенно смолкли. — Его императорское величество, государь наш Александр Второй, подписал манифест! Мужикам дана воля!
На мгновение в гостиной воцарилась оглушающая тишина, а затем она взорвалась гулом голосов. Купцы оживленно заговорили, заспорили, кто-то крестился, кто-то недоверчиво качал головой. Дамы ахали и обмахивались веерами. Ситников слушал с серьезным, сосредоточенным видом. Даже Аглая Степановна на миг утратила свою светскую невозмутимость, и в ее глазах блеснуло что-то похожее на волнение.
Эта новость как громом поразила и меня, и Левицкого. Отмена крепостного права! Это было событие исторического масштаба, способное перевернуть всю жизнь Российской Империи. Я, как человек из будущего, знал об этом манифесте, но услышать о нем здесь, в этой обстановке, было… странно. Для Левицкого же, потомственного дворянина, хоть и беглого, это известие, должно быть, имело особое, личное значение.
Я видел, как он побледнел и крепко сжал кулаки.
Обсуждение Манифеста не смолкало до конца вечера. Мнения высказывались самые разные. Купцы постарше ворчали, что «мужик без хозяйского глаза совсем разленится, и пахать некому будет». Молодые, наоборот, с энтузиазмом говорили о новых возможностях, о «свободном труде, который поднимет Россию». Дамы больше сокрушались о том, как теперь быть с дворовыми девками.
Аглая Степановна, проявив свой острый ум, заметила:
— Это, господа, не только великое благо для народа, но и великий вызов для всех нас. Россия меняется, и нам, купечеству, нужно будет суметь приспособиться к этим переменам, найти свое место в новой жизни. Появятся новые рынки, новые возможности… но и новые трудности.
Я внимательно слушал эти разговоры, стараясь не выдать своих истинных мыслей. Для меня, как для человека, знающего, что за этим манифестом последует еще много сложных и противоречивых реформ, эти споры были особенно интересны. Но главное — я думал о своих товарищах. Как эта новость отразится на них?
Когда мы поздно вечером вернулись в гостиный двор, наши «слуги» еще не спали. Видимо, слухи о манифесте уже докатились и сюда. Лица у них были возбужденные, глаза горели.
— Слыхали, Курила? Барин? — Софрон, обычно такой сдержанный, шагнул мне навстречу. — Волю дали! Мужикам волю дали! Неужто правда?
Я кивнул.
— Правда, Софрон. Царь подписал манифест.
Что тут началось! Тит, наш молчаливый силач, вдруг сел на лавку и закрыл лицо руками, плечи его вздрагивали. Захар метался по комнате, не находя себе места, и все повторял: «Воля… волюшка… дожили!» Сафар, хоть и не был крепостным, но, как человек, натерпевшийся от произвола, радовался вместе со всеми. Даже Очир, наш монгольский проводник, с любопытством слушал их возбужденные возгласы.
Эта новость ошеломила их. У этих простых людей, вся жизнь которых прошла в подневольном состоянии, сразу же возникли самые разные иллюзии и надежды.
— Теперь-то мы заживем! — горячо говорил Захар. — Землю дадут, свою, кровную! Можно будет хозяйство свое завести, деток растить… Никто больше не указ!
— И в солдаты по прихоти барина не заберут! — подхватил Тит, вытирая глаза кулаком. — И на конюшне не выпорют ни за что ни про что!
Левицкий слушал их с грустной улыбкой.
— Да, друзья, это великое событие, — сказал он. — Но не ждите, что все изменится в одночасье. Воля — это не только права, но и большая ответственность. И землю, боюсь, не всем дадут, да и не сразу. Будет еще много сложностей, много несправедливости. Но первый шаг сделан. Россия уже никогда не будет прежней.
Я тоже понимал, что эйфория скоро пройдет, и на смену ей придут новые заботы. Но сейчас не стал омрачать их радость. Пусть хоть немного помечтают о лучшей доле.
В последующие дни новость о манифесте была главной темой всех разговоров в Кяхте. Она отодвинула на второй план даже торговые дела. Мы же тем временем пытались сбыть оставшийся фарфор и обдумывать дальнейшие шаги.
Когда основная часть коммерческих дел была завершена, мы полностью рассчитались с монголами, заплатив каждому по сто пятьдесят рублей, а Очиру целых семьсот, и распрощались с ним как с добрым другом. Сами же собрались в комнате для обсуждения дальнейших планов.
— Итак, братцы, — начал я, — чай продан, фарфор по большей части тоже. Деньги у нас есть, и немалые. Но и новость о воле. Что будем делать дальше?
— Я… я бы хотел на землю, Курила, — первым сказал Захар, и в голосе его звучала давняя, выстраданная мечта. — Свое хозяйство, свой дом. Теперь, когда воля, может, и получится. Деньги у нас есть, можно будет и землицы прикупить, и обзавестись всем необходимым.
— И я бы не прочь осесть, — кивнул Тит. — Хватит скитаться. Семью бы завести…
Софрон молчал, обдумывая. Он был человеком более осторожным и менее склонным к иллюзиям.
— Воля — это хорошо, конечно, — проговорил он наконец. — Но, как Павел Сергеевич сказал, не все так просто будет. И куда мы сунемся? В родные места? Так нас там как беглых каторжников и примут, никакой Манифест не поможет. Документов-то у нас по-прежнему нет. Да и деньги эти… вроде и много, а вроде и нет.