Вот почему переезд только с родителями на новую квартиру был счастьем для всех, кроме меня. Квартиру помог добыть все тот же дядя Сеня. Это был кооператив преподавателей Консерватории в Брюсовском переулке. Через некоторое время его повысили до улицы и переименовали. Мы стали жить на улице Неждановой. Но и ее сегодня нет на карте Москвы. Улица опять превратилась в переулок, на этот раз – в Брюсов. Неподалеку была школа, в которой я проучилась с первого класса до выпускного вечера. И опять-опять… Школа стояла на улице Станиславского, теперь ее адрес – Леонтьевский переулок. Но в списке московских улиц и сейчас есть улица Станиславского (в районе Таганки, кстати, раньше Малая Алексеевская, а потом – Малая Коммунистическая). Ну точно по сказке Андерсена «О том, как буря перевесила вывески»!
Теперь к бабушкам-дедушкам я ездила в гости на одном из трех троллейбусов, ходивших по улице Горького. Вынуждена заметить, что и эта улица теперь именуется иначе – Тверская. К тому времени мамины родители переехали в отдельную квартиру, но недалеко – в Ново-Васильевский переулок. Уже без утомительных комментариев просто отмечу, что вскоре переулок стал улицей Юлиуса Фучика.
А теперь о квартире, в которой я прожила дольше всего – страшно представить, сорок лет… Надо сказать, что за пределы Садового кольца (едва ли не единственный неизменный топоним в моем рассказе) я уезжала всего на два года с мужем, свекровью и новорожденной дочкой. Муж, который тоже всю жизнь прожил в центре, всегда потом говорил: «Это было, когда мы жили на выселках, в Кузьминках». Мне было ненавистно там все, хотя квартира была новая и удобная. И путем хитрого обмена мы вернулись в родные места.
Наш дом выходил на два переулка – Скатертный (слух ласкает нетронутое имя) и Скарятинский (называвшийся тогда улицей Наташи Качуевской). Но этого мало. В квитанциях на оплату электроэнергии дом числился по улице Герцена (ныне Большая Никитская), так что за свет и прочие коммунальные услуги мы долгие годы платили по разным адресам. Старомосковская квартира со старинной фамильной мебелью и годами откладывающейся переклейкой обоев, хранящих следы когтей наших кошек-собак («После меня – хоть ремонт», – говорил муж, пресекая мои намерения) – родная и покинутая…
У дочери давно своя семья. Муж упокоился на Введенском кладбище. А я переехала. На Тверскую…
Бабушка – та, что из дома с белочкой, была рукодельницей, прекрасно шила и вязала. И часто напевала за работой:
Крутится, вертится шар голубой,
Крутится, вертится над головой,
Крутится, вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть…
Где эта улица, где этот дом,
Где эта барышня, что я влюблен,
Вот эта улица, вот этот дом,
Вот эта барышня, что я влюблен.
Так и крутится, и вертится мой шар голубой… Между Горького и Герцена, между Никитской и Тверской…
«Здесь я бессмертен…»
«В Москве зимовка, а здесь – жизнь», – так неизменно говорил Миша, когда мы весной перебирались в свою тверскую деревню. Он много писал о деревне, больше всего я люблю его прекрасные «Путешествие по воду» и «Хождение за три леса». Для одной из наших общих книжек мы вместе написали эссе «Месяц в деревне». И заканчивалось оно так: «Рассказ о деревенской нашей жизни невозможно закончить, можно только прекратить». Не то чтобы мне нечего было теперь сказать – просто больно. Я так и не поехала в наше Устье после его ухода, а потом и вовсе продала дом со всем, что в нем было, со всем, что с радостью собирала четверть века.
Печная труба – вот что остается после пожара. В огне погибли два дома наших друзей. Да и друзей с каждым годом остается все меньше: кого уж нет, кто доживает в московских квартирах и до деревни уже не добирается. А раньше-то на мой день рождения собирались человек тридцать… Какой праздник мы устроили на десятилетие нашей деревенской жизни, украсив дом огромным плакатом: «10 лет вместе!». Вообще, праздником становились каждые выходные. Нам всегда было о чем поговорить, не лень было готовить всякие изысканные блюда. Ну и конечно, немало бутылок ставилось на стол, хотя постепенно, с годами, все меньше. Выпивали не «безыдейно», всегда находился повод. Миша не был мастером застольных речей, но у него был неизменный коронный номер. В кульминационный момент застолья он вставал и возглашал: «За нашу великую малую родину!» При этом он всегда находил какие-то неожиданные, подходящие к случаю заходы, едва ли не по-грузински пышные. И непременно кто-то говорил: «Ну собери уже книжечку своих тостов»…
Вообще-то ему был чрезвычайно несвойствен пафос. Но однажды мы ехали на машине к Волге, прямо навстречу закатным лучам. И вдруг он сказал: «Знаешь, когда я здесь, я бессмертен». Я была потрясена и попыталась свести все к нашей привычной игре цитатами, мол, как у Пастернака «И вот бессмертные на время / Мы к лику сосен причтены / и от болезней, эпидемий / И смерти освобождены». Но он почти раздраженно возразил: «Нет, я серьезно».
Лучше о забавном. Местные персонажи попадались весьма колоритные.
Растатуированный, похоже, с ног до головы (верно, сидел) пастух Боря. Зовет меня «мамочка». Потому что я таскаю для него у Миши «Беломор» и подкармливаю. Однажды он на несколько дней пропал. И прошел слух: коровы сломали поскотину, ограждавшую загон, и разбежались. Когда Боря появился, был он еще худее и чернее. Ведь стадо было совхозное. Беда. Спрашиваю:
– Поймали?
– Поймали.
– Пересчитали?
– Пересчитали.
– Ну как, все на месте?
– Одна лишняя.
Пьяница Гена, все лето бравший понемногу в безнадежный долг, вдруг пришел почти трезвый:
– Сколько я тебе должен?
Понимаю, что не стоит называть какую-то сумму, тем более что никогда не считала – а у него все равно денег нет. Вдруг вынимает тысячную купюру. Я не беру:
– Гена, это много.
Он обиженно сует мне деньги и с широким жестом:
– Купи шоколадки себе и дочке.
У него была преданная овчарка Альма, из-за которой он чуть не замерз насмерть. Свалился пьяный в сугроб, мужики хотели поднять, отвести домой, а она никого близко не подпускала. Альма умерла, и Гена говорил, запинаясь:
Сколько раз хотел завести новую собаку. Было у меня такое По-полз-но-ве-е-ние.
Он вообще любил сложные слова, употреблял их смешно, произносил всегда по слогам и растягивая гласные. Однажды сказал, что его уговаривают бросить пить, предлагают полечиться, но не у врача, а у какого-то хе-ра-се-енса.
Молочница Таня уговаривает выпить самогонки.
Я: Спасибо, я за рулем, да и не пью.
Она: Что значит – не пью? Ну выпьешь – и будешь пить.
Наше последнее деревенское лето, за полгода до Мишиной смерти, было непростым. Он уже жил на аппаратах, не мог дойти до леса и с трудом до ближайшей рощи. Я установила генератор на случай отключения электричества. Меня спрашивали, не страшно ли мне с таким больным в этой глуши. И я совершенно убежденно и с полным спокойствием отвечала: «Нет, не страшно. Здесь он бессмертен».
Палата мер и весов
«Живые помощи»
…И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной грез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез…
У нас с няней было немало секретов. Всегда строго исполнявшая приказы «хозяев», в каких-то неожиданных вопросах тетя Паня вставала на мою сторону. Как я теперь предполагаю, чаще всего это касалось еды, потому что, наголодавшись всласть (как это ужасно написалось, но не стану поправлять), она с неким благоговением относилась к моим прихотям. Няня сквозь пальцы смотрела, как я таскала из родительских карманов мелочь, и разрешала есть мороженое на улице, когда нас отправляли надолго гулять и мы оказывались в безопасном отдалении от дома. Игнорируя распоряжения насчет возможной «заразы», тетя Паня заходила со мной «погреться» в самые интересные магазины, каковыми, на мой тогдашний взгляд, являлись галантереи, нынче повсеместно исчезнувшие, а тогда попадавшиеся в центре Москвы на каждом шагу. Меня влекло туда изобилие и разнообразие мелких предметов не всегда понятного назначения, которые можно было разглядывать, попросить посмотреть поближе, взять в руки и придумывать, для чего они могут понадобиться в моем детском хозяйстве.
Под тем же предлогом «погреться» тетя Паня впервые привела меня в церковь, благо, действующий храм – редкость в моем детстве – был буквально через два дома, знаменитая церковь Воскресения Словущего на Успенском Вражке. Было странно, немного боязно, и нестерпимо хотелось поделиться впечатлениями с родителями. Но тетя Паня строго-настрого запретила говорить кому бы то ни было о нашем походе под угрозой больше никогда его не повторить. И я молчала. Конечно же, я знала об Иисусе Христе, но главным образом как о персонаже литературном и живописном. Бог был для меня абстрактным понятием: что-то несомненно всемогущее, но выдуманное, вроде джиннов из восточных легенд или волшебников и фей из сказок братьев Гримм. Тетя Паня немногое могла добавить к моим знаниям, но когда мы ложились спать (а она укладывалась на раскладушке почти вплотную к моей кровати), я громким шепотом мучила ее вопросами, и наконец она пообещала, что ее подружка, служившая домработницей на пятом этаже, тетя Поля, принесет мне самую настоящую молитву, чтобы я ее выучила и могла прочитать наизусть в церкви.
Действительно, через какое-то время я получила листочек из школьной тетради в клеточку. Слова были написаны крупным, нетвердым, но разборчивым почерком. Улучив момент, я положила листочек на раскрытую тетрадь по арифметике и стала читать. Было загадочно, не очень складно и отчего-то жутко. Еще не успев уразуметь смысла, я испытала потрясение от безграмотности увиденного. Для меня, второклассницы, было непонятно, как это взрослая тетя Поля не знает правила «жи, ши пиши через и»! Потому что сверху крупно красовалось название «Жывые помощи». Да и раздельное написание предлогов не составляло для меня тайны. Но текст меня чрезвычайно разочаровал. Ясно было, что он призван защитить от льва, змия, таинственного беса «полу дневного» и летящей стрелы. Но это тонуло в вязких длинных предложениях, лишенных знаков препинания и падежных согласований. О том, чтобы учить эту невнятицу наизусть, не могло быть и