Бэль, или Сказка в Париже — страница 7 из 41

ька перестал испытывать удовольствие от своей работы. Его не вдохновляло копирование молчаливых святых, от них не исходило магически на него действующего зажигательного огня, таящегося в человеческой душе, в мимике, в жесте, в улыбке, суть которых Николенька всякий раз и пытался разгадать, а стало быть, и передать в портрете.

После окончания школы Николай продолжил свое художественное образование за границей, куда отец хоть и с большой неохотой, но все же его отпустил. Пять лет он жил в Италии и два года в Париже, где совершенствовался в иконописи. Прилежность юноши и его природная одаренность не замедлили принести свои результаты, превратив его в первоклассного иконописца. По возвращении на родину к Николаю Ордынцеву рекой потекли заказы из самых разных церквей и монастырей Москвы. Отец не мог нарадоваться успехам сына и считал, что тот именно таким образом вносит свою лепту в прославление допетровской эпохи.

А Николай тем временем устроил в доме отца великолепную мастерскую и вновь принялся за свое любимое дело. Он, конечно, продолжал принимать заказы на иконы, исполняя прихоти своего уважаемого отца, однако в свободное время непременно брался за какой-нибудь «живой» портрет. Начав писать с натуры, Николай нашел это занятие куда более привлекательным, нежели работа по памяти. И на этом поприще к нему скоро пришел успех, стали поступать заказы от знатных московских господ, картины выставлялись, продавались на аукционах.

В двадцать восемь лет Николай Степанович по настоянию отца женился. Тот выбрал ему спутницу жизни по своему усмотрению. Она была убежденной славянофилкой, дочерью одного из членов кружка.

Ирина Аркадьевна Леонтьева происходила из рода дворян Доброхотовых по линии матери и Леонтьевых по линии отца. Причем и те и другие были приверженцами славянофилов, и потому воспитание Ирины, полученное в семье, было глубоко православным. Она являла собой образец послушания, тщательно соблюдала церковные обряды и обычаи, была спокойной и прилежной и притом хороша собой.

Николай Степанович, поначалу вовсе не настроенный на брак, после первого же знакомства с Ириной остался вполне доволен выбором отца. Хорошенькая девушка с длинной черной косой и кроткими карими глазами, с мягким, ласковым взглядом вполне ему приглянулась, и он дал свое согласие на женитьбу. Их медовый месяц проходил в родовом имении Ордынцевых под Петербургом, и, вдохновленный новизной супружества, Николай Степанович с удовольствием писал портрет своей молодой жены.

Через три года у них родилась дочь Елена, а еще через пять лет — близнецы Софья и Нина. Ордынцев мечтал о сыне, но после рождения двойни Ирина занемогла, и детей у нее уже не случилось. Летом 1877 года от чахотки скончался Степан Алексеевич, а еще через два года и мать Николая, шестидесятилетняя Авдотья Никифоровна. Московский дом на Мытной после смерти родителей перешел к Николаю, а родовое имение — его тридцатидвухлетней сестре Аделаиде, жившей со своей семьей в Петербурге.

После смерти отца, который всю жизнь оказывал на него определенное давление, Николай наконец получил свободу. Мало-помалу он забросил иконопись и переключился на портретную живопись и со временем превратился в знаменитого художника. В светских кругах поговаривали даже, что ему собирается заказать портрет сам император Александр Второй. Однако в это самое время на Николая Степановича, купавшегося в лучах славы, один за другим посыпались удары судьбы. Сначала Ирина заболела чахоткой и, угаснув через полгода, будто открыла череду бед. Любимая дочь Николая Степановича — шустрая шестнадцатилетняя Ниночка поехала кататься в коляске со своим женихом и разбилась насмерть. Неизвестно, по каким причинам лошади понесли и опрокинули коляску с седоками на дно крутого оврага. После похорон Нины прошло совсем немного времени, и заболела Елена, заставив задуматься Николая Степановича о том, что несчастья, преследующие его, не что иное, как рок.

— Это отец посылает мне весточки с того света, осуждая меня за пренебрежение к его заветам, — в суеверном страхе решил Николай Степанович и принялся снова писать иконы.

И Елена, к его великой радости, после тяжелой продолжительной болезни поправилась. Случайностью это можно было считать или закономерностью, Николай Степанович не знал, но после выздоровления дочери долгое время прославлял Бога молитвами и продолжал писать лики святых, забросив любимое портретное дело.

ГЛАВА 5

Егор Алексеевич обрадовался, что внук первым заговорил о причине столь срочного вызова его в Москву, сам он до последней минуты сомневался — правильно ли делает, решив вовлечь Егора в столь сложное и, похоже, не очень безопасное дело.

Егор уселся в кресло и устремил свой взгляд на деда.

— У меня к тебе, Егорушка, созрело некое поручение, — начал свое повествование дед. — Правда, тебе оно может показаться довольно странным, и, как знать, может, ты и вовсе сочтешь своего старого деда не вполне нормальным, решившим на старости лет поискать на свою голову приключений.

Егор раздраженно хмыкнул:

— Ты меня уже достаточно заинтриговал, дед, так что кончай свои загадочные предисловия!

— Ладно, внучек, ладно, не ершись! Сейчас я тебе все расскажу. Начнем с того, о чем ты прекрасно знаешь: мой прадед по линии матери Ордынцев Николай Степанович был знаменитым художником-портретистом.

— Конечно, знаю! Ты же сам водил меня в Третьяковку, где находятся четыре его картины! — нетерпеливо воскликнул Егор. — И я уже тысячу раз слышал и от тебя, и от отца, что не случись в свое время революция, эти картины не были бы национализированы, а принадлежали бы нашей семье.

Дед, устало прислонившись к спинке дивана, поведал Егору такую историю:

— Моя бабка, Уварова Елена Николаевна, урожденная Ордынцева, дочь нашего знаменитого художника, принадлежащая к потомственному дворянскому роду и ее девятнадцатилетний сын Алексей, мой будущий отец, после революции чудом выжили в Москве. Не умри к тому времени мой дед, рьяный противник революционных идей, расстрел или ссылка в какие-нибудь отдаленные сибирские районы их не миновала бы. Большевики конфисковали наш особняк на Мытной, а бабушку с моим отцом переселили в коммуналку. Так они и жили вдвоем в одной комнате, пока отец не женился в двадцать третьем году. Как ты знаешь, твоя прабабушка Катя — моя мать — была дочерью знаменитого советского врача Селезнева Александра Зиновьевича. Он из семьи потомственных врачей, свою медицинскую ученость приобрел еще в досоветские времена, но был высоко оценен большевиками, занимал престижную должность главного куратора нескольких московских клиник, временами практикуя в хирургическом отделении Боткинской больницы. После свадьбы моего отца — молодого хирурга и моей матери — гинеколога, дед Александр, пользуясь своим высоким положением, выхлопотал для них приличную по тем временам отдельную двухкомнатную квартиру. Бабушка Лена осталась жить в коммуналке, наотрез отказавшись мешать звавшим ее к себе молодоженам, а когда в двадцать шестом году родился я, она бросила свою работу в консерватории, где вела уроки по классу фортепьяно, и превратилась в мою няньку, предоставив маме с папой возможность работать в Боткинской больнице. Таким образом, первое образование я получил от своей бабки-дворянки, и надо сказать, ему не сравниться с советским начальным. Я пошел в первый класс, умея читать не только по-русски, но по-немецки и по-французски. Я был знаком со сказками Пушкина, с поэмами Лермонтова и даже с некоторыми гоголевскими рассказами, доступными моему детскому восприятию. Бабушка много рассказывала мне о своем отце-художнике. Она-то впервые и сводила меня в Третьяковку, чтобы показать конфискованные после революции картины моего прадеда.

И вот однажды, когда мне было двенадцать лет и я уже жил с родителями, мы приехали к бабушке Елене, чтобы поздравить ее с днем рождения. Войдя в ее комнату, мы застали нашу нарядившуюся к праздничному столу именинницу за просмотром каких-то старых пожелтевших бумаг и фотографий, разложенных на диване. Она поздоровалась с нами и тут же принялась бережно укладывать эти бумаги в черный объемистый, немало потрепанный саквояж.

— Что это такое? — спросил я у нее из любопытства.

— Это, Егорушка, все, что осталось от моего семейного архива. — И бабушка, собрав последние бумаги, с трепетом прижала их к своей груди, а потом уложила в саквояж.

— А зачем он тебе, этот архив? — снова спросил я.

— Он очень дорог мне, Егорка! Дорог как память о наших с тобой предках.

— О наших с тобой? — удивился я, ибо не мог понять тогда, какое отношение могут иметь ко мне эти пожелтевшие листочки.

— Конечно! О наших с тобой и о папиных тоже! После моей смерти этот архив перейдет к твоему папе, и он тоже будет его хранить, а потом передаст его на хранение тебе.

— Так его что, надо просто хранить, и все? — удивился я.

Бабушка засмеялась:

— Хранить непременно! Для потомков, то есть для твоих детей и внуков. Но еще тебе нужно будет его прочитать, только не теперь, а когда ты станешь взрослым и сможешь многое понять.

Слова бабушки меня никак не удовлетворили, ибо я в свои одиннадцать лет считал себя совершенно взрослым и думал, что моему пониманию уже доступно все!

— Я хочу прочитать его сейчас! — упрямо сказал я.

Она погладила меня по голове:

— Сейчас не время! Ведь мы же собрались праздновать мой день рождения! Видишь, и стол уже накрыт!

После праздничного ужина я напросился к бабушке на ночлег, а потом снова пристал к ней с просьбой показать мне архив. И она, зная мой настырный характер, уступила, достав из саквояжа кое-какие бумаги. Немного покопавшись в них и поняв, что это всего лишь скучные письма, я сделал разочарованное лицо. И тогда бабушка разоткровенничалась и рассказала мне о тайном исчезновении трех великолепных картин моего прадеда.

Он написал их в шестидесятилетнем возрасте, и картины эти оказались не только последними его произведениями, но и самыми лучшими. Первая из них являла собой портрет некоего тибетского ламы, который якобы вылечил прадеда от тяжелой болезни. Вторая — портрет десятилетнего восточного мальчика, сидящего у горного ручья и играющего на дудочке. Третья изображала прекрасную молодую девушку, куда-то стремительно бегущую и застывшую в прыжке через ручей. Бабушка сказала, что картинам этим нет цены, до того они хороши. Прадед привез их из Тибета, где прожил довольно долго. О продаже этих картин даже и речи не шло. «Уж какие только деньги не предлагали ему за эти картины!» — вспоминала бабушка Елена.