Белая мгла — страница 1 из 38



БЕЛАЯ МГЛА (повесть)


НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

Уже, наверно, было за полночь. Я зачитался до рези в глазах и не заметил, как быстро пробежало время. Спать все еще не хотелось. Но утром надо было не опоздать на лекцию в институт. Я положил книгу на тумбочку и, нащупав кнопку настольной лампы, выключил ее. Окно сразу же отпечаталось на черной стене белым квадратом. С улицы в комнату просачивался холодный рассеянный свет, постепенно выбелял стены. Во дворе удивительно светло было и слышно, как о стекла, заиндевевшие по краям, словно окаймленные кружевом, с шорохом бились ночные мотыльки. Я понял: идет снег. Первый снег в этом году.

Я закрыл глаза, стараясь уснуть. И снова, совсем не ко времени, вспомнился Орунбай. Я даже вздрогнул, будто мне за пазуху сунули пригоршню снега. Да, Орунбай… Предал меня Орунбай… Иначе, как предательством, его поступок не назовешь. Доверился человеку, открыл ему такое, о чем никому не рассказывал. А он… Хорош друг! Ладно, спасибо и на том — научил меня жизни: впредь буду осмотрительней. Ведь Художник предупреждал… Да что толку бежать по воду, когда пожар потух. Только интересно, что скажут ребята, когда узнают от Орунбая о моих проделках. Здороваться перестанут? Морду мне набьют?.. А мне плевать. Всяк живет по-своему. Небось плов мой ели с аппетитом, когда я их угощал…

В углу под шкафом шебаршила мышь. Я протянул с кровати руку и, взяв ботинок, швырнул его под шкаф. Стало тихо. Только слышно было, как снег шелестит, ударяясь о стылые стекла, да ветер, будто на флейте, наигрывает в трубе. Уголь, видать, в печи выгорел. Лень выбираться из нагретой постели, чтобы задвинуть заслонку. Я подтянул одеяло к подбородку, чтоб до утра не выдуло из-под него тепло.

Я уже засыпал — уже налились тяжестью веки, но опять шорох какой-то послышался в комнате. Потянулся было за вторым ботинком, но на этот раз кто-то скребся в дверь. Наверное, хозяйка забыла впустить кошку. Однако стук в дверь, тихий и нерешительный, повторился. «Не одного меня мучает бессонница», — подумал я, вставая с кровати. Включил настольную лампу и, прошлепав босиком к двери, откинул крючок.

Пришлось попятиться, пропуская в комнату квадратного, ссутулившегося — то ли от холода, то ли согнутого горем — человека. Я даже растерялся, потому что поднятый ворот овечьей дубленки и низко надвинутая лохматая шапка не давали разглядеть лица пришельца.

— Эссалам алейкум, — поздоровался гость низким, простуженным голосом и, стянув варежки, протянул мне обе руки, покрасневшие от мороза.

Голос этого человека мне показался знакомым, и первым моим порывом было пожать его руку. Но что-то остановило меня, и я сперва внимательно вгляделся в его лицо. Узнав своего полуночного гостя, я растерялся еще больше. Торе-усач! Что ему нужно? Какая кривая привела его ко мне?..

Я сделал вид, будто не заметил его жеста, и, не подав руки, сухо сказал: «Алейкум эссалам. Проходите», — и указал на единственную табуретку в комнате, стоявшую около стола.

Торе-усач снял шубу и, встряхнув ее, повесил возле двери. С шапки тоже смахнул талый снег, сунул ее в рукав. Сел на табуретку, уперев руки в колени и растопырив локти, и сразу стал похож на потрепанную хищную птицу. Когда они устают, вот так же садятся на какой-нибудь холм и, нахохлившись, безучастно глазеют по сторонам. «Как он за эти два года изменился! — подумал я. — Он и вроде бы вовсе не он». Трудно предположить, что можно так быстро состариться. Видать, не от холода стал он сутулиться. Нос заострился. Щеки запали, появился нездоровый румянец. Глаза провалились и смотрят будто из двух глубоких темных пещер. Складки по краям рта углубились и, прячась за поредевшими усами, спускаются к подбородку. А сами усы, прежде смольно-черные и пышные, грозно торчавшие в обе стороны и заметные, если даже смотришь Торе в затылок, теперь поникли, словно крылья подбитой птицы. Даже голос у этого человека стал не тот, что прежде. Когда-то он походил на звук железа, что гремит на наковальне под молотом. А теперь стал сиплым и доносился как из надтреснутого тюдика.

Гость невидящим взглядом уставился в угол, наполненный мраком, где снова, осмелев, зашебаршила под шкафом мышь. Он еще ни разу не посмотрел на меня, и я не видел его глаз. Интересно, какие у него теперь глаза?

Торе-усач устало провел по лицу ладонью, будто стирая с него капельки талого снега. Развязал платок, обмотанный вокруг шеи, неторопливо вытер им вспотевшие под барашковой шапкой лоб и затылок.

— Ну, как теперь твоя жизнь в Ашхабаде? — заговорил он наконец.

— Сами видите. Снимаю квартиру, — сказал я.

— Ты молодец, не забываешь родных, часто пишешь…

Я несколько секунд смотрел на Торе в упор. Меня даже в жар бросило оттого, что он, Торе-усач, смеет говорить о моих родных. Я чуть не задохнулся от злости, но все-таки постарался сдержаться: кто бы он ни был, он мой гость, обычай предков повелевает быть гостеприимным.

— Не вам печалиться о моих родных, — сказал я. — Нас теперь осталось всего трое: брат, я да сестренка-школьница. Не умер бы отец, может, и мать бы еще жила…

— Эх-хе-хе, — шумно вздохнул Торе-усач и, немного помолчав, добавил: — Вижу, все еще считаешь меня виноватым в смерти отца…

— Да! Это вы все тогда подстроили! — закричал я, сорвавшись, но тут же взял себя в руки.

Мы долго молчали.

Потом он, уставившись в пол тусклыми зеленоватыми глазами с нависшими пухлыми веками, тихо сказал:

— Я, Дурды, не для ссоры пришел к тебе. Знаю, что не могу рассчитывать на твою любовь. Но все-таки мой возраст и моя поседевшая голова требуют почтения. Поэтому, прошу тебя, наберись терпения и выслушай меня…

— Скоро начнет светать. Поговорим лучше утром, — сказал я и нарочито громко зевнул.

Торе пожал плечами.

— Хорошо. Будь по-твоему. Но знай, у меня к тебе большая просьба, Дурды. Очень большая…

Его взгляд скользнул мимо меня и остановился на фотографии моего отца, висевшей в небольшой рамке над кроватью. Разговаривая со мной, он избегал моего взгляда, но встретился взглядом с моим отцом. Усмехнулся и воскликнул неожиданно громко, будто встретив старого друга:

— Ого! Это не Курбана-ага портрет? Золотой был человек, бедняга! Хлебосол, каких не сыскать. Друзья часто собирались в те времена у вас в доме. Мне часто доводилось делить с ним…

— Торе-ага, не будем говорить об этом! — перебил я его.

Он замялся. Принялся вытирать платком шею и лоб.

Я закрыл дымоход, постелил у печки свое ватное одеяло, вместо подушки свернул и положил под голову пальто.

— Ложитесь на кровать. А накрыться вам придется своей шубой, — сказал я.

— А ты чем накроешься? — спросил Торе.

— Обо мне не беспокойтесь. На один край одеяла лягу, другим накроюсь. Не привыкать.

Торе стоял около этажерки и рассматривал книги, притрагиваясь к каждой рукой.

— Неужели ты все это прочитал?

Я уже улегся и промолчал.

— Ума не приложу, как у вас, молодых, хватает терпения и времени читать книги! Может ли столько уместиться в одной голове. Ах да! Это у тебя, наверно, по наследству… Твой покойный отец чего только не знал! Даром, что чабаном был, иной ученый столько не знает. Бывало, приду на пастбище, сидим всю ночь у костра, а твой отец рассказывает и рассказывает — всякие народные сказания, дестаны. Так и просидим, бывало, до утра, не сомкнувши глаз. Откуда он брал их столько?.. Хотя не мудрено. Чабаны за рассказами время коротали. А у отца твоего память была хорошая — запоминал. Да и пересказывать умел как никто другой. Подручные слушают, бывало, рты поразевают.

Я сделал вид, что сплю, но Торе не умолкал. А я не мог слышать его голос. Приподнялся на локте и оборвал речь гостя:

— Я вас просил не говорить о моем отце!

Торе-усач осекся и едва не выронил книгу, которую перелистывал, но через несколько минут — видно, желая меня растрогать, — шумно вздохнул и снова ударился в воспоминания:

— Твоя бедная матушка тоже не отставала от своего хозяина. Когда она работала воспитательницей в детском саду, разучивала с малышами всякие песни, а потом они выступали в колхозном клубе. Видел бы ты радость родителей, чьи дети пели на сцене. Я и теперь как вспомню — слышу тот звонкоголосый хор…

— Уже поздно. Ложитесь на мою кровать, я вас очень прошу. Мне завтра в институте целых шесть часов слушать лекции, — взмолился я. — Погасите свет.

— Когда же ты успеваешь читать столько книг, если днем идешь в институт, а ночью спишь, как все?.. А Донди мне вчера сказала: когда близятся экзамены, они спят всего два-три часа в сутки. Это же ад, на который вы, дурни, обрекли себя добровольно… Ну, ты — ладно, ты мужчина, тебе нужна грамота. А она не дура ли? Променять спокойную жизнь, достаток на сумасшедший дом!

Когда я услышал имя Донди, надо мной будто кто-то взмахнул невидимой рукой, прогоняя сон. Я приподнялся и посмотрел на Торе — он сидел на кровати, стягивал сапоги. Потом он выключил свет. Я услышал, как пружины жалобно заскрипели под его грузным телом.

— Разве Донди здесь… в Ашхабаде? — спросил я, едва расслышав себя, и тут же испугался, что по дрожи в голосе Торе заметит мое волнение.

— А ты разве не знал?

— Впервые слышу… — насколько можно равнодушнее сказал я.

— Обманывать — недостойно мужчины. Дурды, — с нажимом продолжал Торе. — Донди мне во всем призналась. Зачем скрывать?.. Она мне сказала, что часто видится с тобой… Что вы ходите вместе в кино и театры… Я хочу тебе сказать, Дурды, недостойно настоящего джигита совращать замужнюю женщину… У нее своя семья, свое счастье… И ты посягаешь на все это, на ее честь… Надо ли тебе напоминать, как обходились в недавние времена с теми, кто посягал на честь женщины…

Торе еще что-то говорил. Но я не слушал. Монотонный его голос слышался мне отдаленными, приглушенными расстоянием, раскатами грома, которые не сулят дождя. Я ломал себе голову, зачем Донди понадобилось говорить отцу неправду. Зачем очернять себя перед ним? И, чего доброго, перед всем аулом? Ведь я и вправду не знал, что Донди в Ашхабаде! И если бы даже знал, еще неизвестно, захотел бы видеть ее или нет…