— Андрей Николаевич договорился подержать вас тут некоторое время, пока не уляжется ситуация.
— Ах да.
— Появляться на работе нельзя. И возможно, вам понадобится медицинское освидетельствование.
— Ну и какой диагноз вы мне влепили?
— Острое обсессивно-компульсивное расстройство.
— И всё?
— Пока всё.
— Накачаете меня каким-нибудь галоперидолом, чтобы я валялся, как этот… как его. Который на грядках… Давайте, давайте. Всё равно мне туда дорога.
— Нет. Обкалывать вас препаратами нет нужды.
— Тогда зачем вы здесь?
— Будем разговаривать.
— Я не верю во все эти штуки. В психологию, в психоанализ. B Бога тоже. Говорю, чтобы у вас было основание меня выпроводить. Или обколоть.
— Сказать честно, я сама с трудом верю в такие вещи как психоанализ. Тем интереснее моя работа.
— Как можно заниматься тем, во что не веришь?
— А результат?
молчание.
— Так и будете лежать?
молчание.
— Вы хоть бы сели. Всё-таки я вас намного старше, и я женщина.
молчание.
— Вот так-то лучше.
— Давайте прекратим.
— Не могу.
— Как вы мне осточертели.
— Мы с вами коллеги. Мы врачи. И вы не бросаете задачу, пока её не решите.
— Это моя личная проблема.
— Теперь и моя.
— Терпеть не могу чужих.
— Давайте поговорим, и я уже не буду вам чужой.
— О чём?
— Хотя бы про вашего первого пациента.
— Не помню.
— Тогда про второго.
— И того не помню.
— А того, которого вы лечили лет двадцать назад, помните? У нас у всех со времён ординатуры много занимательных историй и встреч.
— У нас в ординатуру попадали только… непростые ребята, очень. Или богатые.
— Моя ординатура досталась мне именно так, по блату. Мои отец и дед были известными психиатрами. А прадед — священник. Так что вы оканчивали?
— Первый мед, конечно. Был интерном. Потом работал в реанимации.
молчание.
— Есть какое-то препятствие, которое мешает вам со мной говорить?
— Кажется, есть.
— Поясните.
— Чёрт… Не знаю. Не могу сказать ни точно, ни приблизительно. Куда-то пропадают все слова. И всё вокруг — словно через мутное стекло.
— И всё-таки вы довольно точно описываете своё состояние.
— Это даётся нелегко.
— Поработайте ещё немного. Можно и не говорить.
— А что вы от меня хотите, чёрт побери?
— Напишите.
— Зачем? У меня нет такого дарования!
— Будет легче. Запишете — сможете подумать, исправить. Отыскать слово.
молчание.
— Попробуйте. Всё равно тратите время даром. Лучше записать историю, чем пить препараты.
— Давно не писал от руки. Уже и забыл, как это.
— Компьютеры в отделении запрещены. Забываете слова? У меня много словарей. Если хотите, завтра принесу.
— Ничего у вас не выйдет.
— А у вас выйдет. Напишите историю. Про вашего первого пациента. Того, которого вспомните, о ком захотите рассказать.
— Не знаю.
Задание 1. В первый раз
1995 г.
Наутро в отделении всё уже было как обычно.
Стояла тишина: тревожная, душная, кисловатая. Рита ушла в сестринскую и, наверное, спала. А я не спал. Бродил по палате, собирался выйти покурить на улицу. Не дойдя до лестничной клетки, разворачивался. Возвращался в палату и садился за стол.
К двум койкам возле правой стены я подходил ночью раза три; мониторы показывали, что на этом маленьком островке всё спокойно и планово. Именно этих больных сегодня отгрузят в первую хирургию, ведь по меркам ОРИТа они считались уже практически здоровыми.
Бабка у окна храпела. Катетер торчал из её бёдер, как стебель из листьев. Всю ночь бабка металась и вопила, словно мозг её был яснее ясного, словно она понимала всё происходящее, — то ли звала кого-то на помощь, то ли прогоняла.
У «моей» пациентки аппарат ИВЛ шарашил будь здоров, поршень ходил вверх-вниз, гармошка растягивалась и сжималась. Сатурация девяносто шесть. Вот то-то же.
После общей летучки заведующий Виктор Семёнович обходил реанимационные палаты. Я передал смену и мог уйти, но болтался в отделении. Я ждал. От нечего делать начал строить башенку из коробочек с ампулами. Неловко повернувшись, нечаянно задел стойку, и флаконы зазвенели. Заведующий обернулся на шум.
— Что, коллега, судя по всему, ночка была образцово-показательная, — чуть улыбаясь губами с синими жилками, сказал он.
Я развёл руками и, кажется, тоже улыбнулся. Виктор Семёнович взял со стола потрёпанную историю болезни и начал её листать.
— Было проведено… Закрытый массаж, ну-ну. Дефибрилляция, интубация, атропин, — вслух читал он. — Хм, ну, допустим. Адреналин тебе тогда зачем, если сердце уже завёл? — заведующий оторвался от чтения и поднял на меня глаза.
— Виктор Семёнович, так схема же стандартная… — ответил я быстро, как на уроке.
Он кивнул и снова заглянул в историю.
— Реанимационные мероприятия можно считать результативными, — читал он, водя ручкой по строчкам. — Давление девяносто на шестьдесят, сатурация девяносто восемь, пульс восемьдесят два.
Я молчал.
— Ну что, поздравляю, — сказал заведующий. — Не прошло и полгода, как боевое крещение состоялось.
— Да уж… — пробормотал я.
Заведующий внимательно посмотрел на меня и сел за стол.
— Сделал всё как по писаному, — сказал он, доставая из нагрудного кармана авторучку. — В целом отличная работа.
И замолчал. Мне показалось, что сказано было всё… да не всё.
Я вопросительно смотрел на заведующего, и тот сообщил наконец:
— Старая примета, не обращай внимания. Считается, если первая реанимация в жизни дежуранта прошла без сучка и задоринки, то абстрактный молодой специалист, — заведующий кивнул в мою сторону, — тот, которому повезло в первый раз, неправильно выбрал профессию.
— Почему?
— Ну, вот так, — заведующий махнул рукой. — Не бери в голову, — он кивнул на металлический столик, где возвышалась моя пирамидка из коробочек.
— И убери уже свой зиккурат, — сказал он раздражённо. — Каждый день вижу это безобразие. В детском саду, что ли?
Я постоял посреди палаты. Потом подошёл к своей башенке, посмотрел на неё, подумал и сверху аккуратно водрузил флакон просроченного пенициллина с присохшим к стенкам желтоватым содержимым.
Направился в ординаторскую. Долго там переодевался, перекладывал вещи. Потом вышел и снова вернулся: забыл пейджер в кармане халата.
В дверях столкнулся с Андрюхой. Грачёв только что заступил на дежурство. Он поглядел на меня и присвистнул:
— Ну здорово, Исус-христос, воскреситель мёртвых.
Я похлопал его по плечу и попробовал протиснуться наружу. Но не тут-то было.
— Да ладно тебе! Ну вколол и вколол. Всё нормально, Юрка, слышь?
Я кивнул.
— Что, большой косяк? — спросил я, понижая голос и высвобождаясь из огромных грачёвских лап.
Грачёв пожал плечами.
— Да ну, какой косяк… — ответил он тоже тихо.
И добавил монотонно:
— Ты кроме адреналина ещё много всякой ненужной фигни вколол.
Я попытался возразить, но Андрюха отмахнулся.
— Всё равно не парься. Тётка жива? Жива. Победитель всегда прав, — Андрюха включил чайник и достал из тумбочки пачку пакетированного чая. — Чем меньше вмешательство, тем оно правильнее. Меньше вколол — больше помог. Ты ж на неё, беднягу, пол-аптеки угрохал. Лекарств и так нет ни хрена.
Я оставил Грачёва наедине с его завтраком, а сам пошёл по коридору к лифту. «Меньше помог — больше вколол», — повторял я про себя.
Выходя из дверей корпуса, я увидел, что сжимаю в руке дурацкий пейджер. В своё время я был очень доволен, купив его по дешёвке. Прицепил пейджер к ремню на брюках, пошёл вниз по лестнице и выскочил наружу, где на улицах города вовсю уже бушевал шумный, горячий день, один из последних тёплых дней длинной северной осени.
— Меня нет! Ме-е-ня не-е-ет!!
Мама Надя кричала. Я представлял, как она стоит, вцепившись в подоконник, и держится только за собственный крик. Видел её лицо, сморщенное и красное.
— Умерла-а! — вопила она. — Сдо-охла я, а-а-а! Юрка голодом смори-и-ил!
Я слышал её крик, кажется, от самой остановки. А может, ещё и в метро слышал, как она захлёбывается и давится страхом и пустотой, в которой повисла. Когда я вбежал во двор, под нашими окнами уже стояли две вездесущие соседки.
— Вон, бежит, красавец против овец…
— Ты бы, Юра, хоть сиделку ей нанял. В следующий раз милицию вызовем. За нарушение спокойствия.
— Мать одну оставить на ночь! По бабам, что ли, ходишь? Срамота какая!
Я перемахнул через разбитые ступеньки.
Ключ легко повернулся в замке, но дверь не поддалась. Что-то держало её изнутри.
— Ма-ам? — позвал я.
Дверь не ответила.
— Мама Надя! Открой! — я колотил кулаком по дерматиновой обшивке.
Послышался тяжёлый скрип.
— Мама Надя! — я приложил губы к замочной скважине. — Я хлеба купил. Хле-ба!
Хлеба я и правда купил. В подвале дома напротив нашей остановки появилась маленькая пекарня. В начале двухтысячных она закрылась, но во времена моего интернства, на обратном пути с ночных дежурств, я ещё заставал первую партию пористого, пахнущего свежими дрожжами хлеба, такого горячего, что от него даже плавился тонкий полиэтиленовый мешок. Мама очень любила хлеб. Не только этот, из пекарни, а любой. Период, когда за хлебом выстраивались очереди длиной в квартал, для мамы стал самым ужасным: она вспоминала эвакуацию, плакала а иногда даже путалась, не понимала, какие годы стоят на дворе. Одной булки нам с мамой Надей не хватало, и я брал три. Если дома в холодильнике вдруг обнаруживалось масло, его можно было намазать сверху, и оно таяло, протекая внутрь мякиша, в хлебные пещеристые тела, заполняя их жёлтой душистой жидкостью.