Белая обезьяна, чёрный экран — страница 3 из 37

— Андрей Николаевич договорился подержать вас тут некоторое время, пока не уляжется ситуация.

— Ах да.

— Появляться на работе нельзя. И возможно, вам понадобится медицинское освидетельствование.

— Ну и какой диагноз вы мне влепили?

— Острое обсессивно-компульсивное расстройство.

— И всё?

— Пока всё.

— Накачаете меня каким-нибудь галоперидолом, чтобы я валялся, как этот… как его. Который на грядках… Давайте, давайте. Всё равно мне туда дорога.

— Нет. Обкалывать вас препаратами нет нужды.

— Тогда зачем вы здесь?

— Будем разговаривать.

— Я не верю во все эти штуки. В психологию, в психоанализ. B Бога тоже. Говорю, чтобы у вас было основание меня выпроводить. Или обколоть.

— Сказать честно, я сама с трудом верю в такие вещи как психоанализ. Тем интереснее моя работа.

— Как можно заниматься тем, во что не веришь?

— А результат?


молчание.


— Так и будете лежать?


молчание.


— Вы хоть бы сели. Всё-таки я вас намного старше, и я женщина.


молчание.


— Вот так-то лучше.

— Давайте прекратим.

— Не могу.

— Как вы мне осточертели.

— Мы с вами коллеги. Мы врачи. И вы не бросаете задачу, пока её не решите.

— Это моя личная проблема.

— Теперь и моя.

— Терпеть не могу чужих.

— Давайте поговорим, и я уже не буду вам чужой.

— О чём?

— Хотя бы про вашего первого пациента.

— Не помню.

— Тогда про второго.

— И того не помню.

— А того, которого вы лечили лет двадцать назад, помните? У нас у всех со времён ординатуры много занимательных историй и встреч.

— У нас в ординатуру попадали только… непростые ребята, очень. Или богатые.

— Моя ординатура досталась мне именно так, по блату. Мои отец и дед были известными психиатрами. А прадед — священник. Так что вы оканчивали?

— Первый мед, конечно. Был интерном. Потом работал в реанимации.


молчание.


— Есть какое-то препятствие, которое мешает вам со мной говорить?

— Кажется, есть.

— Поясните.

— Чёрт… Не знаю. Не могу сказать ни точно, ни приблизительно. Куда-то пропадают все слова. И всё вокруг — словно через мутное стекло.

— И всё-таки вы довольно точно описываете своё состояние.

— Это даётся нелегко.

— Поработайте ещё немного. Можно и не говорить.

— А что вы от меня хотите, чёрт побери?

— Напишите.

— Зачем? У меня нет такого дарования!

— Будет легче. Запишете — сможете подумать, исправить. Отыскать слово.


молчание.


— Попробуйте. Всё равно тратите время даром. Лучше записать историю, чем пить препараты.

— Давно не писал от руки. Уже и забыл, как это.

— Компьютеры в отделении запрещены. Забываете слова? У меня много словарей. Если хотите, завтра принесу.

— Ничего у вас не выйдет.

— А у вас выйдет. Напишите историю. Про вашего первого пациента. Того, которого вспомните, о ком захотите рассказать.

— Не знаю.

Задание 1. В первый раз

(из коробки № D-47/1-ЮХ)

1995 г.


Наутро в отделении всё уже было как обычно.

Стояла тишина: тревожная, душная, кисловатая. Рита ушла в сестринскую и, наверное, спала. А я не спал. Бродил по палате, собирался выйти покурить на улицу. Не дойдя до лестничной клетки, разворачивался. Возвращался в палату и садился за стол.

К двум койкам возле правой стены я подходил ночью раза три; мониторы показывали, что на этом маленьком островке всё спокойно и планово. Именно этих больных сегодня отгрузят в первую хирургию, ведь по меркам ОРИТа они считались уже практически здоровыми.

Бабка у окна храпела. Катетер торчал из её бёдер, как стебель из листьев. Всю ночь бабка металась и вопила, словно мозг её был яснее ясного, словно она понимала всё происходящее, — то ли звала кого-то на помощь, то ли прогоняла.

У «моей» пациентки аппарат ИВЛ шарашил будь здоров, поршень ходил вверх-вниз, гармошка растягивалась и сжималась. Сатурация девяносто шесть. Вот то-то же.

После общей летучки заведующий Виктор Семёнович обходил реанимационные палаты. Я передал смену и мог уйти, но болтался в отделении. Я ждал. От нечего делать начал строить башенку из коробочек с ампулами. Неловко повернувшись, нечаянно задел стойку, и флаконы зазвенели. Заведующий обернулся на шум.

— Что, коллега, судя по всему, ночка была образцово-показательная, — чуть улыбаясь губами с синими жилками, сказал он.

Я развёл руками и, кажется, тоже улыбнулся. Виктор Семёнович взял со стола потрёпанную историю болезни и начал её листать.

— Было проведено… Закрытый массаж, ну-ну. Дефибрилляция, интубация, атропин, — вслух читал он. — Хм, ну, допустим. Адреналин тебе тогда зачем, если сердце уже завёл? — заведующий оторвался от чтения и поднял на меня глаза.

— Виктор Семёнович, так схема же стандартная… — ответил я быстро, как на уроке.

Он кивнул и снова заглянул в историю.

— Реанимационные мероприятия можно считать результативными, — читал он, водя ручкой по строчкам. — Давление девяносто на шестьдесят, сатурация девяносто восемь, пульс восемьдесят два.

Я молчал.

— Ну что, поздравляю, — сказал заведующий. — Не прошло и полгода, как боевое крещение состоялось.

— Да уж… — пробормотал я.

Заведующий внимательно посмотрел на меня и сел за стол.

— Сделал всё как по писаному, — сказал он, доставая из нагрудного кармана авторучку. — В целом отличная работа.

И замолчал. Мне показалось, что сказано было всё… да не всё.

Я вопросительно смотрел на заведующего, и тот сообщил наконец:

— Старая примета, не обращай внимания. Считается, если первая реанимация в жизни дежуранта прошла без сучка и задоринки, то абстрактный молодой специалист, — заведующий кивнул в мою сторону, — тот, которому повезло в первый раз, неправильно выбрал профессию.

— Почему?

— Ну, вот так, — заведующий махнул рукой. — Не бери в голову, — он кивнул на металлический столик, где возвышалась моя пирамидка из коробочек.

— И убери уже свой зиккурат, — сказал он раздражённо. — Каждый день вижу это безобразие. В детском саду, что ли?

Я постоял посреди палаты. Потом подошёл к своей башенке, посмотрел на неё, подумал и сверху аккуратно водрузил флакон просроченного пенициллина с присохшим к стенкам желтоватым содержимым.

Направился в ординаторскую. Долго там переодевался, перекладывал вещи. Потом вышел и снова вернулся: забыл пейджер в кармане халата.

В дверях столкнулся с Андрюхой. Грачёв только что заступил на дежурство. Он поглядел на меня и присвистнул:

— Ну здорово, Исус-христос, воскреситель мёртвых.

Я похлопал его по плечу и попробовал протиснуться наружу. Но не тут-то было.

— Да ладно тебе! Ну вколол и вколол. Всё нормально, Юрка, слышь?

Я кивнул.

— Что, большой косяк? — спросил я, понижая голос и высвобождаясь из огромных грачёвских лап.

Грачёв пожал плечами.

— Да ну, какой косяк… — ответил он тоже тихо.

И добавил монотонно:

— Ты кроме адреналина ещё много всякой ненужной фигни вколол.

Я попытался возразить, но Андрюха отмахнулся.

— Всё равно не парься. Тётка жива? Жива. Победитель всегда прав, — Андрюха включил чайник и достал из тумбочки пачку пакетированного чая. — Чем меньше вмешательство, тем оно правильнее. Меньше вколол — больше помог. Ты ж на неё, беднягу, пол-аптеки угрохал. Лекарств и так нет ни хрена.

Я оставил Грачёва наедине с его завтраком, а сам пошёл по коридору к лифту. «Меньше помог — больше вколол», — повторял я про себя.

Выходя из дверей корпуса, я увидел, что сжимаю в руке дурацкий пейджер. В своё время я был очень доволен, купив его по дешёвке. Прицепил пейджер к ремню на брюках, пошёл вниз по лестнице и выскочил наружу, где на улицах города вовсю уже бушевал шумный, горячий день, один из последних тёплых дней длинной северной осени.


* * *

— Меня нет! Ме-е-ня не-е-ет!!

Мама Надя кричала. Я представлял, как она стоит, вцепившись в подоконник, и держится только за собственный крик. Видел её лицо, сморщенное и красное.

— Умерла-а! — вопила она. — Сдо-охла я, а-а-а! Юрка голодом смори-и-ил!

Я слышал её крик, кажется, от самой остановки. А может, ещё и в метро слышал, как она захлёбывается и давится страхом и пустотой, в которой повисла. Когда я вбежал во двор, под нашими окнами уже стояли две вездесущие соседки.

— Вон, бежит, красавец против овец…

— Ты бы, Юра, хоть сиделку ей нанял. В следующий раз милицию вызовем. За нарушение спокойствия.

— Мать одну оставить на ночь! По бабам, что ли, ходишь? Срамота какая!

Я перемахнул через разбитые ступеньки.

Ключ легко повернулся в замке, но дверь не поддалась. Что-то держало её изнутри.

— Ма-ам? — позвал я.

Дверь не ответила.

— Мама Надя! Открой! — я колотил кулаком по дерматиновой обшивке.

Послышался тяжёлый скрип.

— Мама Надя! — я приложил губы к замочной скважине. — Я хлеба купил. Хле-ба!

Хлеба я и правда купил. В подвале дома напротив нашей остановки появилась маленькая пекарня. В начале двухтысячных она закрылась, но во времена моего интернства, на обратном пути с ночных дежурств, я ещё заставал первую партию пористого, пахнущего свежими дрожжами хлеба, такого горячего, что от него даже плавился тонкий полиэтиленовый мешок. Мама очень любила хлеб. Не только этот, из пекарни, а любой. Период, когда за хлебом выстраивались очереди длиной в квартал, для мамы стал самым ужасным: она вспоминала эвакуацию, плакала а иногда даже путалась, не понимала, какие годы стоят на дворе. Одной булки нам с мамой Надей не хватало, и я брал три. Если дома в холодильнике вдруг обнаруживалось масло, его можно было намазать сверху, и оно таяло, протекая внутрь мякиша, в хлебные пещеристые тела, заполняя их жёлтой душистой жидкостью.