Я предан мальчишеским девизам. В них много чести.
И, направляясь к помосту, я шептал: «Выше знамена, капитан!»
«Выше знамена!» — повторял я над штангой, раскрывая плечи и устанавливаясь покрепче.
Первый вес — сто восемьдесят килограммов — я выжал одними руками, без срыва, опасаясь за равновесие. Выжал коряво, но с достаточным запасом, заковав сомнение и усталость властными командами. Этот маленький успех блеснул первой обнадеживающей искрой в череде тоскливых приготовлений...
За три минуты отдыха я изменился. Я почувствовал силу. Она была. И большая. И от этого мир стал четче. И усталость не досаждала. Я решил поднять сто девяносто килограммов, — все, на что был готов.
С помоста я несколько раз слышал сдавленный голос тренера:
— Не забудь ноги.
«Значит, правильно расставь ступни», — подумал я, тщательно прилаживаясь к грифу.
Этот вес я преодолел еще легче. И мир обрел необыкновенную резкость. Усталости не было.
— «Заказал» рекорд, — как бы невзначай буркнул тренер, — выжмешь двести. Работаешь молодцом.
Ребята действовали без суеты. В необходимый момент в руках у меня оказывались полотенце, сухая майка и бинты, чашка с густым кофе, вата с нашатырем. Массажист на корточках растирал колени. Растирал, как надобно. Без излишнего тормошения и неглубоко...
Я вошел в тишину. Громоздкая штанга таилась в ногах. Я знал, какая она тяжелая. И какая податливая, ежели забыть, сколько на грифе килограммов, забыть все боли от нее. И суметь в минуты величайшего напряжения держать нужные мышцы расслабленными, а в срыв с груди впитаться, всосаться. И самое важное — поверить, что это пустяк, выдумка запуганных людей, а на самом деле ерунда, не тяжесть. И в будущем ты не раз «задавишь» ее, силы — вагон.
Все это вошло в меня разом, когда я никнул над «железом», а оно лежало на груди.
Сухо щелкнул судейский хлопок-разрешение.
Плавно переключая усилия с одних мышц на другие, не поднимая и не закрепощая плеч, я давил руками гриф.
Отстала левая рука. Я уже заколебался, выведу ли. Но вдруг потолок надо мной — я видел потолок и краешек зачерненных трибун, искаженных зыбью, — лопнул и раскатился грохотом.
Трибуны топали, свистели.
«Неужели выжал рекорд? — кровь разрывала сосуды в голове. Скулы свела судорога. — Но ведь в руках огромная тяжесть. И распрямлю ли их?..»
Зал сотрясали возгласы, и каждый отзывался во мне.
Я распрямил руки.
И мир неожиданно выцвел, побелев. Будто набросили на него снеговое покрывало. Странное просветление всех предметов и мыслей.
Мое белое мгновение.
Долгожданное белое мгновение.
Белый свет заливал арену, трибуны, мой мозг.
И вера в то, что все смогу, если заупрямлюсь, не породнюсь с трусостью, жаром окатывала меня, сжигая мусор обид и уныния.
Всхлипывая от волнения, мальчишка-ассистент при штанге тряс мою руку. Потом навалились друзья. А за ними и все те, кто не уважал меня, — холуйское племя приспособленцев. Даже в собственном унижении впереди всех. И были среди них те, кто был близок мне, а потом беспечно вычеркнул из памяти. И все светились радостью. Дружески охлопывали. Хвалили.
И они не казались мне чиновниками зла. И над всеми было очень бело. И вокруг очень бело. Я невольно подумал, что, вероятно, у «соленой» радости такие глаза...
Я не мог выбраться из толпы, чтобы подойти к тренеру. И только в разминочном зале мы, друзья, обнялись по-настоящему. Я водил рукой по молодым крепким шеям и думал: «Без вас не бывать белому мгновению. В одиночку ни за что не зажег бы его! А я полагал, сильным дружба излишня. Так, бремя чужих забот и слабостей».
В душе не осталось ни одной горькой мысли. Я умылся победой, впитав ее сок — волю к сопротивлению.
Времени на отдых перед рывком не было. Нас выступало мало — десять. Тренер наспех вытер меня полотенцем. Я сменил майку на сухую. И присел на минуту, закрыв глаза. Спину приятно холодила стена. Я уже не звал конец соревнований. И то время, когда лягу. Вытянусь. И буду очень долго лежать, не шевелясь. Я ощущал усталость, но она не походила на ту черную, отупляющую пелену...
— У тебя дрожали пальцы, — сказал Борис. — Ты шел к штанге, а пальцы часто-часто вздрагивали. — Он сел рядом.
— Как святой — пошутил Родичев. — Бледный лик с тенями под глазами.
— Какой там святой! — сказал Дмитрий. — От такой работы и со стороны не по себе. — Он опустился на скамейку. — Лицо мертвое, в холодном поту.
Я открыл глаза. Плотной стеной стояла публика и репортеры. Несколько минут я отвечал на беспорядочные вопросы.
Тренер грубовато заявил:
— Нам некогда. Прошу не мешать!
Публика и репортеры разочарованно разбрелись.
— Во «пожал» рекорд! — Борис восхищенно оттопырил большой палец. — Одними руками. Чисто-чисто...
Родичев накапал на кусочек сахара валокордина и незаметно положил мне в рот.
— Отдыхай. Не слушай никого. Ну и душно здесь! Парная! И шляются, кому заблагорассудится.
— Давно готов на рекорд, — небрежно заметил тренер.
С соседнего разминочного помоста улыбался рослый Соломахин. Лет пять назад мы выступали вместе. Теперь он водит самосвал и потихоньку приваживает сына к любимому «железу». Я помахал ему и белоголовому парнишке, радуясь старинному приятелю.
— Сиди смирно, — прошипел Родичев.
Массажист встряхивал мне мышцы на бедрах. Тренер придирчиво следил.
Сбоку настойчиво пытался заговорить приземистый кудрявый тренер Чувиков. Какая-то липкая готовность услужить с одновременным презрением ко всем, кроме начальства, сквозила в каждом его жесте. Бывший знаменитый чемпион радушно улыбался, а крупные водянистые глаза холодно ощупывали меня, словно выискивая трещины.
Чувиков встал.
— Не буду надоедать. Успеха, старина! — Смял мое плечо жаркой, цепкой ладонью.
— Спасибо, — сказал я, стараясь не смотреть на его неряшливые ботинки.
Тренер хмуро кивнул и отвернулся.
А в глазах у меня разворачивались строки чувиковской статьи, напечатанной в мае, вскоре после моего уходи из спорта. В ней, не называя моего имени, как и некоторых моих товарищей по сборной, он лгал, ловко извращая факты. Чувиков укреплял свое новое служебное положение.
Мне уже доводилось сталкиваться с поразительным измельчением душ некогда щедрых и могучих людей. И я не оскорбился. Лишь мучила обида за тех, кого отравлял он своим ограниченным и злобным умишком.
Тренер проворчал:
— И еще хватает совести здороваться.
Родичев заметил ехидно:
— Голос как из ржавой трубы.
Рывок и толчок я закончил на заурядных весах. Для первого выступления большего не требовалось.
И снова гудел ветер в стеклах. И руль подрагивал в моих руках. И я долго ничего не различал, кроме контуров дороги и слепящих огней автомобилей.
В машине было пусто. Илим прикорнул сбоку. Я ощущал его тепло. Он норовил уложить морду мне на правое колено, но мешал руль. Он колотил пса по носу. Илим хмурился, кряхтел. Наконец не выдерживал и сползал на сиденье, недовольно поводя сонными остекленелыми глазами. Я легонько придавливал морду ладонью. Пес покорно терпел. Морда была теплой со сна, мягкой и трогательно доверчивой.
На Ленинградском шоссе почти не попадались встречные автомобили. Слева за мной поспевала огромная, полная лунища. В ее сиянье призрачно голубели поля. Стыли очерненные тенями леса. Светились нити проводов, и набегающая дорога чудилась белой лентой. В ленивой ряби весенних луж, затопленных полян, обильных темных ручьев вспыхивали множества лунных бликов.
Я сбавил скорость. Открыл ветровик. Ноги привычно перебирали педали.
У деревни Ржавки, опережая грузовик, я проскочил за знак «обгон запрещен». Милицейский свисток и светящийся жезл остановили меня.
— Нарушил, — сознался я офицеру. — Но впереди грузовик с ящиками. Волочиться за ним километр? А шоссе свободно, и видимость отличная.
Глубокая деревенская тишина окружала нас. Лунный свет застревал в узловатых ветвях старых деревьев. Мертво сияли оконные стекла, обеленные узорчатыми наличниками. И глухо погромыхивал удаляющийся грузовик.
— Талон проколю, — офицер протянул руку. — Ваши права.
— После соревнований хотелось побыстрее домой...
Лейтенант боком сидел на мотоцикле и, подсвечивая фонариком, вчитывался в мое удостоверение. Быстро взглянул на меня.
— Это тот самый... спортсмен?..
— Самый, — ответил я и подумал: «Зачем прихвастнул? Как все глупо!»
Он погасил фонарик. Глядя на меня в темноте, сказал насмешливо:
— Наверное, везде и всем заявляете об этом, а разъезжаете как угодно. Козыряете имечком. — Отдал мне документы. — Свободны. Прослежу.
Пес встретил меня горячим дыханием. Лизнул меня в ухо.
— Досталось нам, старина, — сказал я.
И снова гудел ветер. И ноги караулили педали. И машина осаживалась на выбоинах. И, медленно смещаясь, маячили огни над башнями города-спутника. И в капоте, отражаясь, скользили лунные тени. И впервые после зимы пахло влажной землей и лесной залежалой сыростью.
И белое мгновение радостью пронизывало меня.
Мы медленно катили по бетонке. Левой рукой я сжимал руль, а правую погрузил в пушистую шкуру Илима. Луна теперь зависла над крышей автомобиля. И о ней я догадывался по радужному сиянию в верхушках елей.
Мы ехали по местам, исхоженным с Илимом. Он уловил знакомые запахи. Протяжно, со стоном зевнул, стряхивая сон. И заскулил в окно.
Никакого торжественного ужина не получилось. Есть я не мог. И бутылка вина осталась непочатой. Я только долго и жадно пил воду. Потом мы прошли в большую комнату, чтобы не разбудить дочку. Я поставил кувшин с водой на пол и рассказывал жене о соревнованиях. Она слушала и целовала меня. А я жадно пил воду. Высушенное напряжением тело всасывало ее очень быстро. Я не ощущал никакой тяжести и пил, пил...
Илим развалился в прихожей. Я видел крепкие лапы с перламутровыми обломанными когтями. Лапы упирались в растрескавшееся бревно стены. Кряхтя, пес елозил во сне, укладываясь поудобнее.