Белорусское зеркало — страница 6 из 13

В этом контексте — в контексте доброго батьки, отпустившего свой народ играться в песочнице — можно, наверное, говорить об отсутствии взрослости; о том, что белорусская нация еще не сформировалась, еще не отрастила себе положенные взрослой нации причиндалы (в первую очередь национальную элиту и государственную бюрократию, осознающих себя не придатками первого лица, а самоценной прослойкой). Она еще не закоснела во взрослости и чем-то напоминает ошарашенного собственной физиологией подростка. (Каким-то удивительным образом эта “недосфрормированность” нации передается на индивидуальный уровень: здесь даже взрослые особи по части детскости, смурной подростковой задумчивости дадут изрядную фору среднему российскому недорослю). Как сказал один специалист по гормональному развитию, осматривавший меня в мои четырнадцать лет: “Будем надеяться, что сдвинутые сроки развития дадут нестандартную личность”. Вы не поверите, но он оказался прав.

Говорить об этом можно и нужно. Но говорить без подростковой ущербности, чем зачастую грешат белорусы, без снисходительности стороннего наблюдателя. В случае с Беларусью мы имеем дело с таким отклонением от нормы, которое равнозначно чуду. А чудо не нуждается в снисхождении. И стыдиться его смешно. Дао — оно и есть дао.

Вот сидим мы в гостях у Саши Барташевича. Пьем красное сухое вино, которое задешево доставляет Барташевичам сосед-дальнобойщик, любуемся с балкона неоцифрованным широкоформатным закатом. Под нами крыши пятиэтажек, цветущие купы лип, стригущие воздух ласточки. Вот так мы и живем, говорит Саша, озирая пейзаж зорким взглядом художника. Я ничего не вижу в указанном направлении, кроме ласточек и заката. Самое забавное, что больше там ничего и нет.

— Ну, как же, — возражает Саша. — Тут у нас объявился домашний голубь. Вначале балкон обжил, потом в комнату, как к себе домой, потом повадился приводить друзей и подружек. Сам белый, подружки сизые. Рассядутся на балконе, семечки щелкают, а он заходит в комнату, вразвалочку, одно крыло вот так отставит и наворачивает круги, типа самый крутой: “Не боись, братаны, у меня тут все схвачено, местные мне башляют”. Ну, то есть мы с Ирой. В общем, совсем обнаглел. И тут приходит с улицы здоровенный двухметровый мужик: вот такая шевелюра, вот такая борода, руки граблями и глаза — голубые-голубые… От земли мужичок. У вас, говорит, мой голубь на балконе, хочу забрать. Шасть на балкон, сграбастал голубя и разглядывает. Нет, говорит, не мой. Но все равно заберу, больно красивый. Негоже такому фраеру с сизарями. Берет голубя и уходит. Мы с Ирой смотрим друг на друга, ничего не понимаем: был мужик, не был, зачем приходил, как мы его впустили? В общем, “и было нам видение”. Проходит дня три — возвращается, достает из-за пазухи голубя и говорит: “Забери, хозяйка, он у меня заскучал. Не хочу, чтобы птица маялась”. Потом еще раз пришел, принес голубку для нашего мальчика — чтоб им и нам веселей жилось. Такой здоровенный амбал, сущий ребенок: живет в пригороде, ковыряется потихоньку в земле, но, по большому счету, ничем, кроме голубей, не интересуется. А голуби… Пару дней они тут с голубкой потусовались, потом улетели. Ира говорит, в свадебное путешествие. Мужик тоже как испарился… Вот такие дела. Теперь понимаешь?..

Саша требовательно смотрит на меня. У него тоже голубые глаза, тоже борода и свежая детская припухлость щек. Тридцать девять лет. Я киваю. Пью сухое вино, глубокомысленно смотрю вдаль. Там ничего нет, кроме ласточек и заката.


Глава пятая. Крестовый поход детей


Белорусскую речь я впервые услышал недели через две после приезда в Минск, когда задумчивый Михал Анемподистов, водивший меня по берегам зарытой в землю Немиги, заговорил с невидимым собеседником по мобильнику. Язык звучал красиво и архаично: певучая смесь полонизмов и русского языка ХVI века; ощущение потрясающее. Представьте себе лошадь и упряжь — это и будет белорусский язык: речь наших предков, обузданная польскими оборотами. Такое впечатление, что они не умели лгать, пращуры, столько в их языке душевных, искренних интонаций, столько напева и непосредственности; надо быть композитором или певцом, чтобы умело врать на белорусской мове.

Вот скажите — как соврать на языке, именующем игрушки “цацками”, а куклы — “ляльками”? Как соврать на языке, в котором нет отстраненности, дистанции между словом и вещью? — Никак не соврешь.

Отстраненность дают русицизмы и полонизмы — отсюда образы лошади и узды. А поскольку без лжи, как известно, не проживешь, то лгут белорусы, я так полагаю, в основном на польский или русский манер. То есть им эти заимствования жизненно необходимы. Хотя, повторюсь, это сугубо личное мнение.

Еще я отметил сходство с поморскими диалектами. Но об этом позже.

До встречи с Анемподистовым я ходил по Минску и тихо удивлялся: вывески и реклама попадаются на обоих языках, названия улиц и дорожные указатели исполнены исключительно на белорусском — но вокруг говорят по-русски и только по-русски. Удивительные нормы белорусского правописания, предлагающие писать “как слышится”, создают устойчивое ощущение, что ты попал в страну двоечников. СТАЛОВАЯ, ПЫЛАСОСЫ, ГАСТРАНОМ и РЭСТАРАН делают свое дело; чтобы после них писать “Белоруссию” через “о”, нужно взять себя в руки.

На фоне отсутствия самого языка все визуальные отсылки к нему воспринимаются как эпитафии. Языка нет. Певучий распев, белорусский выговор, акцентуация — да, сплошь и рядом. Но даже на Комаровке вы не услышите белорусской речи. Скорее китайскую, вьетнамскую, английскую, немецкую тож; никто не оглянется на вас на проспекте Скорины, заговори вы со спутником по-французски; даже на мат, скорее всего, не обратят внимания — но на белорусскую мову обязательно обратят. Потому как белорусская мова несет в себе вызов нынешнему режиму.

Я, конечно, был и остаюсь русским империалистом, но русский империализм — вещь тонкая, она прекрасно уживается с любовью к свободе. Скажу больше: я и в русском-то империализме больше всего ценю размах и свободу, которую он сообщает всем своим подданным без различия веры и языка, нерусским в особенности. Российская империя, навеки заклейменная неблагодарными отпрысками “тюрьмой народов”, дала письменность и государственность десяткам племен, таковых не имевших. Ни татары, ни эсты с ливами, ни грузины с армянами, ни казахи с якутами, ни украинцы, ни белорусы — никто не сгинул в неряшливом доме этой загульной, тяжелой на руку, подверженной эпилептическим припадкам матери-одиночки. Всех вырастила, всех поставила на ноги. А вот теперь пусть благородная Польша предъявит свои свершения на этот счет. Пусть расскажет, как голубила Украйну с Белоруссией. Пусть европейская Турция покажет своих армян, а европейская Польша — своих евреев. Пусть гордая Грузия вспомнит, как двести лет просилась в состав России — не из любви к русскому царю, а из естественного желания жить — а заодно пусть покажет своих абхазцев. Или такая головоломка: азиатская Россия втихомолку ограничивала выезд евреев, а “родина прав человека” Англия законодательно запретила им въезд (закон 1905 года). Какую из этих двух стран мировое сообщество обвинит в государственном антисемитизме? — Ответ неверный.

Так вот. Я такой отчаянный русский империалист, что мне до сих пор не дают российского гражданства (должно быть, опасаются за целостность существующего государственного строя). Чтоб было понятней: я всей душой отвергаю украинизацию Украины, стерилизацию Латвии, зачистку Эстонии, демократию по-грузински, визовые режимы и прочее мракобесие, потому как стою за свободу, живу и дышу свободой. И меня, русского империалиста, языковая ситуация в Белоруссии — огорошила. Огорошила и покоробила. Потому что русский язык в Белоруссии стал официальным языком лжи.

Ну, вы слышали эту русскую мову в исполнении Александра Григорьевича. Но дело не только в Александре Григорьевиче и даже не столько. В сегодняшней сплошь русскоязычной Белоруссии восемьдесят процентов населения уверенно идентифицирует себя как белорусов. То есть получается, что люди говорят на одном языке, а думают на другом. Так, что ли? Нет, не так. Получается, что в данном конкретном случае не язык определяет национальность, а культура и почва. Но что такое белорусская культура на русском языке, я не знаю. По-моему, по-русски здесь поет только попса. Все, что от души — рок, рэп, — поется по-белорусски. И это заставляет меня обеспокоиться судьбой не только белорусского, но и русского языка, языковой и культурной ситуацией в целом.

Саша Барташевич, как выходец из элиты (отец — физик, мать — сотрудница Института белорусского языка), в детстве говорил только по-белорусски. Воспитывали его деревенские бабушка с дедушкой, это тоже понятно — белорусская элита опирается на деревню и хутора, на почву, с городом у нее серьезные разноречия. В результате мы имеем конфликт двух культур, почвеннической и индустриальной, усугубленный двуязычием и периферийностью здешней городской культуры по отношению к России и Польше.

Так вот, говорил себе Саша по-белорусски, а в школу его отдали русскую. Первое время он просто ничего не понимал, только плакал. Потом обвык, заговорил по-русски и говорит до сих пор. В начале 90-х, когда он поступил в институт, белорусская профессура пыталась общаться с Барташевичем по-белорусски, но без взаимности — Саша ушел в несознанку и упорно отвечал на своем великом и могучем (он у него и впрямь чудо как хорош).

— Но почему, Саш? Почему бы не потрафить профессору? Это же твой первый язык?!

— Из принципа, — отвечает Саша, обидчиво поджимая губы.

— Упрямее белорусов только ослы, — комментирует супруга Ира.

— Да, я белорус, — соглашается Барташевич. — Природный, стопроцентный белорус. Но я не знаю, что это значит. Не знаю, что значит “быть белорусом”, — Саша смотрит на меня, в глазах беспомощность и мольба. — Объясни, если можешь. Только без баек про белорусов Гедимина и Витовта. То, что талдычат националы, меня не колышет…

Объяснить не берусь,