Беловодье — страница 4 из 37

IV

Он до полдня работал на хозяйском дворе. Тут всегда столько работы. Нужно и дров наколоть, и снег убрать, и воды привезти. За все это Исишка пользовался на хозяйской кухне мясным обедом. Щи и мясо он съедал, а хлеб почти целиком уносил домой своей бабе.

Оглянувши двор в последний раз и удостоверившись в его исправности, Иса пошел на кухню. Прежде чем взяться за скобу, он долго околачивал ноги и хлопал по ним черными мохнашками. В сенях, на крашеном полу, ноги поскользнулись и, пока он перелез через порог, вся изба наполнилась густым холодным паром.

— Только избу студит, проклятый! — встретило его обычное глухое ворчание.

В кути на лавке сидела стряпка, девка Агафья.

Исишка избегал разговоров с этим мрачным существом. Два года назад слепой случай толкнул их друг на друга, как диких зверей, и, до того имевшие много общих интересов, они из схватки вышли непримиримыми врагами.

Проходила как-то партия переселенцев, и одна бедная семья отдала Василию Матвеичу Агафью, тогда еще подростка, на неопределенное время в прислуги. Горько плакала девка, но пришлось покориться. Родной табор двинулся куда-то в глубь неизвестной страны, и Агафья не знала даже, где его искать.

Проходили года. Жизнь тянулась в тоске и в слезах, в беспрерывной тяжелой работе под окрики хозяев и насмешки казаков над «вахластой хохлушкой». Все глубже и глубже уходила Агафья в свое горе, замыкалась в нем. Она не умела уже громко смеяться и беззаботно петь, не могла чему-нибудь порадоваться.

Хозяйка часто говорила:

— Однако, тебя из могилы вынули да нам и подсунули. Не то, чтобы, как девке, похохотать да песню спеть. У меня, бывало, день-деньской на кухне шум стоит.

Но если Агафья начинала петь, она сердито топала ногой:

— Что ты воешь, Агашка! Покойников ворожишь?

И Агафья замолкала.

Только во сне она пела свободно и весело. Пела так громко, что просыпалась от собственного голоса. Проснувшись, она долго не могла понять, что и родня, и дом, и длинная поездка по степям — все это было во сне. А когда приходила в себя и в ужасе садилась на душных полатях, ей казалось, что табор только что тронулся в путь, слышно даже, как скрипят телеги. Тогда на нее находило такое отчаянье, что она взвывала нечеловеческим голосом и уже до свету не могла заснуть, катаясь в судорогах по скрипучим голым доскам.

Но вот Василию Матвеичу пришло засаленное и все измятое письмо. Отец Агафьи в нем писал, что, наконец, они обосновались где-то около китайской грани, но все еще не справились делами и пускай уж, бога ради, подержат добрые люди их девку, поучат уму-разуму, а у них ей все равно придется голодать.

Пока Василий Матвеич читал вслух письмо, Агафья плакала от неожиданной радости. Но, придя на кухню, она поняла всю безвыходность своего положения и тут же решила бежать.

Три дня выпытывала она, куда надо идти, а на четвертый ночью вышла с небольшим узелочком за поселок и направилась по неизвестной дороге. Сначала так и решили, что Агафья покончила с собой на речке, но когда вспомнили ее расспросы, сейчас же организовали погоню.

Василий Матвеич хорошо рассчитал все возможности и, чтобы дело вышло чище, послал Исишку на чужой телеге, с неизвестным для Агафьи казаком. Случилось все так, как он предполагал. Когда на двадцатой версте показалась беглянка, Исишка спрятался под полог, а казак предложил Агафье подвезти ее до станции. И едва она, после короткого колебания, присела на телегу, как Исишка скинул полог и повалил ее на дно.

Агафья царапала ему лицо ногтями, больно кусала руки и плевала в глаза, но Исишка только хохотал и так скрутил ее, что до самого поселка она не могла даже пошевелиться.

Долго потом смеялись над Агафьей. Потом стали забывать. Но Агафья после этого уже окончательно ушла в себя. Перестала даже плакать и с лица как-то нехорошо почернела.

Раньше Исишка командовал Агафьей так же, как командовали ею и все, но после случая с побегом он совершенно оставил ее. Из боязни или из жалости — это не было понятно и самому ему. Придет, поест и, не отвечая на ядовитую ругань, скорей уходит.

— Чего там к печке лезешь, немаканый! — злобно на кинулась она.

Исишка продолжал взбираться по приступкам.

— Измажешь только всю.

— Чем измажу? Чулки тут сушил. Надо достать.

— Не видала я, а то бы быть твоим чулкам в помойке.

— Мой чулок дыра на печке не наделал.

— Поди, жрать притащился?

— Обедать пришел.

— С утра-то?

— Робил, робил — какой утро?

Иса старательно вымыл заскорузлые пальцы под чугунным умывальником, крепко вытер их полой и полез на полку у двери, где всегда стояла его посуда — давно немытая деревянная чашка и ложка. Разостлавши грязную холстину на конец скамейки у порога, он присел было на пол и вопросительно взглянул на Агафью, но, видя, что она по-прежнему смотрит на замерзшее окно, встал, чтобы достать из печи щи. Агафья вскочила, грубо оттолкнула его и, сильно громыхая заслонкой, одной рукой выдернула на шесток чугунку, а с лавки кинула туда же черствую краюху хлеба. Иса положил краюху на чугунку и любовно понес все на скамейку.

Когда он загреб со дна ложкой и вытащил узлами связанные скотские кишки, то задержал руку в воздухе, как бы раздумывая, клясть ли их в чашку, и скверно выругался.

— Опять брюшина. Мяса вовсе не дает.

— А не жри! — огрызнулась Агафья.

Она помолчала и добавила:

— Деваться, брат, некуда. Поешь и кишочков.

Исишка даже поперхнулся.

— Как деваться некуда? Вот уйду и уйду. Жить нельзя, пошто жить буду?

Агафья улыбнулась.

— Поймают. Не убежишь.

— Кто меня поймает? Кто может?

— Меня-то поймали же. Значит, могут.

Вошла хозяйка. Варвара Ивановна, или, как все ее звали, Варварушка, была резкой противоположностью Василию Матвеичу и по внешности, и по характеру. Всегда в черном, всегда благообразная, она редко повышала голос. От всей ее маленькой, тощей фигурки веяло чем-то постным, будто она каждый день говела. Но боялись ее больше хозяина. Самые сильные нервы не могли выносить ее тягучего, тихого голоса, когда она выговаривала какую-нибудь неисправность.

В молодости, говорят, она много терпела от мужа и часто бывала так бита, что по месяцам не вставала с постели. С горя стала пить. Каждый день выпивала понемногу, а временами, когда муж уезжал, напивалась и допьяна. Но Василий Матвеич только догадывался об этом, так как все ее оберегали. Всем она была нужна, всем постоянно помогала — кому хлебом, кому сеном, кому деньгами.

Варварушка чинно прошлась по кухне, оглядела лавки и потянула безразличным голосом:

— Ты, Агафья, самовар наставь. А наставишь, иди в горницу, в подпол. Вынь варенье да груздей положи на тарелку, да еще там что. Я покажу. Василий Матвеич заказал. Гость сейчас будет, покупатель.

Иса улыбнулся в ложку: «Помирились, значит». И ему сразу стало легче. А то и в самом деле: подвести так хозяина! Нехорошо! Никогда с ним не случалось так.

Хозяйка подошла к нему в упор и молча положила на скамейку спрятанный под длинными концами шали сдобный калач и полтинник. Положила и вышла.

Вот уже сколько лет носит ей Исишка водку, пряча бутылку в бане под полок, а хозяин так и не знает. Все допытывается, выспрашивает, но никак не может уличить работника.

Долго хлебал Исишка из просторной чашки. Приел все до кусочка. Потом, раскатисто рыгая, переобул чулки, засунул хлеб за пазуху и вышел.

V

Исишка не мог забыть того, что сказала Агафья.

— Не уйти! — восклицал он неожиданно, когда работал где-нибудь один. — Поймают! Кто меня поймает? Дура девка! Ежели я прослужил срок и не желаю больше. Что ты со мной сделаешь?

И так полюбилась ему мысль, что никто, положительно никто не может его ни связать, ни вернуть, что он незаметно для самого себя перешел на мечты о степной свободной жизни. Сидит где-нибудь в укромном уголке за починкой хомутов или другой какой мелкой работой и совершенно забывает, что у него в руках.

Вот он уже в степи. Вот он богатый, всеми уважаемый. Сколько скота у него! Как все льстят ему! Как он…

Мечты несут его все выше, выше, и вдруг нечаянный взгляд на продранную полу или стоптанный сапог бросает его вниз с невероятной высоты. Исишка только выругается, пустит через зубы тонкую струю слюны и так дернет густо насмоленную дратву, что хомутина разорвется по новому месту, или так тяпнет топором по заостренному концу кола, что обрубок взовьется выше головы и долго прыгает с поленницы на поленницу, пока не завалится там до весны.

Но постепенно мечты о воле облекались в более живые образы. Чего же тут особенного? Разве уж так и не может джетак сделаться степным киргизом? Мало ли бедного народу живет в степи? А если бог пошлет ему счастья, так, может быть, он еще и разбогатеет. Он не так уж стар. Он еще свободно ворочает пятипудовые мешки. Работает же он Василию, почему не поработать, наконец, и для себя?

Иса все думал, все рассчитывал. Не каждый решится на такое дело — из джетаков да в степь. Но он боялся с кем-нибудь делиться мыслями и не хотел делиться.

Вторая половина зимы выдалась трудной и для скота, и для людей. Сильные морозы изнуряли скот, а частые бураны затрудняли доставку сена, да и оставалось его уже немного. Василий Матвеич от постоянной заботы редко бывал в духе. Каждый день, только войдет в ворота, так и начинает кричать и ругаться до хрипоты. Все не по нем, все идет без порядку.

Иса исправно отвечал на каждое ругательное слово, и с каждой стычкой в нем крепла мысль об уходе.

Наконец, сказал об этом бабе.

Старая Карип, сильно износившаяся в постоянной нужде и работе около хозяйских коров, редко пользовалась лаской своего властелина. Целый день Иса на улице. Она тоже — или чинит ему старую рубаху, или доит коров. Сходятся только поесть. Вечером Иса приходит поздно. Придет озябший, часто обмороженный, молча пьет крутой горячий чай, а напьется и спать. Ноют старые худые кости, болят издерганные жилы.