Мысль о возрождении белых башен возникла тогда не впервые. Об этом я думал в разные моменты детства. Например, однажды декабрьским вечером я возвращался к себе на Нагорную с плоской коробочкой акварели, которую, купил в тогдашнем "Военторге" на улице Ленина, недалеко от лога. Со спуска, ведущего к мосту через лог надо было подняться по крутой лестнице на взгорок, где и начиналась Нагорная улица. Ступени были забиты снегом, лестница обледенела, стала похожей на горку для катанья. Много раз я штурмовал ее, потому что лень было идти в обход – до улицы Луначарского и обратно… Однако взять штурмом скользкий откос так и не удалось. Съехал на животе очередной раз и досадливо побрел вверх по наклонному тротуару (промерзшие доски ехидно поскрипывали под снегом). Поднялся, оказался рядом с каменным зданием, где светилось узкое, с полукруглым верхом, окно. Хорошо так светилось. И от этого досада моя прошла. Даже наоборот, я порадовался, что оказался здесь – рядом с этим домом, с таинственным окном, рядом с искрящимися от ближнего фонаря заснеженными тополями. Над заборами догорал закат и нерешительно светлел тонкий месяц-мальчишка. Было вокруг что-то от новогодней сказки… И глядя на дом с желтым окном, я представил встающую над ним колокольню – высокую, уходящую к переливчатым звездам. Сейчас здесь располагалась какая-то мастерская, но ведь раньше то был Храм…
И еще. Одно время я гостил у старшей сестры, жившей за рекой, недалеко от старого деревянного моста (многие ли помнят его теперь?) Был у меня там очень славный приятель, Юрка. Однажды вечером он позвал меня в свою школу, на киносеанс с "Веселыми ребятами". В классе, где крутили "кинушку", было тесно и уютно. Многие сидели прямо на полу. Вместо экрана – перевернутая географическая карта. Запах отсыревших валенок и въедливой пыли от школьного мела. Стрекот аппарата, дрожание луча, грустящий над морем Леонид Утесов (и нетерпение – скоро ли будет знаменитая драка?). И ребята кругом – хотя и не очень знакомые, но хорошие, не вредные… А потом мы веселой стайкой возвращались по Береговой улице домой, был заиндевелый вечер, звезды прокалывали морозную дымку. Я глянул вперед и… увидел, что заброшенная церковь, мимо которой я равнодушно ходил много раз, теперь не такая.
Она казалась необыкновенной, как заколдованный замок. Даже без колокольни она была чудесна. Сохранившийся купол таинственно темнел среди обросших изморозью, освещенных редкими лампочками ветвей…
Недавно, перелистывая большую книгу о старой Тюмени, я увидел в ней два зимних пейзажа – Художников Александра Новика и Юрия Юдина. Картины разные, но на обеих – та самая церковь (я уже знал, что Вознесенская), удивительно красивая, даже несмотря на то, что нет колокольни. Она выступает из полусказочного зимнего воздуха, из заснеженных деревьев к зрителю, как напоминание о чем-то нездешнем, более высоком и чистом, чем окружающая суетная жизнь… Но в тот зимний вечер моего детства я все это чувствовал смутно и только подумал: "Вот бы еще и башню вернуть ей…"
Башни не было, и я, чтобы восстановить справедливость хотя бы в собственном мировосприятии, начал рисовать эту церковь, когда вернулся к сестре. Теми самыми красками, которые недавно купил в "Военторге". Электричество не горело, я рисовал при керосиновой лампе-десятилинейке, макал кисточку в фаянсовое блюдце и грыз ее деревянный верхний кончик. Зыбкий неяркий свет придавал рисунку некую мистическую необычность (так мне в те минуты казалось). Я почти не дыша наносил на ватман серо-синие сумерки, стараясь не зацепить волосками чистую белизну бумаги – там, где подымалась над деревьями придуманная мною колокольня…
Муж сестры Николай (он во многих делах был для меня наставником, советчиком и критиком) глянул через мое плечо и заметил:
– Опять у тебя церковные башни…
В самом деле, колоколен и куполов у меня в альбоме хватало. И монастырь над Турой, и Спасская церковь, и Благовещенский собор над обрывом, которого я никогда не видел, только слышал о нем от дяди Бори и мамы… Впрочем, были здесь не только церкви. Я рисовал и сказочные замки, и маяки, и башни фантастических зданий…
Замечание Николая показалось мне "вмешательством во внутренние дела", я двинул плечом и пробурчал:
– А чё такого! Если мне нравится…
Не мог же я признаться, что неизвестно откуда взявшаяся фраза "белые башни города" часто повторялась у меня в душе – и когда рисовал, и когда бродил по заросшим улицам, и когда с левого берега Туры смотрел на речные откосы, на освещенные утренним солнцем крыши и колокольни (те, что все-таки уцелели в суровые тридцатые и сороковые годы). Смотрел с таким вот греющим душу ощущением: "Это все мое…"
Кстати, не все башни были белыми. Я включал в понимание моего Г о р о д а и узорчатую пожарную каланчу, в ту пору украшавшую здание музея, и красную колоколенку костела, и кирпичную часовню на улице Республики, и невысокие башенки деревянных особняков на старинных улицах, и кирпичную водонапорную башню, что возвышалась посреди обширной площади, где мы, мальчишки, часто гоняли футбольный мяч. Кстати, среди моих приятелей бытовало мнение, что башня эта сохранилась от древних укреплений, которые когда-то были выстроены в Тюмени – вроде московского Кремля. Мне в ту пору была уже известна подлинная история башни и дата ее возведения, и я даже как-то пытался просветить друзей. Но они стояли на своем. И в конце концов я пошел на соглашение:
– Ну да, наверно раньше она была частью старой крепости, а потом уже ее приспособили для водопровода…
На компромисс меня толкнула не боязнь ссоры, не опасение прослыть "шибко умным", а ощущение, что нельзя разрушать сказку. Известное творческим людям утверждение, что "правда искусства выше правды житейской", мне тогда еще не было известно, однако его интуитивное понимание жило в душе. Так же, как и понимание, что во вселенной может существовать множество параллельных миров. В самом деле, в пыльной от жары и слякотной от октябрьских дождей, скучной от ежедневных школьных уроков Тюмени высокая кирпичная башня могла быть обыкновенным хозяйственным строением. Но в Г о р о д е, который постоянно существовал над привычными заборами и водокачками, эта оранжевая от закатных лучей башня-чудо вполне могла оказаться пришельцем из сказочной старины. И я имел право отнести ее к тем б е л ы м башням, которые украшали мою н а с т о я щ у ю Тюмень…
Дотошный читатель вправе упрекнуть меня: "А чего это ты голубчик все о башнях, да о башнях? Известно ведь, что город – это прежде всего его люди…"
Конечно, это так. Я с благодарностью помню всех: и приятелей с улицы Герцена, и одноклассников, и своих замечательных учителей, и кондукторш на лодочной переправе через Туру, и горбатого возчика Костю, который на служебной пролетке вез меня, заболевшего скарлатиной, от дома на Нагорной в больницу… И клоунов нашего замечательного деревянного цирка… И молоденькую продавщицу Таню, которая однажды (в пору хлебных карточек и очередей) угостила меня, пятилетнего, тоненьким ломтиком хлеба… И городского сумасшедшего дядю Фуню. Он – худой, сутулый, в разболтанных ботинках, в полинялой гимнастерке и сползающих галифе, из-под которых торчали завязки кальсон, – рысцой двигался по деревянному тротуару улицы Герцена, а мы – бестолковые пацанята – боязливой стайкой догоняли его и голосили:
Дядя Фуня Николай,
Зацепился за трамвай!
А трамвай-то дернул,
Дядя Фуня…
Или еще что-то в этом роде… Дядя Фуня иногда оглядывался и делал к нам ныряющее движение, словно хотел погнаться. Мы с визгом уносились прочь. Ох и дурни были. Прости нас, дядя Фуня… Тем более, что и трамваев-то никогда в Тюмени не водилось…
Да, много людей было вокруг… Но помню я их неотрывно от заросших густыми травами улиц, деревянных домов с дымниками на трубах, высоких тополей и белых башен, подымавшихся над заборами, о занозистые доски которых мы часто рвали штаны…
Когда вспоминаю широкий двор на улице Герцена, игры в мушкетеров, в городки и в чехарду, неизменно встает в памяти и башня Спасской церкви, которая постоянно видна была над забором, сколоченным из горбылей соседом Иваном Васильевичем. Белая башня в безоблачной синеве или на фоне грозовых (тоже синих) туч. Двор наш в те годы казался мне центром мироздания. Но колокольня Спасской церкви (я считал ее похожей на маяк) была "еще больше в центре". Я воспринимал ее как некую композиционную ось вселенной. И в начальной главе книги "Тень Каравеллы" – своей первой автобиографической повести – я написал именно про нее: "Синее и белое"…
Я помню, как в начале пятидесятых деловитые мужики спиливали с церкви уцелевшие маковки и заколачивали досками громадные арочные проемы колокольни. Башня теряла свою легкость, превращалась в глухое строение. Потом ее выкрасили в жидко-коричневый цвет… Смотреть на это было тяжко.
С той же тяжестью, уже взрослым человеком, я смотрел, как убирают верхушки с великолепного Покровского собора в Севастополе. Он не похож был на тюменскую Спасскую церковь, но горькое ощущение было то же…
Здесь я должен сказать о Севастополе. О городе, который с шестидесятого года стал для меня таким же родным, как Тюмень. Я мечтал увидеть Севастополь с семи лет, когда впервые прочитал о нем книгу "Малахов курган". И увидел наконец. И понял, что он для меня т а к о й ж е, как Тюмень. Казалось бы, совсем непохожие города, но в моем сознании они слились в единый Г о р о д, который всегда помогал мне жить и писать книги. Родная улица Герцена словно напрямую соединилась с севастопольской Шестой Бастионной, с Артиллерийской слободкой, со скалистых откосов которой виден Херсонес и переулки, ведущие к яхт-клубу. Там мои друзья, там океанская яхта "Фиолент", на которой я впервые испытал под парусами жуть и радость морского шторм…
Ну да, все это соединение было внутри меня, в моем воображении. Но в конце концов случилось чудо. На недавний день рождения приехали гости – люди из Тюменского университета, и от них я узнал, что тюменские ученые накрепко связаны с Севастополем, с Херсонесом, сделали там множество археологических открытий – среди тех скал, на тех заросших сурепкой и полынью пустошах, где множество раз бродил и я, отыскивая в камнях черепки эллинских амфор и осколки чугунных бомб и гаубичных снарядов… Я узнал, что город у моря дорог этим людям так же, как и город на берегах Туры. И тогда Тюмень и Севастополь еще сильнее укрепились в моем сознании, как два конца одной о