Белые буруны — страница 6 из 15

[10] Андрея, не люб мне». Одно слово, баба… Ну, а теперича куда ей, пятый десяток уже пошел…

Алик сидел на трубе, поджав ноги, и немигающим взглядом смотрел на деда, на его широченную худую грудь, на громадные корявые руки, чем-то напоминавшие соху. Дед говорил с ним о таких взрослых вещах, о которых мама с папой и не заикались при нем. И Алик впервые подумал, что он не так уж мал, стал бы иначе дед рассказывать ему свою жизнь.

И Алик узнал, что совсем еще недавно эта деревня была глухой, до районного центра вела через тайгу узкая, извилистая дорога, и нередко лошадь, почуяв вблизи медведя или волка, вскидывала голову, храпела и так несла — только с телеги не свались! Никто, даже дедов дед, не помнит, когда заложили деревню, но приезжавшие из Иркутска ученые по каким-то приметам установили, что первый сруб здесь поставили ссыльные лет триста назад. Пожалуй, это верно, ведь избы в их деревне старые, ссохшиеся, черные, словно обугленные. Изба, в которой живет дед, срублена лет двести назад одним топором, без пилы и собрана без единого гвоздя или скобы. Окна в ней крохотные, с резными наличниками, и, когда дед был молод, на них вместо стекол была натянута коровья брюшина, темно было даже в солнечный день, не то что теперь. Но недолго осталось в ней вековать, в этом прадедовском жилище. Скоро придет сюда море, и придется сниматься со старого гнездовья, строить новый дом, высокий, просторный, с широкими окнами, а эту избенку хоть в музей сдавай.

И еще Алик узнал, что когда-то вокруг были одни леса, и, чтоб отвоевать у тайги клочок земли под поле и огород, приходилось пилить и корчевать лес, взрыхлять землю сохой. Столько было дел и забот — рубаха от пота не просыхала. И продолжалась такая жизнь долго, до тех пор, пока не отгромыхала гражданская война, пока не порешили на сходке крестьяне свести всех лошадей в одну конюшню, собрать зерно для посева и работать сообща, назвав свою артель «Вперед».

Дед рассказывал, как поначалу подсыпали кулаки лошадям в овес битое стекло и железные опилки, как пытались поджечь амбар с посевным зерном. Дедовы слова вылетали откуда-то из бороды и усов и, казалось, мешали словам: они вылетали хрипловатые, не очень внятные.

Вдруг стукнула калитка, и во дворе появилась невысокая женщина в суконной юбке и кирзовых сапогах. Она ходила, размахивая руками, как мужчина, и в ушах ее качались сережки.

— Заверни-ка сюда, Анфиска, — сказал дед, — знакомься с внучком, пожаловал-таки наконец.

— Нюшкин?

— Ее.

И не успел дед договорить, как Алик очутился в сильных, горячих руках.

Потом Анфиса вынула из кармана горсть кедровых орехов и дала Алику.

— Ну, прости, мне пора на дойку, — вздохнула она, — уж вечерком наговоримся с тобой.

— А ты и его бы прихватила, — предложил дед, — по реке чуток покатается… Хочешь?

Алик промолчал. Он ничего не мог понять: при чем тут река? Ведь Анфиса идет на дойку, а он отлично знает, что доить можно только коров, да еще, кажется, коз, а никак не хариусов и тайменей[11]. Как же это он может покататься на реке?

Но, чтоб не попасть впросак, задавать вопросов Алик не стал.

— Хочу.

— Тогда айда! — бросила Анфиса и, размахивая руками, торопливо зашагала на огород.

Мальчик кинулся следом. Они шли по узкой тропке меж грядок с луком и капустой, а потом через заросли картофеля. Конский щавель и лебеда хлестали по голенищам тетиных сапог. Она шла быстро, и мальчик едва поспевал за нею. Штанишки у него были короткие, и всякий раз, когда травы стегали его по голым ногам, он морщился, а когда его обожгло крапивой, Алик чуть не заревел — ведь точно кипятком ошпарило. И, наверно, заревел бы, если б не стыдился Анфисы.

У Ангары было прохладно, хотя солнце еще не село. Возле самой воды стояли три распряженные подводы, лошади пощипывали возле них травку. В огромной темной лодке, причаленной тут же, белела уйма больших оцинкованных бидонов. За веслами сидели несколько женщин.

— И где тебя нелегкая носит? — сердито сказала одна. — Полчаса дожидаемся. Ну, полезай в карбас[12].

— Да я не одна, — сказала Анфиса, — адмирала вам привезла… Ну, дай руку, Алик, а то упадешь.

Мальчику стало неловко, что с ним обращаются, как с маленьким.

— Ничего… — Алик на животе храбро перевалился через высокий борт карбаса.

— Трогай, бабы! — весело крикнула Анфиса и натужилась, толкая нос лодки.

Ей стали помогать веслами. Она вошла в воду, резко толкнула карбас и, как лихой кавалерист в седло коня, несущегося на всем скаку, впрыгнула в лодку. Лицо у нее раскраснелось, на широких черных бровях дрожали капельки воды. Она велела Алику сидеть на корме, а сама побежала на нос — впрочем, как и у всех ангарских лодок, нос и корма у карбаса были острые.

— Веселей, бабы! — крикнула она с носа, и большие весла дружно ударили по воде.

Побежал назад берег, стали уменьшаться лошади, захлюпала, застучала в борта вода. Алик забыл про обожженные крапивой ноги и холод. Женщины гребли слаженно, ритмично стучали весла, карбас так стремительно летел по Ангаре, что мальчик задохнулся от ветра. Вначале сквозь прозрачную воду виднелись галька, темные плиты, бурые извивающиеся водоросли, но вскоре вода стала черной, точно в колодце.

Чем дальше от берега, тем быстрее течение. С бешеной скоростью неслась вниз река, клокотала и пенилась, и карбас наперекор течению мчался к зеленевшему впереди берегу. Алик пытался вообразить, что он — храбрый путешественник и открыватель Христофор Колумб, стоит на палубе каравеллы и командует матросами. Но вообразить это было трудно, потому что, во-первых, он не стоял на борту, а сжавшись комочком, сидел на корме, во-вторых, на какой же это каравелле могут быть бидоны для молока, в-третьих, Колумб точно знал, что едет открывать Индию, а Алик весьма смутно представлял, куда плывет их карбас по такой сумасшедшей воде. Ну, а в-четвертых… Какие же это женщины в крестьянских платочках могут находиться на борту корабля, если открытие новых островов и континентов — дело мужское…

Нет, это была не каравелла, это был обычный карбас, и гнали его вперед самые обыкновенные доярки.

— Ты откуль[13] сынок? — вдруг спросила у него ближняя женщина.

— Из Иркутска, — сказал Алик, — мой папа главный инженер и приехал на стройку, а я — к дедушке и бабушке.

— Ну, и верно, — сказала женщина, — летом у нас привольно, мéста красивей не найдешь.

— Мама говорит, что воздух в деревне полезней сметаны, — отозвался Алик, и все в карбасе почему-то заулыбались, и мальчику стало неловко.

— Точно, — согласилась женщина. — А кто твоя мамка? Не наша?

— Анна Петровна, — ответил мальчик.

— Слушай, Анфиска, — крикнула женщина, — чей он?

— Нюшкин, — донеслось с носа.

— Боже мой!.. А ну-ка, посмотри на меня… Да, что-то есть. Глазенки как у ней. Так она же, знаешь ли ты, она первейшая моя товарка была, погодки мы, скотину пасли вместе, картошку в золе пекли, по голубицу бегали… А сколько частушек-то перепели! Она тогда еще девкой была, а нонче, смотри-ка ты, и носа сюда не кажет…

— А ты чего хочешь, — откликнулась вторая женщина, — у ней и тогда город на уме был: уеду да уеду…

— А что такое погодки? — спросил Алик у первой женщины, слегка обижаясь на нее за то, что она назвала маму девкой и не очень довольна тем, что мама уехала из деревни.

— Родились в один год с ней, в двадцать пятом, значит — вот и погодки…

Алик смотрел на эту женщину и никак не мог поверить, что она ровесница маме. Ведь мама совсем еще молодая: на лице ни морщинки, и лицо у нее белое, чистое, улыбчивое, милое, а у этой оно черное, с облезлым от загара носом, иссеченное морщинками, и, кажется, на десять лет она старше мамы.

— Да ты зазяб, поди, — вдруг спохватилась женщина, — дрожишь весь.

— Ничего, — ответил Алик, — это я так…

Но не успел он договорить, как женщина, вывернув назад руки, быстро стащила с себя вязаную кофту и накинула ее на мальчика. И сразу ему стало тепло и удобно, точно у батареи парового отопления сидел.

От этой женщины он узнал, что они едут на Долгий остров, где хорошее пастбище для колхозных коров. С начала лета перевозят их на остров в карбасах — по пятнадцать голов зараз, там коровы и живут до осени. Туда — с пустыми бидонами, оттуда — с молоком.

— И ни капельки не страшно? — Алик посмотрел в бегущую воду, и у него слегка закружилась голова.

— А чего тут… — засмеялась женщина. — Привычные мы.

У нее, как и у Анфисы, были крепкие, жилистые руки, обветренное, сухощавое лицо. Весла она держала легко и цепко, плотно сдвинув пальцы. На правой руке блеснуло серебряное кольцо.

Внезапно где-то внизу по течению ухнул взрыв, и Алик подпрыгнул.

— Скалу рвут, — сказала женщина, — дорогу ведут. Камень там, что железо, только взрывчаткой и возьмешь…

«До чего же здесь все нелегко! — подумал Алик. — Хочешь дорогу провести — рви скалы, хочешь поесть хлеба — корчуй леса, хочешь молочка попить — греби через эту протоку по сумасшедшей воде… Не то что в городе: под ногами гладкий асфальт, только ногами двигать не ленись — сами идут; молока в магазинах хоть залейся — есть и в бутылках, есть и в разлив. Нужен хлеб? Ничего корчевать не надо, подай продавщице чек и получай что душе угодно: черный, белый, плюшки, жаворонки, батоны, булки с изюмом…»

— Анфиска, бревно! — вдруг пронзительно вскрикнула одна женщина, и Алик увидел, что на лодку несется бревно — гигантское, с обрубленными сучьями. Удар — и оно перевернет карбас. И в то мгновение, когда карбас должен был опрокинуться, на носу мелькнула чья-то тень и метнулась за борт, карбас дернулся, и Алик больно стукнулся зубами о коленки.

Бревно, вращаясь в воде, пронеслось мимо, а карбас, сильно вильнув в сторону и накренившись, пролетел в метре от него. И тут остолбеневший Алик увидел, как Анфиса, выжимаясь на руках, перебросила ноги в карбас и с ее левого сапога бежит ручей.