Когда поросята покрылись золотистой корочкой, Фока подмигнул Доброславу и попросил меду. Клуд слазил в погреб, вытащил деревянную баклагу. Разлил мёд по ковшам — себе чуть-чуть, велиту по самый край. Протянул ковш греку:
— На, Фока, пей за помин души моих поросят.
Ромей засмеялся, сказал:
— Это я люблю… Крепкий мёд пить!
Выпил, крякнул, впился зубами в сочный кусок мяса. Между пальцами и по углам рта потёк жир. Довольно щуря глаза, велит стал вспоминать, похваляться:
— У богача Никиты двор находился у самого озера, заросшего камышом. Знаешь, с такими коричневыми початками. По вечерам, в ветер, бьются они друг о друга, словно в глухой барабан Водових ударяет. Вы же, русы, верите в озёрного черта. Якобы живёт он на дне, в тине, волосами заросший, имеет человеческое лицо, а вместо ступней у него копыта… Правильно я говорю, Клуд? — спросил, хмелея, ромей и сам себе ответил: — Правильно… Водових ваш людей в озеро заманивает, действительно, находили потом некоторых работников в камышах мёртвыми, да думаю, что не Водових их заманивал, а они сами бежали от злого хозяина и тонули… Злющ был, собака. Бил палками каждый день… Только скажу тебе, Клуд, те, кто в Водовиха верил, и погибали… А я — наоборот, отъедался… — Ромей захихикал и опорожнил ковш до дна. — Хозяин Никита, чтобы озёрная нечисть успокоилась и не скреблась по ночам в стены избы, вешал с вечеру на ворота кусок мяса и воловий пузырь с мёдом. А я подкрадусь в темноте, мясо съем и мёд выпью… Утром все радуются — Водових поужинал, добрым стал, теперь не будет высовывать из камышей мохнатую рожу и просить: дескать, подай… Я хожу, посмеиваюсь над дураками, вроде тебя… Знаю, что и ты также в водяную нечисть веришь, и в своих деревянных истуканов веришь… Тоже мясом их кормите, только мясо это съедают птицы и лесные звери. Потому что деревянных истуканов вы в тёмных чащобах прячете.
И захотелось тут Доброславу стукнуть ромея по лоснящейся от поросячьего жира сопатке, но сдержался… А больше всего захотелось повидать в этих тёмных чащобах белого как лунь старика-жреца Родослава, что возжигает жертвенный огонь перед любимым поселянами божеством Световидом, который вырезан из векового дуба и которому поклонялись не только покойные отец и мать Доброслава, но и деды и прадеды.
Упившись, ромей Фока свалился в сенях на подстилку из медвежьей шкуры и захрапел. Доброслав остатки пиршества отнёс в избу, забросал костёр землёю, накинул на плечи душегрейку, взял в руки палку с железным наконечником, перекинул через плечо саадак[19] и пошагал в гору, к смешанному лесу. Сделав несколько десятков шагов, обернулся, чтобы убедиться, что велит Фока не проснулся и не следит за ним.
Свистели суслики, торчком стоящие возле своих норок, и не прятались, завидев идущего мимо Доброслава, словно чувствовали, что не убивать их шёл он, что не греховные мысли роились в его голове. Светлые грёзы являлись Клуду в эту минуту…
Он видел себя тринадцатилетним, в белой длинной рубахе, с венком из полевых цветов на голове, вместе с наряженным отцом на великом празднике Световида. И было это пятнадцать лет назад… И жрец Родослав был тогда не седым стариком, а красивым, статным черноволосым мужчиной.
Этот праздник устраивался в конце месяца серпеня[20], 25-го числа, когда с полей увозили на гумно последний хлебный сноп. И не молотили его цепами, а, распушив, подбрасывали вверх, на ветер. Тот подхватывал соломинки и разносил их окрест. Отец говорил:
— Слава Световиду, сын, убрали хлеб, теперь я могу водить тебя к жрецу Родославу, который станет вкладывать в твою голову умные мысли. Они — что огонь… И в очаге поселянина, и в пути… А тебе, сынок, предстоит, как вырастешь, долгий путь к Борисфену. Запомни мои слова и внимай речам Родос лава.
Будто ведал отец будущее, будто знал о судьбе своей и сыновней. Может быть, его слова о пути на Борисфен и не крепко запали бы в душу мальчика тринадцати лет, если бы их не вбили с кровью в самое сердце…
Распушили свои последние хлебные снопы поселяне, прибрали гумно, украсили ветвями ольхи избу и сени, посыпали лесной травой полы, нарядились в лучшие одежды и со своими домочадцами, с полевыми цветами в руках и венками на головах отправились к густому смешанному лесу, что рос на киви[21] и где сейчас стоял и встречал их, в белом одеянии, с золотым ободком на лбу, стягивающим черные как смоль волосы, Родослав со своей дочкой Мерцаной, ровесницей Доброслава.
А чуть сзади поселян, идущих к своему божеству, гнали пастухи стадо быков и овец. Скрипели телеги, на которых везли караваи хлеба, бочки с пивом и меды в больших баклагах.
Доброславу впервые разрешили присутствовать на этом празднике, но он уже знал от отца, что стадо это, собранное от каждого дыма — двора — по быку и овце, предназначалось в жертву Световиду и для угощения на мирском пиру.
У лесного храма Световида этих коней ставили по два в ряд и на некотором удалении. К каждым двум привязывали по копью, но на такой высоте, чтобы лошадь могла перешагнуть. И тогда выводили священного коня, тоже белого, на котором по ночам, якобы, ездит само божество побеждать своих врагов и на которого, кроме верховного жреца, никто сесть не смеет. Даже волосинку из его гривы или хвоста под страхом смерти не выдернет…
Ещё с вечеру жрец оставлял этого коня всего вычищенного, но поутру иногда находили его запотелого и грязного… Значит, Световид в поте лица сражался на нём. И по тому, как больше или меньше умучена лошадь, заключали — быть лёгкому ратному успеху или тяжёлому. А потом пускали коня перешагивать копья, подвязанные к бабкам ног шести лошадей, по его поведению тоже определяли исход воинского предприятия. Ежели священный конь, ведомый за узду жрецом, начинал шагать с правой ноги и легко, не спотыкаясь, перешагивал копья, значит, быть благополучию. В противном случае даже войну не начинали.
Но крымские поселяне русские уже давно ни с кем не воевали… Поэтому в стаде, ревущем и блеющем, и не слышалось конского ржания.
И вот он — лесной храм бога, и сам бог поражающий детское воображение, вырезанный из дерева огромной величины. Бороды он не имел, на голове завиты кудри, одежда короткая. В левой руке держал лук, в правой — рог из металла. При бедре имел меч, в стороне висели седло и уздечка.
— Смотри, отец, у него четыре лица! — воскликнул Доброслав.
— Тише, малец, тише… Это лицо на каждую сторону света по одному и на каждое время года. А сколько их у нас? Молчишь. Знай, что четыре… Север, юг, восток и запад. И времён года четыре. Богини: Зимцерла — весна, Зимерзла — зима.
А есть ещё лето и осень. Но для них богов не придумано, потому что в эти времена поселяне больше всего трудятся и поклоняться им некогда… — и, уловив в своих словах святотатство, отец усмехнулся и сказал: — Помолчи, сынок, осмотрись…
К лесному храму все прибывали и прибывали люди. Они приветствовали друг друга, улыбались. Среди них были молчаливые мужчины и их жены, ещё не потерявшие своей красоты, со светлыми волосами, подобранными под кокошники, и со смеющимися голубыми глазами, так и стреляющими озорными взглядами на молодых парней, девушки с толстыми косами, в длинных сарафанах из тонкого полотна, купленного на шумных торжищах Херсонеса у какого-нибудь сарацина[22] или купца из Ширвана.
К отцу Доброслава подошёл высокий, с могучей грудью человек. Они поздоровались на старорусский манер, ударяя друг друга по плечам кулаками, а не пожимая руки, как это было принято у ромеев.
— С праздником тебя, Волот[23], - сказал отец великану.
— Мирослава тоже здесь. Как и обещал, привёл её… Вон там, рядом с дочерью жреца, посмотри.
Отец бросил быстрый взгляд в сторону, а потом смущённо перевёл на сына. В последнее время он не раз говорил Доброславу, что ему нужна мама. Ту, родную, уже не воротишь, из владения Перуна ещё никто никогда не возвращался. Мальчик слушал, понимал, что в доме обязательно должна быть женщина, но всякий раз при этих словах отца на его глаза навёртывались слезы.
А за неделю до праздника сосед Волот, кузнец, подковывая их лошадь, сказал отцу:
— Мирослава — моя родственница, живёт в Суроже, молодая вдова, муж погиб на ловах. Детей завести не успели. Будет тебе хорошей женой, а Доброславу матерью… Я за это ручаюсь. Вот скоро приедет, и я приведу её на капище к лесному храму.
Теперь и Доброслав взглянул туда, где стояла убранная цветами дочь верховного жреца Мерцана, и рядом с ней увидел молодую красивую женщину, тонкую в талии, с широкими бёдрами и белой длинной шеей. Лоб у неё высокий и чистый, и вся она в предвкушении праздника и томительной встречи так и светилась, и грудь её под тонким полотном вздымалась часто и трепетно.
— А эта женщина — моя будущая мама? — тронул Доброслав за локоть отца. — Какая красивая!
Волот громко расхохотался, а отец легонько стукнул ладонью по голове сына. Доброславу тоже стало весело, и он, сорвавшись с места, бросился в гущу своих сверстников и ребят постарше, собравшихся на поляне, чтобы помочь взрослым носить для жертвенного костра всё, что может гореть… Плотники, шумно переговариваясь, сооружали помост: ладили на четырёх вкопанных в землю столбах сбитый из досок щит, на котором с лихвой могла бы уместиться любая изба поселянина. Неподалёку слышался визг пил и стук топоров — это рубили и пилили сухой валежник.
Но вот старший над плотниками подал знак таскать хворост и дрова, и мальчишки бросились врассыпную. Таскали с азартом и смехом. Факельщики из числа парней укладывали их под высоким помостом. А молотобойцы, все как на подбор рослые, с голыми до плеч руками, у дуба, на котором висела железная цепь, пробовали, крепко