— Что на людях-то, Федя?! Сраму нажить… В доме хоть бы…
— Нет, мама, я тут отвечу. Если о Катерине, то, отец, дело мое… Не могу, значит, по-другому. И о постели — не было такого, отец! А как дальше выйдет — не знаю.
— Катерина — жёнка Кости… — сорванным голосом отозвался Федор Пантелеевич.
— С ним и разберемся. Он же не пощадил меня, а тоже — брат! Знал, что моя невеста, считай, а сманил… И ты, отец, знал. Так что кисель сами будем расхлебывать!
Он вошел в дом, всего минуту не был виден, показался вновь уже в куртке, на ходу натянул кепку, сойдя по ступенькам, рукой дотронулся до плеча матери, точно извиняясь, пошел по проложенным по грязи зыбким плахам к калитке, обернулся:
— Я, мать, забыл сказать, комнату получил на Вокзальной. Так что там буду. Барахло какое — после заскочу.
С протяжкой взвизгнула на петлях закрывшаяся за ним калитка.
Предзастольное оживленье заметно набирало темп. Федор Пантелеевич отмечал, что не только Матрена Власьевна, разгоряченная, вскрасневшаяся, в креповой кофточке, сшитой еще к Майским праздникам, бледно-розовой, личившей ей, теперь надетой по случаю новоселья, бойчей и поворотистей всех управлялась у плиты, носилась по просторным комнатам, то и дело, что-то припоминая, лазила в шкафы, поднимала окованную крышку сундука. Но и товарки ее, помощницы, поддавшись настрою, тоже ладили все на вспыле, проворней. Лишь изредка взлетала кем-нибудь зачатая песня и, не подхваченная, сразу же пригасала, сникала.
Федор Пантелеевич знал товарок жены, мастериц, умевших на славу готовить бергальские застолья, — многие тут были с новой заводской улицы, помогали по закону взаимовыручки. Видел он среди них и смуглую, черноглазую, оживленно-нарядную Бибигуль, жену Садыка Тулекпаева, тоже переехавшего в новый дом — насупротив по улице. Что ж, они, Макарычевы, открывают праздничные новоселья, — после них застолья станут перекатываться, кочевать из дома в дом. Через неделю, в очередное воскресенье, собирают Тулекпаевы: будто боясь, что его обойдут, опередят, Садык уже объявил вчера это свое решение товарищам по ватержакетному цеху.
Всплывший у Федора Пантелеевича невольно вопрос — явится ли Андрей к застолью, вызвавший вновь в памяти тот его непростительный срыв, теперь оставил знакомую боль под сердцем, — ей рассасываться долго. Вспоминая, сжимался в страхе Федор Пантелеевич: ведь мог тогда в аккурат угодить по голове, не опереди его на самый чуток Матрена Власьевна! И вопрос, занозой застрявший в мозгу, бередил Федора Пантелеевича вовсе не оттого, что гости, друзья-знакомые станут недоумевать, любопытничать — что да почему. Во всем случившемся крылось для Федора Пантелеевича гораздо большее: затихла, прилеглась ли у сына обида, простил он хоть в малости роковую отцову вспышку?
И в то же время в душе отзывалась горделивая, подмывающая струнка: норовисто поступил Андрей, — в том их, макарычевский, корень да характер оказывал себя — непримиримый, резкий. Он зримей, ершистей являлся у Андрея, меженнего сына, да вот у Гошки, последыша, тоже уже сейчас выказывавшего норов. Отзывалась эта струнка у Федора Пантелеевича, уравновешивая его душевную неустойку и, однако, мешая и размывая благоразумные доводы в пользу сына, — что уж, прав будет, коли не покажется, — вихрево врывалось другое, обидно-горючее: гордыню-то перед отцом держать не след, нет, не сле-ее-е-ед!..
Больнее всего Федору Пантелеевичу было от тех слов Андрея: «И ты, отец, знал». Знал, да не знал. Вернее, поздно узнал про то, что вышло у Кости с Катериной: соблазнил, сбил с толку девку. Прознал Федор Пантелеевич о том, когда Косачевы, друзья, тревогу забили. Благо, что свадьбу сыграли, вражды да позору на голову не взяли, а теперь уж что — семья какая-никакая, законно все, ладом, — и где та вина, где?.. А расхлебывать кисель придется, ох придется!..
Он подумал почему-то с облегчением о том, что Васьша, третий сын, на действительную призывался на полгода позже Кости, а выходило по его письмам — возвернуться должны сыновья, кажись, в одновременье — этой осенью. Знать, и верно — пускай все само и вершится-правится! Васьша — выпадок из макарычевского гнезда: свято-рассудителен, что протоиерей какой, а далеко не пошел — хилый, слабый с мальства, кладовщиком при вокзале до службы пристроился. Тихоня, прости господи, кошку, пичугу не обидит, слепня-воденя не пристукнет, таракана не придавит.
Все же пусть и в облегчение все это пришло Федору Пантелеевичу, но осадок от всего припомнившегося, ощущение какой-то обиды, несправедливости остались. Не придет Андрей, выкажет перед отцом гордыню — от гостей такое не скроешь, шила в мешке не упрячешь… Саднящее чувство шевельнулось в груди, и Федор Пантелеевич подумал: впрямь ему лучше выйти во двор, — все равно тут, в накалившейся домашней суматохе, он не помощник, только мешает. Матрена Власьевна уж натыкалась на него, понукала незлобно, раза два отсылала на подворье. Даже в неожиданном осветлении представил двор — новенькие, блестевшие желтизной, дощатые сараюшки, еще не окрашенный реденький штакетник, толстые, круглястые стены дома из лиственницы, щекотные запахи свежего дерева, живицы, плавившейся натеками на июньском солнце.
Шагнув за порожек в сенцы — женщины дверь не прикрывали, то и дело шастали по разной надобности, — Федор Пантелеевич зажмурился: наружная дверь как раз в этот момент распахнулась, обдало режущим глаза светом. Федор Пантелеевич поначалу не увидел, кто ворвался, — именно ворвался шумно в сенцы, и неустоявшийся голос Гошки будто пригвоздил его ноги к полу:
— Война, батя, слышь!
Федор Пантелеевич, стараясь протолкнуть ревенно-вяжущую сухость, разом стянувшую все во рту, выдохнул:
— Что? Что?.. Белены перебрал?
— Не перебрал! Война, говорю… Включай радио, батя, сам узнаешь!
Приемник «Рекорд», поблескивая деревянно-лакированной оправой, стоял в горнице на этажерке, — его Федору Пантелеевичу вручили на прошлые Октябрьские праздники: премия за стахановский труд. И Федор Пантелеевич после этих слов Гошки, белый, будто его свежая рубаха, думая, может, все же ошибка, парень что-то спутал, кинулся на огрузнелых ногах мимо всполошившихся, но еще ничего не понимавших женщин в горницу, обогнул праздничный стол. Пальцы дрожали, пока включал, подстраивал свистевший, взвизгивавший приемник, и вдруг вплыл голос, громоподобно заполнил, раздвинул комнату. Федор Пантелеевич, не сознавая, что надо убавить громкость, в напряженной скованности вслушался в этот голос с природной мягкой картавинкой.
— …Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами..
После этих слов что-то отсечно клацнуло в приемнике, будто он выключился, все умолкло. Секунду длилась пугающая тишина, после из лакированного ящика громыхнуло бравурно-торжественным маршем, и Гошка, стоявший рядом с отцом, крутнул эбонитовую ручку, выключил приемник.
Федор Пантелеевич, чуя спиной — позади сгрудились женщины, с усилием обернулся; товарки Матрены Власьевны запрудили проем в горницу; лица их — почудилось — враз осунулись, казались пепельно-серыми, растерянно-недоуменные глаза вперились в Федора Пантелеевича. Круглоликая, с короткой стрижкой рыжих волос, Глаша Машкова, жена Анфиса Машкова, ойкнула в тишине, и это послужило сигналом: все задвигались, стали причитать, заохали. Матрена Власьевна, уставясь невидяще, морща мягкий нос, кривя губы, произнесла упалым голосом:
— Что ж, Федя? Война? Они ж там, кровинушки, сынки-и-и! — И тихонько взвыла. Что-то тоскливо-жуткое, нестерпимое ворвалось в горницу, зависло в воздухе над столом, заставленным яствами, и тотчас в горнице все померкло, будто втекли, разлились сумерки. Матрену Власьевну увели, усадили в передней, она скулила, всхлипывала, а Федор Пантелеевич в изнеможении, будто после изнурительной работы, опустился возле стола на табуретку, тупо смотрел на тарелки, блюда со студнем, пирогами, мясом и слышал и не слышал, что происходило в доме, — в голове царапало, рвало: «Война!.. Война-а!..»
Он знал цену войне по той, гражданской, знал, что подступы к ней уже были — и на Китайско-Восточной железной дороге, и на Халхин-Голе, и на финской. Считал, что быть ей рано или поздно все одно, но что вот так подкараулит, подсечет — не думал не гадал. Не знал он и другого: начиналась она не на дни, не на месяцы — на долгие, тяжкие годы, в которые хлебнут лиха не только они, Макарычевы, — хлебнут полным ковшом, каждый по-своему, все люди…
Он поднялся с табуретки, возвышаясь над готовым — в закусках, разносольях — столом, с глухой твердостью сказал:
— Все, бабы, спасибо! Вот как оно поворачивается, — не до гулянок-пиров… Война!
И опять подсел к приемнику, крутил, отыскивая хоть еще какие-то новые сообщения об этом завладевшем сознанием событии. Может, гляди, оплошка, ошибка, — гляди да опровергнут… Но через каждый час, верно, в записи, передавали выступление Молотова, и Федор Пантелеевич слушал неотрывно, повторяя про себя каждое слово:
— …Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города…
А когда в промежутках снова бушевали марши, Федор Пантелеевич отстраивался, искал разговорную речь. Отлепился он от приемника поздно вечером — встал, молча и тяжко ушел на подворье.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Военная страда в конце лета и осенью складывалась отчаянно. Казалось, злой рок подстерег и властвовал неумолимо, разгульно: наши войска с тяжелыми боями откатывались — пылили по всем дорогам на восток, теряя обозы, оставляя в кюветах подбитые пушки, изрешеченные осколками, прошитые пулеметами с «мессершмиттов» полуторки и трехтонки. Случалось, в скоротечных отходных схватках трупы не успевали убрать, в каленой жаре они разлагались, смердели.
Тошнотное зловонье, перемешанное с пороховой и толовой гарью, преследовало Костю Макарычева, угнетало. Верно, еще с непривычки, в обрушившейся трагической новизне всего происходящего вокруг он постоянно, ежечасно чувствовал острую тошноту, подавить которую был не в силах. Привычный к легкому, даже поверхностному взгляду на жизнь — он по характеру выделялся из общей сути Макарычевых, прочных, основательных, серьезных, — Костя считал, в минуты затишья или привалов мыслями обращаясь к дому, к далекому Свинцовогорску, что им там легче, чем ему, осознать, понять происхо