— Всегда заучивай стихи наизусть. Они станут частью твоего естества и, как фтор в воде, предохранят душу от тлетворного дыхания мира.
Я представила, как душа впитывает эти слова, точно кремниевую воду в Окаменевшем лесу, и превращает мою древесину в узорчатый агат. Мне нравилось, когда мама меня воспитывала. Я думала, что глине приятно прикосновение руки опытного гончара.
Во второй половине дня в отдел художественного оформления спустилась редакторша. Шлейф ее восточных духов потом еще долго висел в воздухе. Худая, с чрезмерно блестящими глазами и нервными движениями вспугнутой птицы, Кит нарочито широко улыбалась красными губами и резко перемещалась по комнате: глядела на макет, рассматривала страницы, останавливалась почитать у мамы через плечо и указывала, что изменить. Мама откинула волосы. Так вздрагивает кошка, прежде чем вцепиться когтями вам в руку.
— Ох уж эти твои волосы, — заметила Кит. — Не опасно? Клей все-таки…
Ее собственная иссиня-черная прическа была геометрической, растительность на затылке коротко сострижена.
Мама не ответила, но ее случайно оброненный нож вонзился в стол, точно копье.
Когда Кит ушла, она повернулась к заведующей отделом:
— Она предпочла бы оболванить меня чуть ли не налысо и выкрасить под битум, как себя.
— Стойкий вампирский оттенок для ваших волос… — отозвалась Марлин.
Я не поднимала глаз — знала, что мы здесь из-за меня. Если бы не я, маме не пришлось бы работать. Она бы сейчас покачивалась на лазурных волнах на другом конце земного шара или танцевала фламенко при луне под гитару. Вина жгла меня, точно клеймо.
В тот вечер она отправилась в город одна. Я с час порисовала, съела бутерброд с арахисовым маслом и майонезом и спустилась к Майклу. Постучала в хлипкую дверь. Открылись три засова.
— Идет «Королева Кристина».
Мягкий спокойный мужчина примерно маминого возраста, но бледный и отечный из-за пьянства и постоянного сидения дома. Он улыбнулся и расчистил для меня место на диване посреди грязной одежды и выпусков «Вэрайети».
Его квартира очень отличалась от нашей. Она трещала по швам от мебели, сувениров, киношных плакатов, глянцевых журналов, газет, бутылок из-под вина и помидорной рассады на подоконниках, которая тянулась вверх к свету. Тут даже днем было сумрачно — окна выходили на север, — зато открывался потрясающий вид на Знак Голливуда. Собственно, поэтому Майкл сюда и переехал.
— Снова снег, — произнес он вместе с Гарбо, так же, как она, обращая лицо к небу. — Вечный снег! — И протянул мне миску с семечками подсолнуха.
Я щелкала семечки, скинув резиновые сланцы, в которых ходила с самого апреля, — не решалась сказать маме, что туфли снова малы. Не хотела напоминать, что из-за меня она оказалась в ловушке счетов за электричество и вечно маленькой детской обуви, из-за меня цепляется за стекло, как засыхающие помидоры. Красивая женщина, волочащая увечную ногу. Я была этой ногой, веригами, кирпичами, зашитыми в подол платья.
— Что начитываешь?
Майкл был актером, однако снимали его мало, а от сериалов он отказывался и жил за счет записи книг на кассеты. Чтобы не иметь хлопот с профсоюзом, приходилось работать под псевдонимом Вольфрам Малевич. Каждое утро, спозаранок, мы слышали через стенку его голос. Еще с армейских времен он знал немецкий и русский. Служил в разведке, так называемой армейской интеллектуальной элите — оксиморон, как он говорил, — и ему всегда давали книги русских и немецких авторов.
— Короткие рассказы Чехова.
Майкл наклонился к кофейному столику и протянул книгу. Я полистала. Страницы пестрели комментариями, подчеркиванием и цветными наклейками.
— Мама ненавидит Чехова. Говорит, сразу ясно, зачем нужна была революция.
— Уж эта твоя мама! — улыбнулся Майкл. — Вообще-то тебе может понравиться. Чудесная меланхолия.
Мы повернулись к телевизору, чтобы не пропустить лучшую реплику из «Королевы Кристины», и повторили вместе с Гарбо: «Этот снег, точно белое море, выйдешь и потеряешься… и забудешь обо всем».
Я сравнивала мать с Королевой Кристиной, холодной и печальной, с глазами, устремленными к далекому горизонту. Именно там ей место, среди мехов, дворцов и редких сокровищ, каминов, где можно целиком поджарить северного оленя, и кораблей из шведского клена. Больше всего я боялась, что однажды она найдет туда дорогу и не вернется, потому ночами всегда дожидалась ее возвращения, как бы долго она ни задерживалась. Мне необходимо было услышать, как поворачивается ключ в замке, и вдохнуть аромат фиалковых духов. Я старалась не усугублять положение просьбами и не приземлять ее своими мыслями. Когда другие девочки клянчили обновки или жаловались на невкусный обед, я приходила в ужас. Неужели им невдомек, что они лишают матерей крыльев? Как только цепям не стыдно перед своими узниками?!
Но до чего же я завидовала, когда матери садились к ним на кровать и спрашивали, о чем они думают! Моей маме любопытно не было. Я часто гадала, кем она меня считает: собакой, которую можно привязать у магазина, попугайчиком на плече?
Я ни разу не заикнулась, что хочу иметь отца, ходить летом в походы и что иногда она меня пугает. Боялась, что она упорхнет, и я останусь совсем одна и буду жить среди кучи детей и разных запахов, где красота, тишина и пьянящие звуки маминого голоса станут так же далеки, как Сатурн.
Блеск надписи «Голливуд» потускнел из-за июньского тумана. Мягкая дымка доносила с холмов запах шалфея и чамиза, протирая оконное стекло мечтами.
Она пришла домой в два, когда закрылись бары. Одна. Ее неуемная натура была на время удовлетворена. Я сидела на кровати, смотрела, как она переодевается, восхищаясь каждым движением. Когда-нибудь и я вот так же, скрестив руки, сниму через голову платье и скину туфли на каблуках. Я восхищенно их примерила. Год-другой, и будут впору. Она села рядом, протянула мне щетку, и я принялась расчесывать ее бледные волосы, рисуя в воздухе фиалки.
— Снова видела козлоногого, — сообщила мама.
— Какого козлоногого?
— С литературного вечера, помнишь? Ухмыляющийся Пан с раздвоенными копытами под штанами.
Мы отражались в круглом зеркале на стене: длинные распущенные волосы, голубые глаза. Скандинавки. В такие минуты я почти вспоминала, как рыбачила в холодных глубоких морях, чувствовала запах трески, видела угли костров, войлочные сапоги, наш странный алфавит, похожие на палочки руны, и язык, звуки которого вспахивают поле.
— Барри Колкер. Все время на меня пялился. Марлин говорит, он пишет для светской хроники. — Тонкие губы изогнулись неодобрительными запятыми. — Был с этой актрисой из «Парка кактусов», Джил Льюис.
Белые волосы струились под щеткой из свиной щетины, точно небеленый шелк.
— С этим толстым боровом! Представляешь?
Я знала, что она представить не может. Красота была для мамы законом, религией. Можно делать все, что пожелаешь, если делаешь красиво и сам красив. А иначе ты просто не существуешь. Она вбивала мне это в голову с младенчества. Правда, я уже заметила, что реальная жизнь не всегда соответствует ее представлениям.
— Может, он ей нравится…
— Значит, бедняжка выжила из ума! — отозвалась мама, забрала щетку и начала причесывать меня, больно стукая по голове. — Могла бы заполучить любого красавца. И о чем только думает?..
Она снова видела его в своем любимом богемном баре без вывески, в центре города. А потом на вечеринке в Силверлейк. Жаловалась, что куда бы ни шла, козлоногий тут как тут.
Я считала это совпадением, пока однажды вечером мы не отправились в Санта-Монику на выступление ее приятеля, который играл на бутылках из-под воды и что-то занудно пел про жару. Я заметила Барри через четыре ряда от нас. Он все время пытался привлечь ее внимание. Помахал мне, и я незаметно, чтобы не увидела мама, помахала в ответ.
Когда выступление закончилось, я хотела с ним поговорить, но она быстро потянула меня за руку и прошипела:
— Не поощряй его!
А когда Барри явился на журнальную вечеринку, пришлось признать, что он ее преследует. Веселились во дворе старого отеля на Сансет-стрип. Жара спадала. Женщины пришли в открытых платьях. Мама в белом шелке походила на мотылька. Я протиснулась сквозь толпу к столику с закусками и быстро набила сумочку тем, что не протухнет за несколько часов без холодильника: крабовыми клешнями, стрелками спаржи и печенью в беконе. Откуда ни возьмись появился Барри с тарелкой креветок. Увидел меня и тут же окинул взглядом толпу, ища маму. Она стояла сзади с бокалом белого вина и сплетничала с фоторедактором Майлзом, длинным англичанином со щетиной на подбородке и желтыми от сигарет пальцами. Она еще не заметила Барри. Он двинулся к ней сквозь толпу. Я шла по пятам.
— Ингрид! — с улыбкой произнес он, вторгаясь в их тесный кружок. — Я вас искал!
Она ледяным взглядом окинула его съехавший набок горчичный галстук, коричневую рубашку, лопающуюся на животе, кривые зубы и тарелку с креветками в мясистой руке. Я прямо-таки слышала завывание студеного шведского ветра, но Барри, видимо, оказался морозоустойчивым.
— Я о вас думал, — продолжил он, подходя еще ближе.
— Напрасно!
— Вы еще измените свое мнение.
Он коснулся пальцем носа, подмигнул мне и отошел к другой группе, где обнял и чмокнул в шею какую-то красотку. Мать отвернулась. Этот поцелуй был против всех ее правил. В ее вселенной такое просто не могло произойти.
— Вы знакомы с Барри? — поинтересовался Майлз.
— С каким Барри?
В ту ночь она не могла заснуть. Мы спустились в бассейн и плавали медленными тихими гребками под местными звездами: Крабовой Клешней и Гигантской Креветкой.
Мама нагнулась над чертежным столом и от руки, длинными элегантными ударами, резала гранки.
— Дзэн, — промолвила она. — Не колеблясь, безошибочно. Окно в благодать!
Она казалась по-настоящему счастливой. Такое бывало порой, когда работа спорилась: мама забывала, кто она, где, забывала обо всем, кроме безупречно ровных разрезов. Столь же чистое удовольствие, как от только что придуманной изящной фразы.