Обедать мы поехали на холмы. Припарковались в пятнистой тени большого сикомора, изогнутый пыльный ствол которого напоминал женское тело на фоне сверхъестественно синего неба. Ели йогурт из картонных коробочек и слушали, как на магнитофонной ленте Анн Секстон читает свои стихи, растягивая слова с убийственной иронией. Она читала о том, как человек живет в доме своей души и звонят колокола. Мать остановила запись.
— Скажи следующую строчку.
Мне нравилось, когда мать начинала меня чему-нибудь учить, обращала на меня внимание. Даже сидя рядом, она так часто бывала недосягаема. Если ее глубокий внимательный взгляд фокусировался на мне, я чувствовала тепло, как растущий сквозь снег цветок под первыми лучами солнца.
Не нужно было даже припоминать, это было как песня. Свет лился сквозь листву сикомора под колокольный звон безумной Анн, си-бемоль, и мать кивнула.
— Всегда учи стихи наизусть, — сказала она. — Пусть они проникают в самую глубину, в костный мозг. Как фтор в воде, они сделают твою душу неуязвимой для медленного разложения мира.
Я представила, как эти слова впитываются в мою душу, словно грунтовые воды в Окаменелый Лес, превращая ее древесину в агат, покрытый причудливыми узорами. Мне нравилось, когда мать вот так лепила меня. Наверное, и глина в руках умелого гончара бывает счастлива.
После обеда в мастерскую спустилась редакторша, волоча за собой шлейф восточных духов. Этот запах долго витал в комнате даже после ее ухода. Кит, тощая женщина с лихорадочно блестящими глазами и резкими движениями испуганной птицы, нарочито широко улыбалась ярко-красными губами, бросаясь из стороны в сторону, — просматривала оформление, проверяла разбивку страниц, читала набор через плечо матери и делала на ходу поправки. Мать откинула волосы назад — кошка, встрепенувшаяся перед тем, как вонзить когти.
— Вам не мешают длинные волосы? — спросила ее Кит. — При вашей работе с клеем и всем прочим?
У нее самой была геометрически правильная прическа, волосы окрашены в чернильно-черный и подбриты на шее.
Мать не ответила, но уронила модельный нож, и он вонзился в стол, как дротик. Когда Кит ушла, мать сказала оформительнице:
— Конечно, она предпочла бы постричь меня, как новобранца. И покрасить в свой собственный битумный цвет.
— «Вампир-колор» — сказала Марлен. — Новый оттенок от «Л'Ореаль».
Я не поднимала глаз. Мне было ясно, кто виноват в том, что мы здесь. Если бы не я, ей не надо было бы искать такие заработки. Жила бы, как планета, покачиваясь в звездной синеве, плавая в море, танцуя в лунном свете фламенко под испанскую гитару. Вина жгла меня, как клеймо.
В тот вечер она ушла одна. Около часа я рисовала, потом съела сандвич с арахисовым маслом и майонезом и побрела вниз к Майклу. Постучала в гулкую дверь. Три замочных болта повернулись.
— «Королева Кристина»?
Он улыбнулся — добродушный, примерно одного возраста с моей матерью, но рыхлый и бледный от пьянства и постоянного сидения дома. Майкл убрал с дивана ворох грязной одежды и «Вэрайети», чтобы усадить меня.
Квартира была совсем не похожа на нашу — набитая мебелью и сувенирами, увешанная постерами, заваленная «Вэрайети», газетами и пустыми винными бутылками. На подоконниках заброшенные помидоры в горшках льнули к стеклам, ища хоть немного света. Даже днем здесь было полутемно, потому что окна выходили на север, но зато открывался живописный вид на Голливуд, из-за которого Майкл эту квартиру и выбрал.
— Опять снег, — сказал он вместе с Гарбо, чуть приподнимая голову, как она. — Вечный снег. — Он протянул мне блюдце с семечками, — Гарбо — это я.
Вставив семечку меж зубов, я скинула сандалии на резиновой подошве, которые носила еще с апреля. Невыносимо было говорить матери, что я опять выросла из обуви, напоминать ей, из-за кого она возится с бесконечными счетами за электричество и детскими сандалиями, из-за кого ей не хватает света, как чахнущим помидорам Майкла. Мать была словно красавица, волочащая больную ногу, и этой ногой была я. Я была кирпичом, зашитым в подол ее платья, я была тяжкой стальной рубахой.
— Что ты сейчас читаешь? — спросила я Майкла.
Он был актер, но почти не работал по специальности и на телевидении тоже не работал. Деньги он зарабатывал, начитывая на пленку тексты для фирмы «Книги в записи». Ему приходилось делать это под псевдонимом Вольфрам Малевич, чтобы не исключили из актерского профсоюза. Каждое утро, очень рано, мы слышали сквозь стену его голос. Майкл выучил в армии русский и немецкий, он был армейской интеллигенцией — хотя сам всегда говорил, что это оксюморон, — и ему давали читать немецких и русских авторов.
— Рассказы Чехова.
Он взял книгу со столика и протянул мне. Страницы рябили замечаниями на полях, значками и подчеркиваниями. Я небрежно перелистала их.
— Моя мать терпеть не может Чехова. Она говорит, любой, кто его хоть раз прочел, знает, почему там должна была случиться революция.
— Твоя мать… — улыбнулся Майкл. — На самом деле тебе бы это понравилось. В Чехове такая прекрасная тонкая грусть. — Мы оба повернулись к телевизору, чтобы не пропустить лучшую фразу «Королевы Кристины», и хором проговорили вместе с Гарбо: — Снег как белое море, человек может выйти и затеряться в нем… и забыть обо всем на свете.
Я представила себе мать королевой Кристиной, печальной и холодной, со взглядом, прикованным к далекому, невидимому другим горизонту. К этому миру она и принадлежала, к миру дворцов, роскошных мехов и редких драгоценностей, огромных каминов, в которых можно было целиком зажарить оленя, кораблей из шведского клена. Больше и глубже всего я боялась, что когда-нибудь она найдет обратную дорогу туда и никогда не вернется. Поэтому я всегда ждала, когда мать уходила по ночам, как сегодня, во сколько бы она ни возвращалась. Мне нужно было услышать ключ в замке, снова вдохнуть запах ее фиалковых духов.
И я старалась не портить все просьбами, не надоедать ей своими мыслями. Мне приходилось слышать, как девочки требуют новую одежду и жалуются, что их матери невкусно готовят. Я всегда поражалась. Неужели они не понимают, что тянут матерей к земле? Разве цепям не стыдно за своих узников?
Но как я завидовала тому, что их матери сидят рядом с ними перед сном и спрашивают, о чем они думают. Моя мать не проявляла ко мне даже малейшего любопытства. Я часто думала: кем она меня считает — собакой, которую можно привязать у двери магазина, попугаем на плече?
Я никогда не говорила матери, что хотела бы отца, хотела бы поехать в летний лагерь, что иногда она меня пугает. Было страшно, что она улетит, исчезнет, и я останусь одна, мне придется жить в каком-нибудь месте, где слишком много детей, слишком много запахов, где тишина, красота и магия ее слов, растворенных в воздухе, будут от меня дальше Сатурна.
За окном светилось слегка размытое июньским туманом зарево от надписи «ГОЛЛИВУД», теплая сырость доносила с холмов запахи полыни и чамиза, сны оседали на стекле мельчайшей влагой.
Она вернулась в два, когда закрылись бары. Одна, ее вечное беспокойство на миг насытилось и улеглось. Я села к ней на кровать и смотрела, как она переодевается, любуясь каждым жестом. Когда-нибудь я тоже буду делать это — вот так скрещивать руки, стягивать платье через голову, сбрасывать туфли с высокими каблуками. Я надела их, полюбовалась, как смотрятся на моей ноге. Туфли были почти по размеру. Через год или около того будут совсем как раз. Мать села рядом, протянула мне щетку и я стала расчесывать ее гладкие белые волосы, окрашивая воздух фиалковым запахом. — Я опять видела того, похожего на козла, — сказала она.
— Кого похожего на козла?
— Из винного садика, помнишь? Волосатого Пана с торчащими из штанин копытами?
В круглом настенном зеркале мелькали наши длинные белые волосы, синие глаза. Древние женщины-скандинавы. Когда я вот так смотрела на нас с матерью, я легко, кажется, могла вспомнить ловлю рыбы в глубоких холодных морях, запах трески, уголь наших костров, кожаную обувь и наш странный алфавит, грубые руны, язык, похожий по звуку на вспашку поля.
— Он все время смотрел на меня. Барри Колкер. Марлен сказала, он пишет эссе. — Ее прекрасные губы стали длинными неодобрительными запятыми. — С ним была эта актриса из «Кактус Гарден», Джилл Льюис.
Ее светлые волосы, как неотбеленный шелк, текли сквозь свиную щетину на щетке.
— С этим жирным козлом в мужском обличье. Представляешь?
Она, конечно, не представляла. Красота была законом моей матери, ее религией. Можешь делать все что хочешь, если ты красива, если делаешь это красиво. Если нет, тебя просто не существует. Она вдалбливала это мне с раннего детства. Правда, к двенадцати годам я успела заметить, что реальность не всегда соответствует идеям моей матери.
— Может быть, он ей нравится, — сказала я.
— Джилл, наверное, повредилась в уме. — Мать взяла у меня щетку и принялась теперь за мои волосы, с силой проводя по коже на голове. — Ведь любого мужчину могла бы заполучить, какого хочет. О чем она думает?
Потом она наткнулась на него в любимом богемном баре без уличной вывески. Потом на вечеринке в Силвер-Лейк. Куда ни пойдешь, жаловалась мать, всюду он, этот козлоногий.
Я думала, просто совпадения, но однажды вечером на перформансе в Санта-Монике, куда мы пошли посмотреть, как один из ее друзей колотит по бутылкам из-под «Спарклеттс» и разглагольствует о засухе, я тоже заметила его, на четыре ряда позади нас. Весь вечер Барри пытался поймать ее взгляд. Помахал мне, и я помахала в ответ, тихонько, чтобы она не видела.
Когда вечер закончился, я хотела поговорить с ним, но мать быстро потащила меня к выходу.
— Не обнадеживай его, — прошипела она.
Когда Барри появился на вечеринке в честь юбилейного выпуска «Синема сцен», мне пришлось согласиться, что он ходит за ней специально. Это было во внутреннем дворике старого отеля на Сансет-Стрип. Дневная жара понемногу шла на спад. Женщины были в открытых платьях, моя мать в белом шелке напоминала мотылька. Пробравшись сквозь толпу к столику с закусками, я быстро загрузила сумочку снедью, которая могла продержаться несколько часов без холодильника — крабьими клешнями, спаржей, печенью в беконе, — и тут увидела Барри, накладывавшего в тарелку креветки. Он тоже заметил меня, и взгляд его моментально пробежал по толпе в поисках матери. Мать шла сзади, качая в руке бокал белого вина, и болтала с Майлзом, фотографом, долговязым англичанином, у которого был колючий подбородок и желтые от никотина пальцы. Барри она еще не видела. Он начал пробираться к ней, я держалась за ним.