- Решительно не понимаю, о чем это вы...
- Вам нужна ясность, определенность? Не знаю, право, как нужно говорить в таких случаях... Когда-то для этого была исчерпывающая формула: вот вам моя рука и сердце! Понимаете, Инна? Все этим сказано. Так примите ж, прошу вас,- и он протянул девушке руку.
- Негоже такими вещами шутить,-сказала Инна, хотя видела, что он не шутит.
- Для вас, видимо, все это странно, неожиданно, дико... Вы меня мало знаете, вам трудно решиться... А вы решитесь, но бойтесь брачных уз...голос его изменился, зазвенел почти резко,- Уверяю вас - не пожалеете. Все сделаю, сам разобьюсь, лишь бы вы были счастливы, лишь бы расцвел ваш талант!
Нельзя было не верить в искренность этого неожиданного признания. И она поверила, радуясь в душе, испытывая тайную гордость, что скромная со особа вызвала у археолога такую вспышку чувств. Руку тебе, дорогая, предлагают вот что! Вот как происходит то, о чем другие мечтают на своей девичьей заре!.. Как знать, может, это и есть тот миг, когда, не ведая истинной цены счастью, пройдешь мимо своей судьбы? Со спокойно-снисходительной улыбкой выслушиваешь слова, которые могли бы осчастливить любую из твоих подруг. Не торопись, Инна, подумай, гордячка, прежде чем отказать... Не делаешь ли ты сейчас тот роковой шаг, который вскоре обернется горючими слезами?
Впрочем, что ж тут гадать: не сейчас и не тобою сказано - сердцу не прикажешь...
Он между тем продолжал:
- Мне, Инна, трудно вам это объяснить... Сам удивляюсь этому чуду. Оно от вас! Вы оказались способны весь мир для меня озарить!.. Наверное, вы сами еще не знаете себя. А я, когда впервые услышал ваш "Берег", сразу сказал себе: она поэтесса! Настоящая! Да, да, может, даже действительно Сафо, может, вторая наша Маруся Чурай, может, та самая, которой суждено перед лицом вечности воспеть этот край... Не эпигонна, нс слепая потребительница чужих образцов, а творец истинный, по призванию...
И тот легендарный Овидий - он бы вас тоже оценил!
- Столько щедрости... даже, пожалуй, слишком.
- Ничего не слишком. Узы, соединяющие века, гораздо крепче и нерасторжимой, чем мы себе представляем.
Бессмертная ветвь творчества - надежнейшая реальность,- которую ничто и никто но уничтожит, над ней не властно и время!
Щеки девушки горели ярким пламенем от этих волнующих ее неосознанное тщеславие слов. Надо бы ответить, но не знала что. Сказала смущенно:
- Вы, верно, добрый, сердечный человек. И спасибо вам за ваши... за это все... Вам я тоже хотела бы счастья.
- Счастье мое - это вы.
- Зачем же так... Разве я одна... У нас ведь столько девчат.
- Другие меня не интересуют. Вы, Инна, только вы...
Не понимаю, какая тут магия, но она есть! И я прошу вас, дрошу, умоляю! Что мне еще сделать? На колени встать?
И видно было, сейчас встанет. Сделал движение - совсем как в старинной пьесе. Девушка удержала его резко, сердито:
- Оставим... Ни к чему атот разговор.
- Отчего же?
- Оттого... Нетрудно бы и догадаться...
И он догадался. Умолк в тягостном оцепенении, поник у стены, невольно стискивая обеими руками камень старинной кладки. Потом спросил:
- Мне идти?
- Идите.
- Не боитесь остаться одной?
Инна только теперь улыбнулась облегченно:
- Хочу побыть наедине с Овидием.
ФАНТАЗИЯ ЛУННОЙ НОЧИ
Видела совсем реально, как, приближаясь к этим берегам, по морю шагал он, тот самый Назон. Невесомый, в своей длинной римской одежде, в сандалиях с повязками, неторопливо идет по лунной дорожке, ступает прямо по ее мерцающему полотну. Путник. Из вечного города - в веч-.
ное изгнание.
Серой, унылой пустынностью, ледяными ветрами встретил его этот античный край света. Все было здесь непривычным: и бесконечность степных просторов, и волчьи завывания ночной метели, и одичавший вид стражи, которая возвращалась со стен крепости, засыпанная снегом, кутаясь в бараньи и звериные шкуры до пят. Длинноволосые, бородатые, набравшиеся местных привычек, воины крепостного гарнизона вроде бы и не из римлян набраны каждый нес на себе уже варварскую печать. Сам центурион, начальник гарнизона, суровый и мужественный воитель, в своих смердящих звериных шкурах напоминал не человека из прославленного Рима, скорее варвара-волопаса. Со временем Овидий и сам облачился в эту дикую одежду по крайней мере, таким видели его, великого певца римлян, когда он изредка выходил на стену и стоял там одинокий, всматриваясь в белые загадочные степи.
Вот ты где очутился, изгнанный на край света, недостижимый для могучих своих богов, для твоих веселых, с берегов Тибра, любовниц! Владычествующий над миром, Рим знает, как наказывать поэта, впадающего в немилость:
не чашей с отравленным вином, не. растерзанием африканскими львами на арене Колизея. Карает самой страшной карой - безвестью. одиночеством, забвением таким вот навечным изгнанием в край льдов и снегов, где нет и никогда не будет духовной потребности в поэтах.
Ты вроде есть, но тебя уже нет. Отданный на безжалостную расправу этим лютым зимам, сгинешь, погибнешь в безвестности, и свирепые ветры развеют по этому пустынному взморью сладкие строки твоих золототканых поэм.
Никогда не вырастет на этих берегах вечнозеленый лавр для твоего венка! Не венок лавровый - саркофаг высекут для тебя скифские морозы из своего непроломного, похожего на белый мрамор феррарскии льда.
Вместо воспетых тобою богов, которыми так легко ты покинут в тяжкую годину, встречают тебя на этих берегах другие боги - жестокие боги Севера. Разъяренные, беспощадные, поднимают они метели невиданной, дикой силы, и степи надолго утопают в окаянном бешенстве стихии. Не по-римскому свистят, завывают здешние ветры, слепнут от снега часовые на крепостных валах, слепнут просторы равнодушные, глухие к твоим мольбам, к твоим звучным любовью напоенным поэмам. Будучи живым, станешь свидетелем собственной смерти. Знала твоя патрицианская молодость все наслаждения жизни, услады дружбы и хвалы. любви и порока. Где все это? Где слава и венки их тугих ароматных листьев? Неблагодарный, проклятый Рим, все он забыл, над песнями твоими надругался, теперь ты лишь смертник, живьем выброшенный из жизни, из времени, ыз.
человечества. Потому что человечество - это Гим, иначе ты не представляешь мира. Он где-то там, в своей манящей недостижимости, отступился от тебя со всей его роскошью, с его богами и жертвенниками, с ночами вакханалии, без тебя безумствующих муз. Все без тебя -тебе сталось.
лишь воспоминание, его жгучая, не проходящая горечи
Но, может быть, не столько тоскует сейчас твоя душа щ Риму. сколько по безвозвратности лет. Надвигается старостъ. Не принесет она тебе почета и славы, только - боль одиночества. А ведь был ты баловнем судьбы, вдоволь купался, сладкоголосый и нежный, в объятиях Р^ских гетер, в дурманящих ароматах лавра! Вино рекой лилось в честь тебя, имел ты друзей на выбор искренних и мни мых, верных и двоедушных, теперь у тебя остался лишь грозный, никаким мольбам не внемлющий гнев Октавиана.
Август Октавиан, princeps'senatus, тот, который любит в камешки играть с детьми рабов, с маленькими рабами...
Тот, который чужих жен, родовитых патрицианок, прямо с пиршеств ведет на свое развратное ложе... Известно, что, собираясь объясниться с женой Ливией, он заблаговре тленно готовит конспект своего льстивого слова к ней...
Бывший друг, золотой Август, шлю из этого изгнания проклятье тебе, хотя когда-нибудь еще, быть может, снова биду молить о ниспослании твоего милосердия, может, еще пропою хвалу тебе, золотому, чья сила сейчас стоит на этом валу, чей меч достиг этих диких берегов, утвердив и тут вечное могущество Рима.
Тут - полулюди. Примитивные, коварные, появляются иной раз из глубины степей в своих пугающих шкурах, не привычных для римского глаза шапках. Да, полулюди они, неуловимые степные кентавры, потому что конь и слившийся с ним всадник - это у них нераздельно, это не люди, а именно кентавры. Никогда не видели они Вечного города.
Немногим из них суждено увидеть его, и то лишь рабами в цепях. Если бы позволено было возвратиться на берега Тибра, описал бы всю их фантастическую дикость, собственноручно на стелах, на белых мраморах высек бы изображение этих загадочных, с луками и певучими стрелами, существ. В своем доме, среди маслиновых рощ, на публичный обзор поставил бы, чтобы позабавить и твои августейшие очи!
С какой жестокостью обрушил ты на меня свой гнев, тяжко так покарав. Обрек на жизнь среди зверей и полузверей. И я живу здесь. Водятся тут и гепарды - дикие кошки, и степные, быстрые, как молнии, антилопы, и тяжелые туры, пасясь, грозно посматривают на тебя, незнакомца в римских сандалиях. Сами кочевники натурой тоже упрямы и свирепы, турам под стать... Сюда вот я брошен, на растерзание клыками одиночества. Правду, наверно, говорит твой центурион:
- Квелый, изнеженный, погибнешь ты, Овидий, тут.
И погаснет память о тебе - лишь цезари вечно живут.
Погибну, сгину. Не останется следа моего! Холодная эта, безграничная, не ведающая поэтических струн пустыня все поглотит. Никто не привезет в возлюбленный Рим даже. останки поэта Овидия; лишь тяжелый ледяной саркофаг поставит над ним гарнизон крепости...
Центурион все же оказывает ссыльному поэту зпаКш внимания, потому что поэтическая слава Овидия Назон"
когда-то опахнула крылом и его. Есть у него тайная на дежда, что рано или поздно, а тебе, певцу Рима, все-таки будет даровано Октавианово прощение и ты еще сложишь} свою поэму изгнания, вспомнишь и их. суровых, одичав ших воинов, которые зде.сь, на отдаленнейшей окраине, лицом к лицу с варварами, охраняют державную мощь Римской империи. Вспомни, вспомни о нас хотя бы единым звучным своим словом, поэт. потому как меч - это всего лишь грубая сила. а песня это бессмертие.
Иногда из степей приближаются по снегам те. полулю - ди, скот гонят будут с крепостью торг вести. На льдах лимана, таких несокрушимых, что и всадник, с конем не проломит, разворачивается буйное торжище. Хоть и полу люди. хоть и бородатые, а динары считать умеют, научи лись даже браниться на подлинной латыни. Бывает, что расходятся мирно, а бывает за овечий хвост начинаетсядрака, пускаются в дело мечи и кнуты, горячая кровь брыз жет на мрамор льдов и кто-нибудь из бородатых уже летит торчком в прорубь, отныне будет кочевать где-то там, под водой. Нет у Овидия к ни