Март 1834 г
Москва. Зоологический сад. Рядом каток. Солнечный день в самом начале весны. Вдалеке слышен духовой оркестр. На траве расставлены несколько столов и стулья; здесь прислуживает официант, появляющийся из-за сцены. За столом сидят Николай Огарев и Николай Сазонов, оба 22 лет. В одной компании с ними Александр Герцен, 22 лет. Герцен стоит несколько в стороне и ест мороженое ложечкой. Четвертый молодой человек, Станкевич, 21 года, лежит на траве с шляпой, надвинутой на глаза. Он, кажется, спит. Его лицо скрыто, и поэтому пока что непонятно, кто он. У Сазонова и Огарева самодельные шейные платкицветов французского триколора. Кроме того, у Сазонова на голове берет.
Любовь и Варвара сопровождают госпожу Беер, зажиточную вдову, примерно 50 лет. Прогуливаясь, они появляются в поле нашего зрения.
Герцен. Что не так на картине?
Варвара. Варенька обручилась с кавалерийским офицером… Николай Дьяков. Такой смирный. Мухи не обидит. Да что там мухи… Он у собственной лошади только что прощенья не просит. Впрочем, весьма удовлетворителен. К моему изумлению, Варенька согласилась и глазом не моргнула. Ну слава Богу, ее будущее теперь устроено. Не то что у некоторых.
Госпожа Беер (в шутку грозит Любови пальцем). Смотри, так и помрешь старой девой. Надо было за барона держаться.
Варвара. Вот видишь? Слушай, что говорит госпожа Беер. Ну что сделано, то сделано. Это все Мишель виноват, невозможный мальчишка. Чем скорее он отправится в армию, тем…
Госпожа Беер. Ох уж эти дети!..
Любовь. Смотрите, госпожа Беер, ваша Натали вышла на лед.
Они удаляются в сторону катка.
Герцен. Ты помнишь, в детстве были такие картинки-загадки… Вроде бы обыкновенные рисунки, но с ошибками – часы без стрелок; тень падает не в ту сторону; солнце и звезды одновременно на небосводе. И подпись: «Что не так на картине?» Твой сосед по парте исчезает ночью, и никто ничего не знает. Зато в парках подают мороженое на любой вкус. Что не так на картине? Братьев Критских забрали за оскорбление царского портрета; Антоновича с друзьями – за организацию секретного общества, то есть за то, что они собрались у кого-то в комнате и вслух прочитали памфлет, который можно купить в любой парижской лавке. Молодые дамы и господа скользят лебедиными парами по катку. Колонна поляков, бряцая кандалами на ногах, тащится по Владимирской дороге. Что не так на картине? Ты слушаешь? Ты ведь тоже часть этой картины. С некоторых пор профессор Павлов, подмигивая, пристает к нам с философскими вопросами. «Вы желаете понять природу реальности? Ну-с, а что мы понимаем под реальностью? А под природой? А что мы понимаем под пониманием?» А ведь это философия. Но в Московском университете философию преподавать запрещено. Она представляет угрозу общественному порядку. Профессор Павлов читает курс по физике и агрономии, и лишь центробежная сила относит его от чересполосицы к философии природы Шеллинга… (Оглядываясь.) Кетчер!
Входит Николай Кетчер. Огарев и Сазонов здороваются с ним. Он старше их, ему 28 лет. Он слегка раздражителен и мог бы сойти за дядю собравшимся. Он худ и высок, в очках и черном плаще.
Кетчер (Огареву и Сазонову). Отчего вы нарядились французами?
Входит официант с чаем на подносе, расставляет стаканы на столе.
Сазонов. А, заметил! Это оттого, что Франция являет миру прекрасное лицо цивилизации и дарит ему революцию, которая разбивает это лицо в кровь.
Кетчер (уходящему официанту). Благодарю… (Сазонову, ядовито.) Раз уж ты француз, то хоть в присутствии официанта говорил бы по-французски…
Сазонов. D'accord. Mille pardons.[20]
Кетчер. Раньше надо было думать…
Огарев. Сазонов, ты пьян.
Сазонов. Это же ты пел «Марсельезу» перед Малым театром.
Огарев. Я был пьян. Я и теперь еще пьян. (Ударяет кулаком по стакану и разбивает его вдребезги.) Мне уже двадцать один, и ничего не сделано для бессмертия!
Входит Полевой. Ему 38 лет, но кажется, что он на целое поколение старше остальных. Он прогуливается и замечает всю компанию.
Полевой. Господа…
Герцен. А, господин Полевой!.. Доброго вам дня!
Полевой. Добрый день… добрый день…
(Приподнимает шляпу, приветствуя всех собравшихся. Затем, заметив спящего Станкевича, слегка приподнимает тому шляпу палкой, чтобы разглядеть лицо, и приветствует его легким поклоном.) Прошу вас, не вставайте. А, господин Кетчер! Я получил вашу статью. Мне она понравилась. Но если вы хотите, чтобы я напечатал ее в «Телеграфе»… примите ли вы дружеский совет? Перед тем как отдать ее в цензуру… надо бы одно или два выражения… некоторые намеки… если вы мне позволите…
Кетчер. Но это статья о переводах Шекспира.
Полевой многозначительно и твердо улыбается, пока Кетчер не сдается.
Полевой. Так вы мне доверяете? Великолепно. Я очень рад, что смогу ее напечатать… А что это за хорошенькие шарфики? У вас что, кружок?
Огарев. Кружок.
Огарев начинает напевать «Марсельезу», Герцен и Сазонов подхватывают.
Полевой (встревожен). Немедленно прекратите – прекратите это! Прошу вас! Такое мальчишество! И в какое положение вы меня ставите?! «Телеграф» играет с огнем – заметьте, слова не мои, а произнесенные в Третьем отделении и переданные мне. Они меня могут закрыть вот эдак (щелкает пальцами) – одно неловкое слово – и в Сибирь.
Сазонов. Скоро ли очередь дойдет до нас?
Кетчер. Полагаю, что теперь это зависит от официанта.
Сазонов, подумав, кладет платок в карман.
Сазонов. По-моему, я протрезвел.
Огарев. Вы слышали, что произошло? Пятерых наших арестовали и забрили в солдаты. Мы собрали для них деньги по подписке… Кетчера и меня потащили к жандармскому генералу Лесовскому… Последнее предупреждение… благодаря высочайшему милосердию государя.
Полевой. Слава Богу, что есть его императорское величество! Я удивляюсь вам, господин Кетчер, учитывая ваше положение.
Кетчер. Генерал Лесовский сказал буквально то же самое.
Полевой (ужален). Это несправедливо…
Кетчер. Я врач, а не министр просвещения.
Полевой. Моя позиция всем известна. Все слышат мой одинокий голос в поддержку реформ… Но реформ сверху, а не революции снизу. Чего может добиться горстка студентов? Они погубят себя ни за что.
Огарев. Но их имена будут помнить вечно.
Герцен (Огареву). Ты пишешь поэму?
Огарев вскакивает, вне себя от смущения, и собирается уходить. Он возвращается, чтобы положить несколько монет на стол, затем снова уходит, но только до следующего стола, где садится, повернувшись ко всем спиной.
Прости! (По секрету.) Он сочиняет стихи… притом хорошие.
Станкевич поднимается, не обращая ни на кого внимания.
Сазонов. Проснулся! Станкевич, смотри, произошло явление чая как феномена.
Кетчер (оборачиваясь). За нами следят, вон там… видите его?
Полевой (нервно). Где?
Кетчер. Давайте уйдем.
Станкевич берет стакан чая.
Сазонов (Огареву). Ник, мы уходим. (Станкевичу.) Десять абсолютных копеек.
Полевой. Нам нельзя оставаться вместе.
Огарев (Герцену). Саша, ты идешь? (Следует за Сазоновым и Кетчером и исчезает из виду.)
Полевой. Вы же понимаете, Герцен. «Телеграф» могут закрыть вот эдак (щелкает пальцами) – и голос реформ в России замолчит на целое поколение.
Герцен. Господин Полевой, для реформы нашего азиатского деспотизма требуется нечто большее, чем по-азиатски дипломатичный «Телеграф».
Полевой (ужален). А что вы предлагаете, Герцен, вы и ваш кружок? Социализм? Анархизм? Республиканизм?
Герцен. Да. Мы отвергли наше право быть надсмотрщиками в стране узников. Здесь дышать нечем, никакого движения. Слово стало поступком, мысль – действием. За них карают строже, как за преступление. Мы – революционеры с тайным арсеналом социальных теорий, а вы такой же старомодный консерватор, как и те, с кем вы сражаетесь всю вашу жизнь.
Полевой глубоко оскорблен.
Полевой. Ах вот как. Что ж, когда-нибудь и с вами произойдет то же самое… Появится некий молодой человек и с улыбкой скажет: «Проваливайте, вы отстали от жизни!..» Что ж, готов оказать вам такую услугу. Примите мое почтение, сударь…
Герцен (сокрушенно). А вы мне, господин Полевой, поверьте.
Полевой поспешно уходит.
(Оборачиваясь.) Этот по-прежнему там ходит… как волк в засаде, голодный волк… Ему не помешало бы новое пальто.
Станкевич (не обращая внимания, смотрит по сторонам). Да… ты прав… что-то не так… Солнце светит, как летом, а лед на катке не тает. День состоит из разных дней, он не подчиняется смене времен года. (Оборачиваясь.) Нет… это он меня дожидается. (Герцену.) Знаешь, напрасно ты обидел Полевого. Политические убеждения – это всего лишь мимолетные призраки в кажущемся мире.
Герцен (вежливо). Надеюсь, ты скоро поправишься. (Оборачивается.) Может быть, тебе сходить к нему? Узнать, что ему нужно? (Он доедает мороженое и кладет деньги на стол.) Что нам делать с Россией? Тебя, Станкевич, я в расчет не беру, но что делать? Ты помнишь Сунгурова? Когда Сунгурова везли в Сибирь, он ухитрился сбежать из-под конвоя… Полиция вышла на его след, он понял, что выхода нет, и перерезал себе горло, но не до конца… Разумеется, его снова судили и отправили на рудники, конфисковав все имущество. Это имущество состояло из семисот душ. Что не так на картине? Да ничего. Просто это Россия. Поместье здесь измеряется не в десятинах, а в количестве взрослых крепостных душ мужского пола. И борцом за перемены здесь становится не взбунтовавшийся раб, а раскаявшийся рабовладелец. Поразительная страна! Нужен был Наполеон, чтобы затащить нас в Европу. Только после этого от стыда за Россию, за самих себя мысли о реформах забродили в головах у возвращающихся офицеров. Мне было тринадцать лет, когда случилось декабрьское восстание. Однажды, вскоре после того, как царь отпраздновал свою коронацию казнью декабристов, отец повез меня и Огарева прокатиться за город. До знакомства с Ником мне казалось, что во всей России нет второго такого мальчика, как я. В Лужниках мы переехали через реку. Вдвоем мы побежали вверх, на Воробьевы горы. Садилось солнце, купола и крыши блестели, город расстилался перед нами. И мы вдруг обнялись и дали клятву посвятить нашу жизнь мщению за декабристов и даже пожертвовать ею, если потребуется. Это был самый важный момент в моей жизни.
Станкевич. У меня так было, когда я прочел «Систему трансцендентального идеализма» Шеллинга.
Герцен. Не сомневаюсь.
Станкевич. Реформы не могут прийти сверху или снизу, а только изнутри. То, что ты считаешь реальностью, – это всего лишь тень на стене пещеры. (Поднимает руку, прощаясь.) Довстречи.
Герцен (холодно). Если она когда-нибудь состоится.
Они расстаются, и Герцен уходит. Входит Белинский. Он похож на нищего, которым, в сущности, и является. Он крайне нуждается в новом пальто. Он взволнован.
Белинский (зовет). Станкевич! Наконец-то хорошие новости. Надеждин предлагает мне работу в «Телескопе». Шестьдесят четыре рубля в месяц.
Станкевич. На это не проживешь.
Белинский. До сих пор я обходился и без этого.
Станкевич. По тебе видно, что обходился. Но жить на это нельзя.
Белинский. А что мне делать?
Станкевич. Стань… художником. Или философом. Теперь все зависит от художников и философов. Великим художникам дано выразить то, что невозможно объяснить, а философам – найти этому объяснение.
Белинский. Но я хочу быть литературным критиком.
Станкевич. Это работа для тех, чья вторая книга не оправдала ожиданий. У Надеждина за свои шестьдесят четыре рубля ты будешь рецензировать по двадцать книг в месяц: поваренные книги, сборники анекдотов, путеводители.
Белинский. Нет, я буду переводить для «Телескопа» французские романы… Я сейчас перевожу Поля де Кока.
Станкевич. Ах, так ты будешь переводчиком. Это совершенно другое дело! Благородное занятие.
Белинский. Так ты одобряешь.
Станкевич. Но ведь ты… не знаешь французского.
Белинский. Я знаю, что не знаю. Ты можешь одолжить мне словарь?
Их перебивает Натали Беер, которая зовет из-за сцены.
Натали. Николай! Николай!
Станкевич машет ей.
Белинский. Где мне потом тебя искать?
Станкевич. Не вздумай убегать. Ты достаточно умен, чтобы смотреть Натали Беер в глаза, а не пялиться на ее ботинки.
Входит Натали, 20 лет. Она только что с катка и семенит ногами в коньках.
Натали. Николай, вы как раз вовремя, чтобы мне помочь. (Она ставит одну ногу ему на бедро и протягивает отвертку для коньков.) Держите, mon chevalier.[21]
Станкевич. A votre service.[22] Белинскому дают работу в «Телескопе».
Натали (бегло). C'est merveilleux. Vous voulez dire que vous allez écrire pour la revue? Mais c'est formidable. Nous allons vous lire. Nous lisons «Le Télescope» tous les mois, mais je ne comprends pas la moitié – vous devez être très intelligent! Vous serez célèbre sous peu, monsieur Belinsky![23]
Белинский пристально смотрит на ее ботинки.
Белинский. Ну, au revoir.[24]
Станкевич. Ты придешь в пятницу?
Белинский (уходя). Вряд ли… Мне нужно закончить три главы к следующей неделе.
Госпожа Беер, Варвара и Любовь возвращаются и встречаются с Натали. Белинский, завидев их приближение, спешно уходит.
Госпожа Беер. У них поместье в Воронеже. Семь тысяч душ. Он учит Натали, что где ни копни обязательно найдется что-нибудь философское… По пятницам.
Варвара. Почему только по пятницам?
Натали. Любовь! Здравствуйте, госпожа Бакунина.
Госпожа Беер. Немедленно опусти ногу, что ты еще придумаешь? Господин Станкевич, как поживаете? Вы должны к нам как-нибудь заехать. Не откладывайте.
Hатали. Раз так, придется вам самому припасть к моим ногам. Это моя подруга, Любовь Бакунина, и ее мама.
Станкевич кланяется.
Любовь. Давайте я помогу. Где ключ?
Станкевич передает Любови отвертку. От соприкосновения Любовь смущается еще сильнее.
Госпожа Беер. Смотрите, лед уже тает… Ну, наконец-то весна начинается.
Натали. Любовь, ты должна прийти на собрание философского кружка. Мы собираемся каждую пятницу у Николая. Станкевич. Вы живете в Москве?
Любовь. Нет.
Варвара. Мы здесь всего на несколько дней. Хотя у нас в Твери философии тоже хватает. Вы должны познакомиться с моим сыном, Михаилом.
Станкевич. Он изучает философию?
Варвара. Да. Он служит в артиллерии.
Любовь (с коньками в руках). Вот.
Госпожа Беер. Нам пора. Так что не забудьте, господин Станкевич.
Госпожа Беер уходит с Варварой. Станкевич кланяется всей уходящей компании, но затем передумывает.
Станкевич. Я провожу вас до коляски.
(Обращается к Любови, предлагая понести коньки.) Вы позволите…
Любовь отдает ему коньки.
(Обращаясь к Любови.) Мы сейчас читаем Шеллинга. Может быть, вам…
Натали. Вы понесете мои коньки? Как галантно!
Натали, Любовь и Станкевич уходят вслед за Варварой и госпожой Беер.
Погода меняется… собираются грозовые облака, дождь. Заметно темнеет.
Белинский, скособочившись и сутулясь, рысцой несется на званый вечер. На нем новое хорошее пальто.
Март 1835 г
Званый вечер – обычный «приемный день» в доме госпожи Беер. Присутствие слуг в ливреях не означает ни большого богатства, ни роскошных интерьеров. Ливреи скорее потрепанные, и масштаб происходящего скорее домашний, чем великосветский.
Слуга в ливрее принимает мокрое пальто Белинского. В комнатах гости больше расхаживают, чем сидят в креслах. Персонажи появляются в поле зрения тогда, когда обстоятельства того требуют. В сцене гораздо больше движения и наплывов, чем можно заключить из ее последовательного описания. Вино, еда, лакеи, гости, музыка и танцы присутствуют на сцене настолько, насколько не обходимо.
Мимо торопятся Татьяна и Александра. Они держатся за руки и заговорщицки смеются.
Татьяна. Неужели она!..
Александра. Она-то да, да он не стал!
Обе снова отчаянно хохочут. Петр Чаадаев, 41 года, с высоким лбом и голым черепом, философ-аристократ, кланяется им, в то время как они убегают вместе со своим секретом. Он водворяется на неприметном стуле.
Чаадаев расположен скорее принимать желающих побеседовать с ним, чем самому искать такой беседы.
Чаадаев. Чудесно… чудесно… молодежь…
В другой части сцены Шевырев, молодой профессор, с негодованием читает из журнала (из «Телескопа») Полевому, который слегка пьян и почти не слушает.
Шевырев (читает). «…Я упорно держусь той роковой мысли…» – нет, вы только послушайте: «…Я упорно держусь той роковой мысли…»
Полевой (мрачно). Закрыли. (Щелкает пальцами.) Вот эдак. Мой «Телеграф» был одиноким голосом реформ.
Шевырев. Вы будете слушать?
Полевой. Разумеется, разумеется. Что?
Шевырев. Этот выскочка – разночинец – по сути, отчисленный студент, которого Надеждин подобрал на помойке, пользуется «Телескопом» для издевательств над нашими лучшими, нашими достойнейшими – нет, вы послушайте вот это: «…Я упорно держусь той роковой мысли…»
Полевой. Пусть Надеждин попробует редактировать настоящий журнал. «Телеграф» играл с огнем. Заметьте, слова не мои, а произнесенные в Третьем отделении и переданные мне!
Шевырев. Вы не хотите слушать.
Полевой. Хочу.
Шевырев. «…Я упорно…»
Полевой, Но чтобы закрыли (щелкает пальцами) – вот эдак, за отрицательную рецензию на пьесу!
Шевырев. «…Я упорно держусь той роковой мысли, что, несмотря на то что наш Сумароков далеко оставил за собою в «Трагедиях» господина Корнеля и господина Расина; что наш Херасков… сравнялся с Гомером и Виргилием… что наш гениальный Барон Брамбеус… в едком остроумии смял под ноги Вольтера…»
Кетчер, довольно пьяный, возникает в круге зрения Полевого.
Полевой. Кетчер! Слышали уже? (Щелкает пальцами.) «Телеграф» играл с огнем и доигрался!
Шевырев. «…Что наш могущественный Кукольник с первого прыжка догнал всеобъемлющего исполина Гете…»
Белинский робко присоединяется к вече ринке, но, услышав, как его собственные слова читают вслух, спасается бегством.
«…И только со второго поотстал немного от Крюковского…»
Белинский, уходя, сталкивается с Михаилом, который танцует с Татьяной. Михаил в военной форме. Они не знакомы. Белинский извиняется, не глядя, и уходит.
«…Несмотря на все на это, повторяю: у нас нет литературы!..»
Полевой (Кетчеру). Хорошо еще, что не отправили в Сибирь. И вас тоже, между прочим. Почему вас не арестовали вместе с Герценом и другими?
Кетчер (пожимает плечами). Россия.
Шевырев (перебивает). Это не литературная критика, а попирание святынь ради собственного удовлетворения.
Полевой отводит Кетчера в сторону. В это время входят госпожа Беер и Варвара и встречаются с Михаилом, которого теперь держит под руку Татьяна.
Полевой. Я их предупреждал. Они погубили себя ни за что.
Варвара. Мишель! Я не понимаю, почему ты не у себя в полку.
Михаил. Мой полковник постоянно спрашивает то же самое.
Варвара (уходя вслед за Михаилом и Татьяной). Мишель!..
Михаил с Татьяной исчезают из виду. Шевырев приклеивается к Варваре и уходит вместе с ней.
Шевырев. Вы уже видели «Телескоп»? Вы только послушайте: «…Я упорно держусь той роковой мысли…»
Госпожа Беер замечает Чаадаева и устремляется к нему. Входящий Станкевич раскланивается с ней.
Станкевич. Госпожа Беер.
К его замешательству, госпожа Беер не замечает его. Станкевич уходит в том же направлении, что и Белинский.
Кетчер (между тем, обращаясь к Полевому). Осуждены тайно, после девяти месяцев в предварительном заключении. Троим дали тюремный срок, шестерых в ссылку, причем Герцена дальше всех – в Пермь.
Полевой (щелкает пальцами в адрес госпожи Беер). Вот эдак.
Госпожа Беер (неопределенно). Господин Полевой…
Кетчер (продолжает). И все это за какую-то болтовню за ужином, на котором Герцена вовсе не было. Самое смешное, что Сазонова, который там был, даже не арестовали. А теперь ему выдали паспорт для поездки за границу по состоянию здоровья! Если бы эти люди были врачами, то они бы рассматривали вам гланды через задницу…
Госпожа Беер (Чаадаеву). Петр Чаадаев!
Чаадаев (госпоже Беер). Ваш дом – убежище, в моем случае – от безделья.
Госпожа Беер. Я всем говорю, что это вы написали ту très mèchante[25] статью в «Телескопе».
Чаадаев. Да, я видел… Интересное время.
Госпожа Беер. Время?
Чаадаев. Да, время.
Полевой без приглашения включается в беседу, бросая Кетчера.
Полевой. Да, «Телеграф» доигрался!
Госпожа Беер. Мы говорим о «Телескопе», господин Полевой.
Полевой. Нет уж, позвольте с вами не согласиться. Мне ли не знать – мой «Телеграф» был голосом реформ. Я льщу себе тем, что к нему прислушивался государь император… Но кто бы мог подумать. Закрыли за отрицательную рецензию на новую пьесу Кукольника.
Чаадаев. Вы могли бы догадаться, что царская семья должна была благосклонно принять пьесу, объединяющую интересы Господа Бога и предков его императорского величества.
Полевой. А вы ее видели, сударь?
Чаадаев. Нет, меня не было в Петербурге.
Госпожа Беер. Согласитесь, господин Полевой, что вы будете выглядеть весьма нелепо через сто лет, когда «Рука Всевышнего Отечество спасла» станет классикой, а имя Кукольника – символом российского театра.
За сценой слышится грохот опрокидываемого стола, звон падающих бокалов, тревожные возгласы и растерянные восклицания. Белинский, пятясь, задом появляется на сцене. Он рассыпается в извинениях. Вслед за ним входит Станкевич. Кетчер по-рыцарски бросается спасать ситуацию.
Кетчер. Пропустите, я врач!
Госпожа Беер. Ну что такое на этот раз?
Белинский. Я знал, что так получится!
Станкевич. Ничего страшного, Белинский.
Белинский пытается бежать, Станкевич, стараясь его остановить, хватается за карман и отрывает его. На пол падают монета или две и маленький перочинный ножик. Белинский, не обращая внимания, напролом пробивается к выходу.
Погоди… Ты что-то обронил…
Станкевич подбирает монеты. В то же время госпожа Беер отправляется узнать, в чем дело, и застает его в позе, которую она принимает за умоляющую. Она жестом дает понять, что ей не до того, и, не останавливаясь, уходит.
Станкевича, ползающего по полу, сбивает приход Натали.
Натали. Что вы делаете?
Станкевич. Натали! Ваша мать… В чем я провинился?
Натали. Она… (Твердо.) Вы дали ей основания полагать, что вы… вы играли моими чувствами.
Полевой (уходя, щелкает пальцами и обращается ко всем, но ни к кому в отдельности). Вот эдак!
Станкевич (поражен). Но… за все время, что я бываю у вас в доме, за весь год, что вы посещаете наши занятия, разве я хотя бы словом или жестом осквернил чистую духовность наших…
Натали (теряя свою сдержанность). Да ведь уже больше года! (Уходит, оставляя Станкевича в недоумении, и немедленно возвращается. Меняет курс.) Вы… вы жестоки к моей подруге Любови Бакуниной!
Станкевич. Я? Я ни разу даже не…
Натали. Разве вы не замечаете, что нравитесь ей?
Станкевич (заинтересованно). Правда?
Натали дает ему пощечину и начинает плакать. Входящий Михаил пытается ее задержать.
Михаил. Натали?…
Натали убегает. Михаил замечает Станкевича. Они приветствуют друг друга легким поклоном.
Вы Станкевич?
Станкевич. А вы Бакунин.
Михаил крепко пожимает Станкевичу руку.
Mихаил. Я думал, что мы никогда не встретимся.
Станкевич. Ваши сестры…
Михаил. Упоминали о моем существовании?
Станкевич. Именно. Вы здесь надолго?
Михаил. На неделю или около того. Мои уезжают завтра, но у меня дела в Москве. Армейские хлопоты.
Станкевич. Вы в артиллерии?
Михаил. Не судите по внешности.
Станкевич. Я этому учусь.
Mихаил. В артиллерии трудно заниматься ввиду громких взрывов, являющихся неотъемлемой частью артиллерийской жизни. «Система трансцендентального идеализма» плохо известна в армии.
Станкевич. Вы читаете Шеллинга!
Михаил. Разумеется! Вы видите перед собой искру неделимого огня созидания, лишь одно мгновение в вечной борьбе, которую ведет стремящаяся к сознанию природа.
Станкевич. Вы обязаны прочесть Канта. Мы все кантианцы, включая Шеллинга.
Михаил. Слава Богу, что я с вами познакомился. Где бы нам поговорить? Вы любите устрицы? Отлично. Подождите здесь – я только возьму свою фуражку и немедленно назад. (Оборачивается.) У вас при себе есть деньги?
Станкевич (с готовностью). Есть.
Михаил. После.
Михаил уходит. Через какое-то время Станкевич вспоминает об оброненном ножике и рассеянно возобновляет поиски. Александра и Татьяна быстро проходят через сцену. Их перехватывает Натали, которая меняет направление, чтобы подойти к ним.
Натали. Друзья мои! Я знаю все!
Сестры. Что? Что?
Натали. Его сердцем завладела другая! Погодите, я вам все расскажу!
Сестры. Не может быть! Кто? Откуда ты знаешь? Я думала, что ты ему нравишься!
Hатали. Он мне голову морочил!
В то время как они уходят, появляется Любовь.
Сестры. Люба! Здравствуй! Ты ни за что не догадаешься!..
Натали сворачивает и тянет за собой Александру и Татьяну. У них непонимающий вид. Они уходят втроем. Наталья шепчет им на ухо.
Чаадаев. Чудесно, чудесно…
Станкевич замечает присутствие Любы. Он прекращает поиски, выпрямляется и кланяется ей, потеряв от скованности способность говорить.
Любовь. Вы что-то потеряли?
Станкевич. Я?… Я искал… кажется, перочинный ножик. (Пауза.) Так вы уже завтра уезжаете домой?
Любовь. Да. Но, может быть…
Любовь не успевает закончить, как Михаил, не успев вернуться, уводит Станкевича.
Михаил. Пойдемте! Люба!.. Как видишь, я познакомился со Станкевичем. Мы идем говорить о Канте. Кант – наш человек. Ох, сколько времени я потратил впустую! Но с этого момента…
Любовь. Мишель…
Михаил. Что?
Любовь (находится). А как же… армия?
Михаил. Не беспокойся, я все устроил, (Они уходят.) Вы должны приехать погостить у нас в Премухине. Приедете?
Он подхватывает Станкевича и, уходя, почти сталкивается с Белинским.
Любовь. Премухино!..
Белинский замечает ее. Видно, что они знакомы. Любовь не замечает его присутствия. Повернувшись, чтобы уйти, она замечает на полу перочинный ножик. Со счастливым возгласом она поднимает его.
Белинский. А… Кажется, это мой…
Любовь прижимает ножик к губам и опускает его за вырез. Она видит Белинского.
Любовь. Ой.
Ошарашенный, Белинский кланяется.
Белинский. Я глубоко… глубоко…
Любовь. Простите меня… Я что-то…
Белинский. Ну что вы! Я глубоко… глубоко…
Любовь. Видите ли, у меня такая ужасная память.
Белинский. Память? Ах да. (Оправляется.) Белинский. Философский кружок. В пятницу.
Любовь. Ах да. Вот где я вас видела. Извините, ради Бога. До свидания, господин Белинский. Мы завтра уезжаем домой. (Уходит.)
Входит Шевырев, направляясь к Чаадаеву.
Белинский (сам себе). Дурак!
Шевырев неуверенно задерживается, в удивлении. Белинский приходит в себя.
Профессор Шевырев! Это я, Белинский. Я посещал ваши лекции по истории русской литературы.
Шевырев (с сарказмом). Вы ошибаетесь, милостивый государь. У нас нет литературы.
Белинский ретируется, в то время как Шевырев подобострастно приближается к Чаадаеву.
Я полагаю, что имею честь говорить с Петром Яковлевичем Чаадаевым. Позвольте выразить мое восхищение вашей книгой…
Чаадаев. Моей книгой?
Шевырев. «Философические письма».
Чаадаев. А-а. Благодарю вас. Я не знал, что ее опубликовали.
Шевырев. Тем не менее это не помешало ей приобрести множество почитателей… из которых мало столь же восторженных, как… (Кланяется.) Шевырев, Степан Петрович, профессор истории словесности Московского университета. (Достает из кармана кипу исписанных листов.) Мой экземпляр первого письма, сударь, – лишь несовершенная копия оригинала.
Чаадаев. Позвольте взглянуть? (Коротко смотрит.) Нет, не тянет и на это. Я писал по-французски. Я писал, между прочим, что мы, русские, не принадлежа ни к Востоку, ни к Западу, остались в стороне от других народов, стремившихся к просвещению. Возрождение обошло нас, пока мы сидели в своих норах. И вот мои слова… переписаны, переведены и снова переписаны… Будто свидетельство минувших веков, до изобретения печатного станка.
Шевырев. Да, книга сложная с точки зрения публикации. Именно в связи с этим я и обращаюсь к вам. Нескольким сотрудникам университета было выдано разрешение на публикацию литературного журнала под названием «Московский наблюдатель»… И мы с огромным удовольствием преподнесли бы «Философические письма» читающей публике. (Молчание.) Если вы удостоите нас такой чести. (Молчание.) Вопрос, конечно, в том, как провести текст через цензуру. (Молчание.) Это вполне возможно, я уверен, только надо изменить одно или два слова. (Молчание.) Два. Я бы просил вашего позволения изменить два слова. (Молчание.) «Россия» и «мы».
Чаадаев. «Россия» и «мы».
Шевырев. «Мы», «нас», «наше»… Они вроде красных флажков для цензора.
Чаадаев. А вместо них… что же?
Шевырев. Я бы предложил «некоторые люди».
Чаадаев. «Некоторые люди»?
Шевырев. Да.
Чаадаев. Оригинально.
Шевырев. Благодарю.
Чаадаев (пробует вслух). «Некоторые люди, не принадлежа ни к Востоку, ни к Западу, остались в стороне от других народов… Возрождение обошло некоторых людей… Некоторые люди сидели в своих норах…» (Возвращает страницы.) Вы позволите мне подумать над вашим предложением?
Шевырев пятится с поклоном. Спешно входят Александра и Татьяна, возбужденно переговариваясь.
Татьяна. Бедная Натали.
Александра. Она уступила его из любви!
Они торопливо уходят.
Чаадаев. Чудесно… чудесно…
Во время перемены картины Любовь проходит через сцену в танце сама с собой и, в самом конце, вдруг начинает кружиться и исчезает из виду.
Март 1835 г
На сцене светлеет. День неделей позже. Натали вбегает в комнату в некотором возбуждении, граничащем с легкой истерикой. За ней идет Михаил, слегка пристыженный.
Натали. Наверное, я сама виновата. Иначе как могло получиться, что вы оба… это так унизительно!
Mихаил. Да, но справедливости ради надо заметить, что Николай и я унизили тебя каждый по-своему.
Натали. Я его больше знать не хочу.
Михаил. У Николая все происходит от внутренней сдержанности.
Натали (с подозрительным недоверием). Он что, себя сдерживал?
Михаил. Ну, с тобой у него, вероятно, не было необходимости…
Натали (вспыхивая). Что ты имеешь в виду?
Михаил. У вас просто произошло недоразумение. Вот в прошлом году, в деревне, молодая жена соседа завела его в беседку, поцеловала, сняла с себя все, что там на ней было, и…
Hatали. Но ведь вы знакомы всего неделю!
Михаил. Он мне рассказал на прошлой неделе. Мы обсуждали трансцендентальный идеализм, кушали устрицы, и слово за слово…
Натали. Понятно. Ну и что было дальше?
Mихаил. Дальше… Мы перешли к разделению духа и материи…
Натали. В беседке.
Михаил. В беседке она потребовала, чтобы он поцеловал ее… в ее… ее – ну ты сама понимаешь.
Натали. Не может быть!
Михаил. Может. Ну, обе ее… обе из них.
Натали. Ох. Ладно, рассказывай дальше.
Михаил. Знаешь, я только что вспомнил.
Натали. Что?
Михаил. Я обещал никому не говорить.
Натали. Ну теперь ты просто обязан сказать.
Михаил. Нет, право, лучше не стоит…
Натали. Михаил!
Михаил (спешно). Одним словом, целуя ее в… бюст, он вдруг осознал, что ему лишь казалось, будто его душа воспаряет к святому союзу с ее душой, а на самом деле происходило отрицание превосходства духа над материей… И он не мог продолжать, ему стало противно… его тошнило…
Натали. И он ей это объяснил, да?
Михаил. Нет, он сбежал. Вот этим я и отличаюсь от Станкевича.
Натали. Чем?
Михаил. Мне противно еще до того, как я начал. Не с тобой, не с тобой.
Натали. Не понимаю, почему это называют романтизмом. (Сбита с толку.) У Жорж Санд все совсем по-другому.
Михаил. Натали, ты даешь мне веру в себя. Если хочешь знать, Шеллинг сам не понимает всего значения своей философии. Возвыситься до Общей идеи – значит дать волю нашей природной страсти…
Натали. Да! И ты сделаешь это. Видишь, я понимаю тебя лучше всех, даже лучше твоих сестер.
Михаил. Моих сестер?
Натали. Они тебя любят, но видят ли они, какой ты на самом деле? Постигли ли они твой внутренний мир?
Михаил. Наверное, нет…
Hатали. Они так и не возвысились над объективной реальностью, в которой ты всего лишь их старший брат.
Михаил (просвещенный). Ну, оно и понятно!
Натали. Я им все объясню. Я передам с тобой письмо, когда ты поедешь домой, пусть прочитают.
Михаил. Хорошая идея.
Лето 1835 г
Редакция «Телескопа». Помещение, подходящее для издания малотиражного журнала. Оно мало чем отличается от обыкновенной комнаты. Мы видим входную дверь и дверь во внутреннюю комнату.
Чаадаев сидит, дожидаясь. Из внутренней комнаты входит Белинский с готовым набором и гранками и направляется к единственному столу. Чаадаев встает. Белинский удивлен его появлением. Светскости у Белинского не прибавилось.
Чаадаев. Чаадаев.
Белинский. Белинский.
Чаадаев. А профессор Надеждин…
Белинский. Нет, пока еще нет. Но должен скоро быть.
Чаадаев. Ага. Могу я сесть?
Белинский. Да. Тут есть стул.
Чаадаев садится. Пауза. Белинский по-прежнему стоит в ожидании.
Чаадаев. Не беспокойтесь, пожалуйста, я не хотел вас отвлекать от…
Белинский (в смятении). А-а. Спасибо. (Садится к столу, но ерзает.)
Проходит время.
Чаадаев. Надеждин обедает?
Белинский. Нет, он на Кавказе.
Чаадаев. Ага. Что ж… в таком случае…
Белинский. Но я жду его со дня на день.
Чаадаев. И тем не менее.
Белинский (в сильном смущении). Я не вполне понял…
Чаадаев. Виноват, целиком моя ошибка.
Белинский. Он уехал на Кавказ на несколько месяцев.
Чаадаев. Конечно.
Белинский. Он оставил меня за главного.
Чаадаев. В самом деле? Позвольте вам сказать, что качество «Телескопа» заметно улучшилось в последнее время и более чем искупает нерегулярность появления новых номеров.
Белинский (мрачно). А, так вы заметили.
Чаадаев. Не беспокойтесь. Было бы неплохо, чтобы Шевыреву достало ума пропустить пару номеров «Наблюдателя», вот славная была бы от него передышка.
Белинский мгновенно веселеет и начинает почти злорадствовать, полностью забывая о своей стеснительности. Говоря о знакомых предметах – литературе и критике, он преображается.
Белинский. Именно! Я готовлю статью против него. Шевыреву не будет пощады! Я думал, меня буквально стошнит, когда я прочел его эссе о светскости и аристократизме в литературе. Аристократизм и искусство – не одно и то же. Аристократизм – это атрибут определенной касты. Тогда как искусство есть предмет мысли и чувства. А иначе любой щеголь может прийти сюда и заявить, что он писатель.
Чаадаев (вежливо). В самом деле…
Белинский. Я тут растрачиваю свою молодость, подрываю здоровье и наживаю врагов на каждом углу. А ведь мог бы быть окружен почитателями, которым не нужно от меня ровным счетом ничего, кроме как лишить меня независимости. Потому что я верю, что только литература может, даже теперь, вернуть нам наше достоинство, даже теперь, одними словами, которые проскочили, увернулись от цензора, литература может быть… может стать… сможет…
Чаадаев. Вы хотите сказать, что литература сама по себе может быть полезна, может иметь общественную цель…
Белинский. Нет! Пропади она пропадом, эта общественная цель. Нет, я имею в виду, что литература может заменить, собственно, превратиться в… Россию! Она может быть важнее и реальнее объективной действительности. Когда у художника есть только идея, он всего лишь писака, может – талантливый, но этого недостаточно, нам от этого не легче, если всякий раз при слове «Россия» мы начинаем смущенно ухмыляться и дергаться, как полоумные. «Россия!» А, ну да, извините. Вы же сами понимаете: глухомань – не история, а варварство; не закон, а деспотизм; не героизм, а грубая сила, и вдобавок эти всем довольные крепостные. Для мира мы лишь наглядный пример того, чего следует избегать. Но великий художник способен все изменить, я имею в виду Пушкина до, скажем, «Бориса Годунова», он теперь, конечно, исписался, ни одной великой поэмы за годы, но даже Пушкин… или Гоголь с его новыми рассказами, точно, Гоголь, и будут другие, я знаю, что будут, и скоро, у нас все новое растет не по годам, а по часам. Вы понимаете, о чем я? Когда при слове «Россия» все будут думать о великих писателях и практически ни о чем больше, вот тогда дело будет сделано. И если на улице Лондона или Парижа вас спросят, откуда вы родом, вы сможете ответить: «Из России. Я из России, жалкий ты подкидыш, и что ты мне на это скажешь?!»
Чаадаев. Если позволите, я замечу вам, как ваш почитатель. Вы наживаете врагов не столько вашими убеждениями, сколько вашими… вашим стилем. Люди к нему не привыкли.
Белинский. А что мне делать? Ведь книга меня не под локоток берет, а за горло хватает. Мне нужно успеть шлепнуть мои мысли на бумагу, пока они не растерялись, да еще и поменять их на ходу, здесь все годится, тут не до стиля, тут дай Бог без сказуемого не остаться.
Чаадаев. Да… интересное время. (Собирается уходить, но колеблется.) Я, кстати, принес тут кое-что для Надеждина. Произведение не новое. Возможно, вы с ним уже знакомы. (Передает рукопись Белинскому, который несколько мгновений изучает ее.)
Белинский. Но…
Чаадаев. Вероятно, для публикации не подойдет.
Белинский. Что вы, наверняка все не так уж плохо.
Чаадаев. Я имею в виду для публикации в России.
Белинский. А, ну да.
Чаадаев. Я разделяю ваши чувства, здесь есть даже ваши обороты… (Беретрукопись.) Позвольте… вот, например: «…nous sommes du nombre de ces nations qui ne semblent pas faire partie intégrante du genre humain, qui n'existent que pour donner leçon au monde…»[26]
Белинский (притворяется). Ara. Ну да… конечно… в самом деле…
Чаадаев. Каким образом мы превратились в Калибана Европы? Мы стоим на одной ноге, не так ли, и должны повторить весь курс образования человека, который мы не усвоили. (Показывает.) Вот отсюда читайте.
Белинский. Я потом прочту.
Чаадаев. Что ж… (снова собирается уходить) надо полагать, Надеждин меня известит, если он решится схлестнуться с цензором.
Белинский (смотрит в страницы). Да… Да…
Чаадаев уходит с ощущением некоторой неловкости.
Убедившись, что Чаадаев ушел, Белинский впадает в приступ яростного самоуничижения. Он бьет себя, колотит мебель и, наконец, начинает кататься по полу.
Чаадаев возвращается и застает Белинского за этим занятием.
Чаадаев. Виноват, целиком моя ошибка. Я пришлю вам текст на русском. (Кланяется и уходит.)
Белинский садится за стол и кладет лицо на руки.
Весна 1836 г
Белинский спит за столом, положив голову на руки. Он просыпается, когда входит Михаил.
Михаил. Белинский…
Белинский. А, Бакунин… прости… Заходи! Очень рад. Садись. Который час?
Михаил. Не знаю. Надеждин здесь?
Белинский. Нет. Он у цензора, бьется за статью.
Михаил. Черт… Ну ничего, слушай, сколько у тебя при себе денег?
Белинский. У меня? Ты извини, если бы у меня были…
Михаил. Я в долгие прошу.
Белинский. Ну… у меня рублей пятнадцать.
Михаил. Для начала хватит. Это будет гонорар за статью, которую я написал для «Телескопа». (Дает Белинскому несколькостраниц.) Жаль, тебя не было на последнем собрании. Мы со Станкевичем открыли новую философию.
Белинский. Я был на последнем собрании. Может, подождешь, пока Надеждин вернется? Ах, так это перевод… Фихте.
Михаил. Станкевич все проверил перед отъездом. Он отправился лечить чахотку на Кавказ. Кажется, тебе тоже туда пора. Как ты считаешь?
Белинский. Да как же я могу?…
Михаил. Конечно, ты прав, тебе нужно сначала прочитать перевод. Фихте – вот наш человек! Теперь понятно, почему раньше все было как-то не так. Шеллинг старался меня убедить, что я всего лишь крошечная искорка сознания в Великом океане бессознательного. Но от моего Я так просто не избавишься! Каким образом я знаю, что существую? Вовсе не благодаря размышлениям! Размышляя, я исчезаю. Я знаю, что существую, когда чайка гадит мне на голову. Мир существует там, где я с ним взаимодействую. (Показывает с горбушкой черствого хлеба, которую он хватает со стола.) Я не потому ем хлеб, что он пища, а он пища оттого, что я его ем. Потому что я так решил. Я так повелел. Мир существует лишь как отпечаток моего Я. Собственное Я – это все, кроме него, ничего не существует. Наконец-то у нас есть философия, в которой все сходится! Можешь почитать, пока я напишу письмо. Сиди, сиди, я сяду за надеждинским столом.
Белинский. Нет, не заходи туда, там его дожидается…
Михаил. Скажи, Белинский, что ты знаешь о Соллогубе? Говорят, он пишет.
Белинский. Он фат. Пишет о светском обществе. Не то чтобы заслуживает презрения, но цена ему грош.
Михаил. Красив собой? Ловкий наездник, меткий стрелок – из этих? Ничего, все равно я его отважу. Вроде бы он волочится за бедной Татьяной – Натали получила письмо от сестер… Ой, я забыл… (Открывает дверь и кричит.) Эй, человек!.. Попроси мадемуазель Беер подняться!.. Между прочим… (Дает Белинскому несколько визитных карточек.) Я тебе показывал? «Monsieur de Bacounine… Maоtre de mathématiques…»[27]
Белинский. Ты мне уже давал. Нашел себе учеников?
Михаил. Не все сразу. Кстати, если ты узнаешь о ком-нибудь… Отец меня подвел, очень подвел. Попытался упечь меня к губернатору в Тверь. Сам виноват, что я распрощался с родным очагом… Но, Господи, как я иногда скучаю по дому. Да еще Станкевич уехал из города, и Бееры скоро отправляются в деревню… Я подумываю, не простить ли его. Может, ты приедешь к нам погостить?
Белинский. Погостить?
Михаил. В Премухино. Будем вместе изучать Фихте.
Белинский. Ну, я там буду глупо выглядеть.
Михаил. У нас там все довольно скромно. Все, что тебе нужно, – это новая рубашка… Рублей пятнадцать, я больше тебя никогда ни о чем не попрошу.
Белинский. Я не могу дать. Извини, я… у меня намечается встреча.
Михаил (без обиды). Еще одна провинциальная девка?
Белинский. Нет, та же самая.
Натали появляется позади него.
По крайней мере, она настоящая женщина, хоть и девка.
Михаил (обращаясь к Натали). Он не тебя имеет в виду.
Натали (покорно). Я знаю.
Михаил. Я собираюсь написать Татьяне, пока я здесь.
Белинский. Мадемуазель Беер…
Натали. Здравствуйте, Виссарион. Вас не было на философском кружке.
Белинский. Я был.
Тем временем Михаил наполовину зашел во внутреннюю комнату, но вернулся.
Михаил. Там кто-то спит.
Белинский (нервно). Я же тебе говорил…
Михаил. Кто это?
Белинский. Строганов. Издатель.
Михаил. Ничего, я его не потревожу. (Уходит во внутреннюю комнату и закрывает дверь.)
Белинский. Хотите присесть?
Натали. Спасибо. (Садится.) Вот теперь стул существует. И я существую в том месте, где соприкасаюсь со стулом.
Белинский. Фихте на самом деле не имел в виду… Он говорил об отпечатке сознания на природе… о собственном Я.
Hатали. По крайней мере, у Фихте мы все равны. Не то, что Шеллинг. У того нужно было быть художником или философом, гением, чтобы служить моральным примером для нас, простых смертных.
Белинский. Да! Совершенно верно! Полная демократия в области морали! Фихте нас снова посадил в седло!
Натали. У Татьяны есть поклонник, граф Соллогуб. Мне ее сестры писали. Не нужно было говорить Мишелю – он теперь настроен против него и хочет, чтобы Татьяна отослала назад графские письма. А с какой стати она должна это делать? Женщина создана для того, чтобы ее боготворили. По крайней мере, русская женщина. Или немка, разумеется.
Белинского отвлекает шум голосов из внутренней комнаты.
(Внезапно.) Эта ваша настоящая женщина – Жорж Санд?
Бормотание за дверью становится оживленней и добродушней. Михаил смеется.
Белинский. Интересно, что там происходит.
Натали (с неожиданной страстью и гневом). Как вы смеете обзывать ее девкой? Жорж Санд освободила себя из женского рабства! Она святая!
Белинский (озадаченно и с тревогой). Ну что вы…
Натали (начинает рыдать). Я хочу быть француженкой. Или испанкой или итальянкой или даже норвежкой. Хоть голландкой!.. Или любой…
Михаил выходит из внутренней комнаты с книгой в руках.
Михаил (весело). Готово! (Дает Натали свое письмо, а Белинскому – деньги.)
Натали читает письмо.
Белинский. Это откуда?
Михаил. Строганов заказал мне перевод одной немецкой исторической книжки. Восемьсот рублей, половина вперед, запросто, я им всем покажу! Вот возьми – теперь ты просто обязан приехать. Пойдем, Натали, мой посох, моя ученица, сестра моя в радости и горе…
Натали. Это письмо ревнивого любовника! Мне ты таких писем никогда не писал.
Михаил. Ну что теперь еще?
Натали. Tu es vraiment un salaud! Adieu. (Запускает в него письмом и выходит.)
Михаил поднимает письмо.
Михаил (переводит Белинскому). «Ты в самом деле негодяй. Прощай…» Мне пора. Увидимся в Премухине – ты должен познакомиться с сестрами. (Выходит вслед за Натали.)
Промежуточная сцена: 1836 г
Пианино. Станкевич играет в четыре руки с Любовью. Он бросает играть и резко встает.
Станкевич. Любовь! Я должен вам сказать! В ваше отсутствие я был…
Любовь (помогает ему). На Кавказе.
Станкевич…Будто в огне. Вы у меня не первая. Я стою перед вами… оскверненный.
Любовь. Вы не должны об этом говорить.
Станкевич. Должен, должен – мне так больно в груди, что мои губы касались другой!
Любовь (пытаясь понять). Груди?
Станкевич (ошарашен). Губ, других губ. (Подозрительно.) А что, Михаил рассказывал?…
Любовь. Нет! В вас я нашла отражение своей внутренней жизни.
Станкевич. Я прощен?
Любовь. Николай, ведь и я не пришла к вам незапятнанной.
Станкевич. О моя милая…
Любовь. Но по сравнению с нашей возвышенной любовью что может значить какой-то поцелуй в беседке.
Станкевич (подпрыгивает). Он вам рассказал! О Боже!
Любовь. Нет!
Станкевич. Кто же тогда?… Священник!
Любовь. Нет! Нет!
Станкевич. Тогда что вы имеете в виду?
Любовь. Барон Ренн поцеловал меня в беседке!
Станкевич. Ох! Я тоже целовался в беседке. Но мне не понравилось.
Любовь. Мне тоже не понравилось. Там и было-то всего два поцелуя.
Пауза.
Станкевич. Где?
Любовь. В беседке.
Пауза. Кажется, что они сейчас поцелуются. Он теряет решительность, садится и снова начинает играть.
Декабрь 1836 г
Крошечная комната Белинского с одним окном. В окружающем ее большем пространстве угадывается прачечная, с ее паром, чанами и сушащимся бельем. На заднем плане слышен шум прачечной – белье, ворочающееся в чанах, льющаяся вода…
В комнате небольшая кровать, бюро, за которым пишут стоя, обтрепанная кушетка, на которой вперемешку лежат книги и свертки, и дровяная печка. На полу стопками лежат газеты, журналы и бумаги рядом с примитивным умывальником и ночным горшком.
На кровати лежит Катя, молодая женщина, в одежде и в пальто.
Слышны шаги Белинского, поднимающегося по лестнице. Он входит, неся в руках всякий деревянный мусор, подобранный на улице для печки. Он не ожидает встретить здесь Катю, которая садится на кровати при звуке его шагов. Она испугана, пока не увидела, что это он.
Белинский. Катя… Я думал, ты уже не вернешься. Я беспокоился.
Катя. Я так напугалась. Полиция приходила с обыском.
Белинский. Я знаю.
Катя. Я боялась, что они снова придут.
Белинский кладет дрова для топки рядом с печкой.
Белинский. Я затоплю, когда станет холодно.
Катя. Они даже в печке искали.
Белинский. Они себя прилично вели с тобой? Не оскорбляли?
Катя. Кого, меня?
Белинский (меняет тему). Ну, раз ты ничего такого не заметила… Они для допроса приходили. Надеждина отправили в ссылку. Чаадаев под следствием. (Смеется.) Цензор лишился своих трех тысяч в год. Говорят, что он пропустил статью Чаадаева за карточной игрой.
Катя. Тебя не было дольше, чем ты обещал… Почему ты мне не писал?
Белинский. Ты же неграмотная.
Катя. Ну и что.
Белинский. Ты права. Прости. Что же ты делала, когда кончились деньги?
Катя. Свои драгоценности продавала.
Белинский. Нет, надеюсь, что нет. (Он обнимает ее и ласкает через одежду.) Нет, все на месте. (Целует ее.)
Катя. Как там было, куда ты ездил?
Белинский. Там была… семья. Удивительная. Я, конечно, знал, что бывают семьи. У меня у самого была семья. Но я и не представлял, что такое может быть.
Катя. Ты мне привез что-нибудь?
Белинский. И само это место, Премухино. Представь, раннее свежее утро: все чирикает и квакает, посвистывает и плещется, будто природа беседует сама с собой; и закат дышит – живой, как пламя… Там понимаешь, что Вечное и Универсальное может быть реальнее, чем твоя обыденная жизнь, чем эта комната и весь мир, замерший за ее окнами. Там начинаешь верить в возможность спасения и жизни там, в вышине, под покровом Абсолюта.
Катя (у нее не хватает терпения слушать). Ты можешь мне по-человечески рассказать, как там было?
Белинский. Ужасно.
Он сдается и начинает всхлипывать. Катя, расстроенная и встревоженная, обнимает его и держит, пока он не приходит в себя.
Катя. Ничего… ничего… Ну что ты?
Белинский (оправляется). Не учись грамоте, Катя. Слова все только путают. Они выстраиваются как им угодно, безо всякой ответственности за обещания, которые не могут выполнить, и делай с ними что хочешь! «Объективный мир – это пока бессознательная поэзия души». Что значат эти слова? «Духовный союз прекрасных душ, достигающих гармонии с Абсолютом». Что это значит?
Катя. Я не знаю.
Белинский. Они ничего не значат, а ведь я понимал их так ясно!
Слышно, как Михаил топает по ступеням и кричит «Белинский!» сердитым голосом.
Катя, без малейшей подсказки или беспокойства, натягивает на себя одеяло. Видно только ее лицо.
Михаил вламывается с письмом в руке.
Михаил. Так, давай уж объяснимся!
Белинский. Может быть, ты сядешь?
Михаил. Здесь не на чем сидеть, и я не собираюсь задерживаться.
Белинский. Тебе не понравилось мое письмо.
Михаил. Мне не нравится, когда мне читают лекцию о предмете, о котором ты не имел бы никакого понятия, если бы мы со Станкевичем не перевели его для тебя и не взяли бы тебя в ученики. Мне не нравится, когда сопливый копеечный рецензент располагается у меня в доме и начинает читать мне нотации о моем поведении, будто я коллежский асессор какой-то. Когда он оскорбляет моих родителей и строит глазки моей сестре, которая может выбирать женихов среди лучших людей губернии.
Белинский пошатывается, как от удара.
Белинский. А… а… так вот в чем дело…
Михаил. Ха! Делал бы из себя посмешище с Александрой, мне все равно. Но я возражаю – мне мерзко, – что бедная Татьяна попалась на твое интеллектуальное кривляние, и ловила каждое твое слово, и смотрела на тебя как на… будто на… (Падает Белинскому на грудь и рыдает.)
Белинский (в смятении). Что?… Что случилось?
Михаил. Татьяна! Татьяна! Прости меня, Белинский, прости меня, мои грехи в десять раз больше твоих! Я сам не знаю, как назвать то, что я испытываю к ней, но я пропал – все мои идеалы бессильны против моей… моей… моей ревности…
Белинский. Ты ревновал ко мне?
Михаил. Это была пытка…
Белинский тронут. Он обнимает Михаила.
Белинский. Бакунин, Бакунин…
Михаил замечает, что Катя пристально на него смотрит.
Михаил. О… простите, сударыня… (Он отстраняется от Белинского.) Бакунин. (Белинскому.) Мне в самом деле нужно идти. Станкевич передает привет. Я тебе говорил, что они с Любой договорились переписываться. Это секрет пока еще, но их письма прекрасны. Я их читаю Натали, и мы считаем, что он ее достоин. Варенька, к сожалению, дала слабину, – мне пришлось написать ей об этом животном, Дьякове. Но я этим занимаюсь. Извини, если я немного… ну сам знаешь… Но между нами все опять в порядке, да? Что ты будешь делать без «Телескопа»?
Белинский. Не знаю.
Михаил (бодро). Хорошо, по крайней мере, что тебя в Сибирь не отправили. Чаадаев под домашним арестом… Ну, а bientôt,[28] увидимся в пятницу. Ты что читаешь?
Белинский. Фихте, разумеется. А что?
Михаил. Читай Гегеля. Гегель – наш человек. Фихте все уговаривал объективную реальность исчезнуть. Неудивительно, что я не туда зашел! (Кланяется Кате.) Сударыня, тысяча извинений. (Уходит.)
Катя. Хм!.. (Передразнивает его.) Александра!
Белинский достает из кармана маленький перочинный ножик.
Белинский. Вот. Гляди, что я тебе привез. К at я (довольна). У меня никогда не было перочинного ножика.
Белинский. Это все, что у меня осталось.
Промежуточная сцена – январь, 1837 г
Звучит музыка. Александр Пушкин, 37 лет, в пальто, стоит, прислонившись к косяку двери концертного зала. Он с презрением оглядывает публику, ловит чей-то взгляд, резко отворачивается и уходит.
Вдалеке, будто в ином мире, слышен пистолетный выстрел.
Февраль 1837 г
Ночь. Комната Белинского освещена лампой с сальной свечой. Белинский, в пальто, оборачивает газетные листы вокруг собственного живота, чтобы согреться. Он кашляет в грязный платок. Станкевич, тепло одетый, с улицы, расхаживает в возбуждении, держа открытую книгу.
Станкевич. Прежде всего мы должны перестать изображать из себя Гамлетов.
Белинский (читает тексту себя на животе). Вот послушай: «…смерть величайшего поэта из всех когда-либо живших…» Господи, как я ненавижу этих писак в манишках. Им-то что за дело? Это личная потеря, я отказываюсь делить ее с другими.
Станкевич. Его нравственное и духовное отчаяние происходит от нежелания признать разумность объективного мира…
Белинский. Это она его погубила, в каком-то смысле.
Станкевич. Согласен! Она была не для него. Дуэль была неизбежным столкновением противоположных Я – драматическая диалектика. Все это есть у Гегеля.
Белинский. У Гегеля? Да она просто крутила романы!
Станкевич. Что ж, я не спорю. Однако на более высоком, гегельянском уровне, дуэль на шпагах представляет собой…
Белинский. Он стрелялся.
Станкевич. Что?
Белинский. Он стрелялся.
Станкевич. Кто стрелялся?
Белинский. Пушкин.
Станкевич. Я говорю о Гамлете.
Белинский. О Гамлете?
Станкевич. Да, о Гамлете. Пьеса называется «Гамлет». Автор – Вильям Шекспир. В пьесе есть дуэль. Ты помнишь дуэль?
Белинский. Послушай, Станкевич, это, конечно, унизительно, но будь объективный мир так же эфемерен как отрыжка эльфа, или так же весом, как телячья отбивная… (Хватается за живот.) Ох, лучше бы не вспоминал!.. До тех пор, пока у кого-нибудь не хватит мозгов предложить мне редактировать какой-нибудь…
Станкевич (вынимает из кармана конверт с деньгами). Ах да, я же с этим и пришел. Тебе нужно поехать на Кавказ на пару месяцев. Вот. Здесь не только от меня, но и от Боткина, Аксакова, Каткова… от всех членов кружка…
Белинский. Спасибо.
Станкевич. Ты должен привести себя в…
Белинский. Я приведу. Не беспокойся.
Станкевич. Можешь захватить с собой Гегеля. (Протягивает книгу Белинскому, который ее осторожно открывает.)
Белинский. Значит, объективный мир – это все-таки не иллюзия?
Станкевич. Нет.
Белинский. Значит, и прачечная, и кузница, и все то, что Фихте называл отпечатками моего сознания… настоящие?
Станкевич. Да. Все разумное существует, и все существующее – разумно.
Белинский. А нищета, бесправие, цензура, кнуты и унижения, судебная волокита? Министр народного просвещения? Россия?
Станкевич. Существуют.
Белинский. Как же мы этого раньше не замечали?
Станкевич. Причем не только существуют, но и необходимы.
Белинский. Это почему же?
Станкевич. Они необходимы для поступательного движения истории, для ее диалектической логики.
Белинский. В самом деле? Значит, получается, что… беспокоиться по этому поводу… ненавидеть все это…
Станкевич. Неразумно. Грубая ошибка.
Белинский. Ты мне одолжишь словарь?
Станкевич. Бог знает, когда мы теперь увидимся. Враги настаивают, чтобы я ехал лечиться на воды, в Карлсбад. Сначала заеду домой, повидаю родителей.
Белинский. Тебя уже можно поздравить?
Станкевич. Еще нет. По крайней мере, официально. (Пауза.) Белинский… скажи Любови, что для меня она слишком хороша.
Белинский. Ты ей подходишь. Вы можете сделать друг друга счастливыми.
Станкевич. Счастье – это гармония с природой.
Белинский. Станкевич, ты когда-нибудь испытывал… страсть?
Станкевич. Я знаю, что испытал очень сильное чувство, когда она опустилась на колени, чтобы снять с Натали конек…
Белинский. Это то самое.
Станкевич. Но брак… он…
Белинский…существует.
Станкевич. В своем иллюзорном смысле да. И все это совместное хозяйство…
Белинский. Существует.
Станкевич. И… знаешь ли… дети.
Белинский. Существуют.
Станкевич. Семейная жизнь. Зимние вечера у камина.
Белинский. Существуют.
Станкевич. А что же тогда тень на стене пещеры?
Белинский. А вот это философия.
Апрель 1838 г
Комната Белинского. Михаил переехал к Белинскому. Книги и прочий хлам, который прежде был на кушетке, теперь переместился на пол. Михаил лежит на кушетке, курит и пишет. Белинский, в черкеске, лихорадочно пишет, стоя перед бюро, и кидает исписанные листы на пол, в кипу других страниц. На этот раз к шуму прачечной добавляется стук молота по наковальне снизу. Михаил вскакивает и открывает окно, чтобы крикнуть. Шум прачечной и стук молота становятся громче. Несколько мыльных пузырей влетают в окно.
Михаил (кричит). Эй, стучите потише, черт бы вас побрал! (Он закрывает окно и начинает энергично расхаживать по комнате.) Мы заменим обложку с желтой на зеленую, чтобы читатель сразу увидел, что у «Московского наблюдателя» теперь новая редакция.
Возобновившийся стук выводит его из себя. Он вылетает из комнаты и скатывается вниз по ступенькам, громко ругаясь.
Белинский прекращает писать, чтобы снять черкеску. Он поднимает страницы с пола.
Происходит переход – месяцем позже. День. Из кузницы не слышно ни звука. Шум прачечной поутих. Белинский возбужден и доволен. Он держит «Московский наблюдатель» в зеленой обложке и листает страницы. Входит Михаил и направляется прямо к кушетке. Там он начинает запихивать свои вещи в большую сумку на ремне.
Белинский. Надо было поставить на обложку апрель, а не март… Возможно, с Гегелем некоторый перебор… Но твоя первая подписанная статья читается хорошо… (Он замечает, чем занят Михаил.)
Михаил. Я должен ехать домой.
Белинский. Что-нибудь случилось?
Михаил. Сельское хозяйство!
Белинский. Что значит «сельское хозяйство»?
Михаил. Вот именно! Станкевич уже сколько месяцев сидит в Берлине, у профессора, который был прямым учеником Гегеля. А мой отец обещает заплатить по моим долгам, только если я соглашусь изучать сельское хозяйство!
Белинский. Почему именно сельское хозяйство?
Михаил. Выясняется, что Премухино – это сельское хозяйство. Ты, наверное, думал, что оно просто существует само по себе, да? Такое эстетическое явление природы, вроде василька, только больше.
Белинский. Нет, я так не думал.
Михаил. Ну, а я думал именно так. Я и не представлял, что оно окажется хозяйством. Крестьяне что-то там сеют, как сеяли их отцы; все это взрастает, его едят или скармливают скоту, и затем наступает время для нового посева. Сельская жизнь! Ничего себе тема для образованного человека! Так что придется поехать домой и объяснить все это отцу. Ну ничего, все равно я хотел увидеться с Варенькой до ее отъезда, да и Любовь себя неважно чувствует, я ее подбодрю…
Белинский. Что слышно от Станкевича?
Михаил (мрачно). Он считает, что не может больше просить денег у своего отца. Какая чепуха, честное слово! Ты бы видел их имение – тысячи душ! Если продать пару их дворовых – я три года мог бы изучать идеализм в Берлине… (Сложил вещи и собирается уходить.) По поводу «Наблюдателя», если тебе интересно, я решил, что вся эта затея с собственным журналом – ошибка.
Белинский. Ошибка?
Михаил. Нужно все это прекратить. Мы не готовы.
Белинский. К чему?
Михаил. Мы должны думать, думать, думать!
Белинский. Это оттого, что я сократил несколько абзацев в твоей статье?…
Михаил. Послушай, все очень просто. Мы не имеем права издавать журнал без серьезной подготовки.
Белинский. Понятно.
Михаил. Ну и отлично. Значит, решено. Я пошел. (Обнимает Белинского.) Ты по-прежнему мой Виссарион.
Белинский. Я всегда ценил твои достоинства, несомненные достоинства… Твою энергию, оптимизм… Последние месяцы, когда мы вместе читали Гегеля и готовили наш первый номер журнала, были самыми счастливыми в моей жизни. Никогда до этого я не видел в тебе столько любви, бодрости, поэзии. Таким я хочу тебя запомнить.
Михаил. Спасибо, Виссарион.
Белинский. Я не хочу запоминать тебя тщеславным эгоистом, беспринципным грубияном, вечно выпрашивающим денег, заносчивым наставником твоих вконец сбитых с толку сестер, которые верят только в одну философию «Мишель говорит…».
Михаил. Ну, знаешь!..
Белинский. Но хуже всего это твое вечное бегство в абстракцию и фантазию, которое позволяет тебе не замечать, что жизнь философа – это аристократическое занятие, оплаченное потом пятисот премухинских крепостных, которые почему-то не могут достичь единения с Абсолютом.
Mихаил. Ах вот как. Что-то я не помню от тебя таких слов, когда твое рыло было в той же кормушке.
Белинский. Я об этом даже не думал. Я был как во сне. Но от реальности не уйдешь. Все существующее разумно, все разумное существует! Я не могу тебе передать, что со мной случилось, когда я прочитал эти слова у Гегеля. Меня будто сменили с поста, на котором я из последних сил охранял человечество. Я ухватил смысл взлета и падения империй, никчемность своих мучительных переживаний о собственной жизни. Реальность! Я повторяю это слово каждый вечер, ложась спать, и каждое утро, когда просыпаюсь. И наша с тобой реальность, Бакунин, состоит в том, что я являюсь редактором «Московского наблюдателя», а ты – его автором. Разумеется, ты можешь и дальше присылать свои статьи в редакцию. Я внимательно их рассмотрю.
Михаил. Боже, вокруг меня одни эгоисты! Получается, что Гегель существовал ради того, чтобы наш Белинский мог спокойно спать?! И чтобы этот писака, считающий каждую копейку, мог пропищать мне в лицо «Реальность!», когда мой дух томится в цепях; когда весь мир будто сговорился против меня с этим сельским хозяйством и… О Господи, я должен уехать в Берлин! В этом единственный смысл моей жизни! Где мой избавитель? Неужели никто не понимает, что будущее философии в России зависит от нескольких несчастных рублей, которые мне нужно дать в долг? Вы еще увидите! Я вам всем покажу!.. (С грохотом выкатывается из комнаты. Слышно, как он спотыкается и что-то кричит, спускаясь по ступеням.)
Июнь, 1840 г
Отвратительная погода. Михаил стоит под дождем у поручней речного парохода. Над ним нависло черное небо. С берега на него смотрит Герцен. Михаил пытается перекричать бурю.
Михаил. До свидания! До свидания, Герцен! Спасибо! До свидания, Россия! До свидания.
Июль, 1840 г
Улица (Санкт-Петербург).
Торопящийся Белинский идет наперерез.
Герцену, который держит в руках журнал.
Герцен. Вы Белинский?
Белинский. Да.
Герцен. Герцен. Наш друг Бакунин, возможно, говорил обо мне.
Белинский (в некотором смятении). Говорил? Ах, нуда, говорил…
Герцен. В Петербурге нам, москвичам, бывает одиноко… С другой стороны, в «Отечественных записках» (указывает на журнал) заботы главного редактора вам не докучают. «Московского наблюдателя», конечно, жаль, но, честно говоря, интеллектуальная путаница в нем стала неинтересна.
Белинский. Вам хоть что-то в нем понравилось?
Герцен. Мне понравился цвет обложки.
Белинский. Это Бакунин придумал. Он теперь едет в Германию. Не знаю, как ему это удалось.
Герцен. Я провожал его на кронштадтский пароход.
Белинский. Так вот оно что. Сколько вы ему одолжили?
Герцен. Тысячу.
Белинский (смеется). Когда мне приходится просить в долг сотню, я заболеваю от унижения. А для Бакунина новый знакомый – это способ поправить дела.
Герцен. Я познакомился с ним на благотворительном балу, где поднимались бокалы за гегелевские категории. «За Сущность», «за Идею»… Шесть лет тому назад, когда я отправлялся в ссылку, Гегеля почти не упоминали. А теперь шнурки в лавке невозможно купить, чтобы приказчик не спросил твоего мнения о Бытии в Себе. Это был благотворительный бал-маскарад. Только когда я увидел там двухметрового рыжего кота, который поднял бокал за Абсолютный субъективизм, до меня дошел весь смысл моей ссылки.
Белинский. Вы читали мою статью?
Герцен. Да, еще были ваши статьи… Оказалось, что восставать против хода истории бессмысленно и самолюбиво, что негодовать по поводу неприглядных фактов – педантство и что искусству задаваться общественными вопросами – смешно. Мне стало понятно, что я должен отнестись к Гегелю с особым вниманием. И что же я обнаружил? Что вы перевернули Диалектический дух истории Гегеля с ног на голову, да и он сам тоже. Народ не потому штурмует Бастилию, что история развивается зигзагообразно. Наоборот, история идет зигзагом потому, что народ, когда ему уже невмоготу, штурмует Бастилию. Если поставить философию Гегеля на ноги, то окажется, что это – алгебра революции. Но в этой картине что-то не так. Судьбы народов подчиняются гегелевскому закону, но каждый из нас в отдельности слишком мелок для такого грандиозного закона. Мы – забава в лапах кота, не ведающего законов, огромного рыжего кота.
Белинский, Белинский! Нами играет вовсе не некая воображаемая космическая сила, а Романов, воображения начисто лишенный, – посредственность. Он из тех чиновников, что, сидя за конторкой на почте, указывают на часы и отказываются принять письмо, потому что уже одна минута шестого… и он всю страну заставил дрожать, как садист учитель свой класс. Нигде власть не ощущает себя свободнее, чем здесь. Ее ничто не сдерживает, ни стыд перед соседями, ни суд истории. Самые мерзкие режимы в худшие из времен не подвергали Спинозу порке. Гейне не отправляли на рудники за поэму, никто не приходил за Руссо среди ночи за то, что он пел революционные песни на пьяной вечеринке. В деспотизме – России нет равных. Англичане тоже секут своих матросов и солдат, но ведь у нас порют в Инженерном училище! Да, я читал ваши статьи. Вы совершили интеллектуальное самоубийство.
Белинский. Что ж, вы имеете моральное право. Ссылка – ваш почетный трофей. (Страстно.) Но я тоже страдаю за то, что думаю и пишу. Для меня страдание и мышление – это одно и то же!
Герцен – как после отповеди.
Герцен. В ссылке я вел жизнь мелкого чиновника. Еще я влюбился, по переписке. Я обвенчался, сбежав с невестой в полночь, – история не менее романтическая, чем в сочинениях Жорж Санд. Теперь нашему первенцу уже год. В моей жизни не было лучшего времени, чем последний год ссылки. Так что страданию вам не у меня надо учиться. А вот что касается Кота… У Кота нет ни планов, ни симпатий, ни антипатий, ни памяти, ни сознания, ни рифмы, ни смысла. Он убивает без цели и милует просто так. Когда он ловит ваш взгляд, дальнейшее зависит не от Кота, а от вас. (Он кивает на прощание.)
Белинский. Я вас уже видел однажды. В зоологическом саду. Вы были со Станкевичем… незадолго до вашего ареста.
Герцен. Я тогда в последний раз видел Станкевича. Мы расстались почти что в ссоре. Вот нам урок…
Белинский. Но он же не умер, нет?
Герцен. К сожалению… да… Я получил письмо от Огарева. Станкевич умер в Италии месяц назад.
Белинский поднимает лицо к небу и грозит ему кулаком.
Белинский. Кто этот Молох, пожирающий своих детей?
Пауза.
Герцен. Это Рыжий Кот. (Уходит.)
Рыжий Кот курит сигару, держит бокал с шампанским и наблюдает за Белинским с небольшого расстояния. Звучит музыка.
Весна, 1843 г
Сцена заполняется танцующими и проходящими через сцену гостями. Все гости одеты в маскарадные костюмы, но в основном такие (Пастушка, Испанка, лорд Байрон, Казак), которые не скрывают лица. Этим они отличаются от Рыжего Кота, огромного ободранного кота на задних лапах. Вскоре Кот вместе с толпой гостей исчезает из поля нашего зрения. Белинский его не замечает. Варенька танцует с Дьяковым. Входит Варвара и встречается с Тургеневым, который одет Арлекином. Он задерживается, чтобы поклониться Варваре. Она обходит его, стараясь перехватить Вареньку. Тургенев уходит.
Варвара (Вареньке). Александра слишком много танцует.
Варенька. Но ведь она с собственным мужем танцует.
Варвара. Ты всего не можешь знать.
Варенька. Так, значит?… (Довольна.) О!..
Варвара (Вареньке). Ты ничего не знаешь! Ничего!
Варенька торопливо уходит. Дьяков предлагает руку Варваре.
(Дьякову.) Ну, я же говорила, что все будет хорошо, помните?… Варенька вернулась, и вы снова вместе.
Дьяков. Я самый счастливый человек на свете.
Они уходят вместе.
Входит Чаадаев с Белинским.
Чаадаев. Что это у вас за костюм, между прочим?
Белинский. Отрепья и пепел.
Чаадаев. Каждый имеет право менять свое мнение – никакого стыда в этом нет.
Белинский. Да. В этом я мастер, у меня отлично получается. Отчего все, кроме меня, точно знают, что думают, и держатся за это! Я сражался со своим ангелом-хранителем, а он шептал мне на ухо: «Белинский, Белинский, жизнь и смерть одного-единственного ребенка значит больше, чем вся твоя конструкция исторической необходимости». И я не смог это вынести.
Чаадаев. Я имел виду перемену вашего мнения о Пушкине. Когда он еще был жив, вы мне говорили, что он исписался.
Белинский. Я не знал, что он нам преподнесет из могилы. Но его время все равно подошло к концу. Век Пушкина закончился. Потому мы и помним, где были и что делали, когда узнали о его смерти. Я всегда считал, что художник выражает свое время, когда поет безо всякой цели, как птица. Но теперь нам нужны новые песни и другой певец. У Пушкина Татьяна любит Онегина, но остается верна ничтожеству, за которого вышла замуж, и становится идеалом в глазах ее создателя. В романе Жорж Санд она была бы посмешищем, сама превратилась бы в ничтожество, верное закостенелому обществу. Человек и художник не могут больше встречаться только в дверях, бывая дома по очереди. Они неотделимы друг от друга, под крышей дома живет один и тот же человек, и судить о нем нужно целиком…
Чаадаев. Вон еще одна Татьяна дожидается своей очереди… (Выходя, кланяется входящей Татьяне.)
Татьяна. Виссарион… мы думали, что вы навеки потеряны для Москвы.
Белинский. Нет, я… Я просто вернулся, чтобы… Говоря откровенно, я женюсь… Вы ее не знаете. Молодая женщина.
Татьяна. Так вы влюблены!
Белинский. Я бы не стал делать столь далеко идущие выводы.
Татьяна. В таком случае вам должно быть одиноко в Петербурге.
Белинский. Я слышал, вы болели.
Татьяна. Болела?… Да… Вот он, на балконе, видите? Арлекин. Он был знаком с Мишелем в Берлине. Хочет быть поэтом.
Белинский. Боюсь, слишком длинный. Михаил вам пишет?
Татьяна. Он открыл для себя революцию! Теперь он знает, где ошибался. Вы меня подождете? (Подходит к Тургеневу. Белинский ждет.) Я только хочу у вас кое-что спросить.
Тургенев. Очень рад вас видеть. Вы поправились?
Татьяна. Да. Мои письма, должно быть, были… утомительны.
Тургенев. Вы навсегда останетесь…
Татьяна. Вашей сестрой, вашей музой, да… Что ж, то было всего лишь воспаленное воображение. Но даже теперь радостно вспоминать. Я жила всем сердцем, всей душой. Теперь все изменилось. Я уж никогда не буду так счастлива, ни одна философия меня к этому не подготовила, так что можете рассказывать кому угодно, что я любила вас и положила к вашим ногам свою непрошеную любовь.
Тургенев. Что вы?…
Татьяна. Это о Мишеле. Его посадят в тюрьму, если никто не поможет, а я не знаю, к кому еще…
Тургенев. Сколько?
Татьяна. Четыре тысячи рублей. Я знаю, что вы уже раньше…
Тургенев. Я столько не смогу.
Татьяна. Что мне ему написать?
Тургенев. Половину.
Татьяна. Благодарю вас.
Тургенев (пожимает плечами). Простота всегда в цене. И чем дальше, тем больше. (Пауза.) Я знаю одну мельничиху… Мы познакомились, когда я охотился под Петербургом… Она от меня решительно ничего не хотела принимать. Но однажды она сказала: «Привезите мне подарок». – «Что бы вам хотелось?» – спросил я. «Привезите мне кусок ароматного мыла из Петербурга», – ответила она. В следующий раз я так и сделал. Она схватила его, убежала, потом вернулась и, сильно покраснев, протянула ко мне благоухающие руки и сказала: «Целуйте мои руки, как вы целуете руки ваших изысканных петербургских барышень…» Я опустился перед ней на колени… Кажется, за всю жизнь я не знал минуты прекраснее.
Татьяна убегает в слезах. Тургенев замечает ожидающего Белинского и подходит к нему.
Вы Белинский? Простите… Для меня было бы честью, если бы вы приняли… (Достает из кармана маленькую книжку и протягивает ее с легким поклоном. Белинский берет и разглядывает ее.)
Белинский. Вы поэт?
Тургенев. Об этом вам судить. Как видите, я излишне стеснителен, когда нужно предстать перед читателями в собственном обличье.
Белинский. Но… не можете же вы все время ходить в…
Тургенев. Я имею в виду инициалы на титульном листе.
Белинский. Ах, ну да. (Раскрывает книгу.) «Параша»… (Переворачивает страницу, читает несколько строк.) «Я не люблю восторженных девиц… Я не люблю их толстых, бледных лиц…»
Тургенев. Это первая вещь, где звучит мой собственный голос. (Кланяется.) Иван Тургенев. Вы наш единственный критик. (Уходит.)
Рыжий Кот, курящий сигару, отстает от группы гостей, проходящих через сцену. Гости уходят, Рыжий Кот остается. Белинский и Рыжий Кот долго смотрят друг на друга.
Белинский. Белинский.
Рыжий Кот. Знаю.
Они продолжают смотреть друг на друга.
Осень 1844 г
Премухино, перед закатом.
Семен и слуги расставляют стулья лицом к закату. Александр, 76 лет, выходит из дома.
Александр. Еще один закат, еще чуть ближе к Богу.
Появляется Варвара и зовет его из дома.
Варвара. Куда ты? Так и до смерти простудиться недолго!
Александр. Будем смотреть, как заходит солнце. Василий говорит, что завтра погода переменится.
Варвара. Иди в дом, в жизни не слышала такой чепухи!
Александр. Отчего же чепухи?
Семен еле успевает убрать стул с пути Александра.
Кто тут? Семен?
Семен. Я, ваше превосходительство.
Александр. Молодец. (Он протягивает вперед руку. Семен ее целует.) Перестань, дурак. Сесть куда?
Семен усаживает Александра на один из стульев.
Варвара. Я тебе скажу, в чем чепуха. Во-первых, никакого солнца нет, а во-вторых, даже если б оно и было, ты бы все равно его не увидел. Вдобавок Василий уж который год как умер.
Александр. Умер? Ну да. Кто же у нас теперь лесником?
Варвара. Ты продал лес.
Александр. Посиди со мной.
Варвара заходит обратно в дом.
Взошла луна, но то не ночь. Кто там?
Семен. Ваша честь, дозвольте спросить, ваше превосходительство… У нас говорят, что раскладка из армии пришла, ваше превосходительство. Да в рекруты никто идти не хочет, ваша честь. Наши парни все в страхе от этого, а матери так еще хуже… Правда ли это, ваше превосходительство?…
Александр (сердито). Что, загордились слишком, чтобы отчизне служить? Если еще раз услышу, то всех отдам, раскладка или нет! Если бы воровали меньше да работали больше, то у меня бы деньги были на выкупную квитанцию, когда раскладка придет. Тогда соседям пришлось бы своих людей отдавать в солдаты вместо меня.
Семен валится на колени и обнимает ноги Александра.
Семен. Помилуйте, ваше превосходительство! Имейте снисхождение!
Татьяна выходит из дома с покрывалом.
Татьяна. Ну что еще теперь? Мать просила на тебя накинуть. (Укутывает Александра.)
Александр. Совать нос в мои письма! (Семену). Это уж чересчур.
Татьяна. Ты же знаешь, что он неграмотный. В чем дело, Семен?…
Семен пятится, кланяясь.
Александр. Это из-за орла. Наверняка. На конверте был тисненый орел. Ступай, ступай, старый приятель… и скажи этим сплетникам, что не было никакой раскладки, что государь похуже известие приберег для твоего неповинного барина.
Татьяна. Семен уже ушел, отец. Я скажу ему. (Татьяна встает, но отвлекается.) Ой, смотри. Облако поднимается…
Появляется солнечный свет – слабый и почти красный.
Самое время!
Александр. Я его вижу.
Татьяна. Что это было за письмо?
Александр. Будто костер!
Татьяна. Про Михаила?
Александр. Михаил больше не вернется домой. (Пауза.) Я попросил священника мне его прочесть. Михаил был вызван в российское консульство в Берне для получения официального предписания вернуться на родину… за связь с какими-то социалистическими крикунами у них там, в Швейцарии. Представь себе, в Швейцарии! Среди всех этих упитанных коров, гор и сыра. Михаил теперь, кажется, в Париже. Императорским указом бывший поручик Михаил Бакунин лишен дворянского достоинства и сослан на каторгу в Сибирь. Его имущество конфисковано в казну. (Пауза. ) Вы выросли в раю, все вы, дети, в гармонии, которая поражала всех вокруг. Потом, когда за Любовью ухаживал этот кавалерист, как его звали?…
Тата берет его руку и через какое-то мгновение утирает его рукой себе слезы.
Tатьяна. Так странно… В Премухине Михаил никогда не интересовался политикой. Мы все были выше этого. Много выше.
Александр. Солнце зашло. Да?
Татьяна кивает.
Я видел, как оно опускалось.
Татьяна. Да.
Александр. Зашло?
Татьяна. Да. Я говорю, да.
Затемнение