Берег ветров. Том 1 — страница 5 из 76

- Что после аренды останется, то можешь купить и увезти хоть в Ригу, хоть за Ригу! А я не стану с пустой телегой обратно тащиться и день попусту терять, - с важностью ответил кубьяс.

- А, да что ты с этим пустомелей толкуешь! Тоже законник нашелся, - тихо сказала Лийзу Тынису, но чуткое ухо Каарли уловило и это. Тынис не сказал ни слова, и Каарли услышал, как он грузным шагом вернулся к причалам. Матис, Михкель, Сандер и, кажется, многие другие (всех Каарли по шагам не смог узнать) пошли за ним. Некогда им было теперь раздумывать и страшиться кубьяса, Тынис ведь скупал Хольману рыбу за чистую монету!

И вскоре с причалов донесся шум торга. Тынис предлагал двадцать копеек за меру, Лаэс вначале запросил тридцать, потом двадцать пять копеек.

- Из-за тебя, черта, еще с мызой поссоришься. Даешь двадцать четыре копейки за меру - бери рыбу, не то отдам кубьясу, - таково было последнее слово Лаэса.

Так и пошла рыба по двадцать четыре копейки за меру. Даже старый Михкель из Кийратси, которой уже два мешка окуней сложил на телегу кубьяса, продал остальной улов Тынису.

- Голоса кубьяса даже не слыхать, - удивился Каарли.

Ему не верилось, чтобы Юугу так оставил это дело, старый удав что-нибудь да высидит. Уже дед и отец Сийма были кубьясами - «слугами мызы», как они сами себя величали, и не одно поколение мужиков натерпелось от них зла. Кубьясова гордость Сийма не простит мужикам того, чтобы рыба из-под самого его носа ушла к Тынису и уплыла на рынок в Ригу, - хоть Сийму и не стоит большого труда завтра поутру снова приехать на берег. А ведь не всякий день рыбу за наличные деньги покупают!

Ветер под соломенными стрехами сараев завывал все надрывнее.

«Видать, разгуляется в полную силу, - подумал Каарли. - Смогут ли рыбаки при таком ветре нынче еще раз сети в море свезти?»

Пока Каарли один-одинешенек сидел у сарая Кюласоо, выбирал ощупью илистую грязь из сетей и сокрушался о корзинах, на которые не нашлось охотников (в то время как на берегу около хольмановского шлюпа слышался шум голосов, и деньги «приходили и уходили», как любил говаривать Михкель из Кийратси), уши его снова уловили неровный бег Йоосепа.

- Давай скорее корзины, Лийзу послала! - кричал Йоосеп еще издали.

- Покупает, что ли? - Радостный испуг пронизал все тело Каарли.

- Покупает! Тынис не хочет испачкать весь шлюп рыбой, часть они положат в корзины, - ответил Йоосеп и понесся с охапкой корзин к причалам.

Когда мальчик примчался за второй охапкой, Каарли спросил:

- А ты цену не спрашивал? Сколько за штуку дадут?

- Ну, за орешниковую можешь спросить двадцать копеек, - сказал Йоосеп, - а за лыковые, пожалуй, можно получить все тридцать!

- Так и обещали тебе?

- Ты хозяин, тебе и цену назначать.

«Вот оно как, - думал Каарли, когда Йоосеп сводил его за руку на берег к Тынису. - Ждал и надеялся раздобыть хоть мелкой рыбешки, а глядишь, дело пошло на лад, может, удастся и деньжат получить».

Корзины не очень нужны были Тынису, они служили только тарой для рыбы, а поэтому он не мог предложить за них высокой иены. За корзины из орешника - по десять, за остальные - по пятнадцать копеек. Что оставалось делать Каарли - ведь не понесешь их обратно! Так и быть, пусть повидают его корзины Ригу, покрасуются в руках рижских мамзелей.

- Ну что ж, - пробормотал Каарли, склонившись к Йоосепу, - на ярмарке, верно, больше получили бы, но…

- Дело родственное, - вставил Йоосеп.

- Как так родственное?! - кашлянул Каарли, но тотчас же сообразил, снова откашлялся и захлестнул потуже свою драную шубенку, сквозь полы которой здесь, на открытом месте, так и рвался ветер. - Дело родственное… Да-а… Вот так шило-парень!

При совершении торга Тынис скупился, выторговывал каждый грош, но когда шлюп уже был нагружен рыбой, он заказал у кярласких торговцев для родственников и односельчан два бочонка пива - больше, чем папаша Пууман. Оно и понятно: разве может волостной старшина тягаться с капитаном трехмачтового судна?!

О том, что творилось на берегу, о пиве, которого отведал и мастер-корзинщик, говорится в песне, сочиненной самим Каарли:

Мы про Хольмана болтали,

Третий ковш уж допивали,

А в сторонке кубьяс слушал…

Черт бы взял холопью душу!


- Сийма надо вздуть, ребятки!

Пусть покажет кубьяс пятки,

Позабавимся на диво!

- Гаркнул Кусти из Лайакиви.


Виллем не успел подняться,

За весло рукою взяться,

А уж кубьяс задал драла,

- Насмешил он всех немало!


А с четвертого ковша

Речь о Пуумане пошла,

О его быке задорном.

О судье - глупце упорном!


Если судить по песне, то пивные ковши ходили по кругу и в пятый, и в шестой, и даже в десятый раз (на самом деле кругов было, конечно, куда меньше: день был рабочий, и все торопились к своим сетям). Когда ковши пошли «по двенадцатому кругу», в песне говорилось уже

О церковной лютой скуке

И холеной графской суке…

После «четырнадцатого круга» не пощадили даже губернатора, а после пятнадцатого дерзнули заговорить

О морозах небывалых,

Сучьих свадьбах разудалых…

вперемежку с подробностями домашней жизни того, кто называл себя «Мы, Николай Вторый, божьей милостью император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и прочая, и прочая, и прочая».

Последние строки песни можно было петь только спьяну, но, несмотря на это (а может быть, именно поэтому), она быстро распространилась по всему приходу Каугатома и впоследствии причинила слепому песельнику немало неприятностей.

Вот так (или приблизительно так) на берегу Питканина шли торговые дела у слепого корзинщика Каарли и его поводыря Йоосепа, сына безмужней Анны.

Глава вторая

Был прохладный, дождливый день апреля. Пастор каугатомаской приходской церкви Альфред Гиргенсон сидел в служебном помещении пастората за большим дубовым столом с точеными ножками и составлял ко дню страстей господних - великой пятнице - лист хоралов. Это был сорокалетний плотный, склонный к тучности, белотелый и грузный мужчина со светлыми, точно лен, волосами и водянисто-серыми глазами. Его лицо, с правильными чертами, выражало самоуверенность преуспевающего человека, на складках затылка под кожей застыл жир человека, с лихвой берущего свое на пиру жизни. Его дед был еще бобылем и отрабатывал барщину у помещика в Пярнуском уезде, отец Гиргенсона стал уже кубьясом, а сам он - пастор большого прихода, автор и издатель духовных книг. Обе его дочери уже с малолетства получают достойное образование (гувернантка говорит с ними дома по-немецки и по-французски), на имя каждой отложена изрядная сумма в банке, и если дети сами будут благоразумны, то ступать по жизненной тропе им будет гораздо легче, чем их родителям.

Господин пастор уже несколько раз обмакивал в медную чернильницу ручку костяной резьбы, но ни одной новой черточки на бумаге не прибавлялось. Стихотворство сегодня, увы, не клеилось, шорох дождя, доносившийся снаружи, нагонял сон, заставлял поневоле зевать.

Духовный пастырь вздохнул и плотнее вместе со стулом придвинулся к столу. Нет, он должен закончить текст хорала, и не ради доходов, которые приносит составление духовных песнопений, а для того, чтобы неустанно бороться против плевел непокорности. Число каугатомаских прихожан, объятых еще чувством глубокого и искреннего уважения к нему, Гиргенсону, явно уменьшалось.

Да, именно святое чувство гнева против непокорных и помогло сегодня господину пастору написать нижеследующие (правда, не совсем самостоятельные) стихи:

Пусть змеиное семя в твоей душе

Сгорит на господнем святом огне

В том, что Иисуса распяли, ты виноват

Плачь и молись, а не то ты низринешься в ад!

Ныне и присно не знать непокорным пощады

Вечно страдать им в пылающих горнах ада.

Ну вот, одна строфа готова. Еще лет пять-шесть тому назад он, Гиргенсон, один сочинял духовные песни для всего уезда, и, хвала господу, он мог быть доволен и самим собой и своими песнями. Теперь же каждый пастор (есть у него талант или нет) сам строчит тексты церковных песнопений; они во многих местах стали такими неказистыми, что консистории следовало бы обратить на это внимание. Взять хотя бы стихи, скроенные этим Умблиа. (Именно «скроенные», - ведь господин пастор Гиргенсон, который, сам, разумеется, «in der Dichtungskunst zu Hause war»[3], не мог считать поэтическим творчеством такую вещь.)

Опустились сумерки на землю

Тишина объяла мирный луг.

Я словам распятого Иисуса внемлю:

«Господи, избави мя от мук!

Чашу горькую испить мне повелося…» - и т. д.

Что в этой строфе поучительного для паствы? И вообще, этот Умблиа и как пастор, и тем более как пробст - ist nicht ein Mann am rechten Platz[4] Собирает всякую чепуху, народные песенки, прибаутки, суетится в певческом и просветительном обществе, как какой-нибудь школьный учитель, - а что пользы от этого церкви?

Eine Dummheit![5] Одно подстрекательство народа, разжигание страстей, пустозвонство. Или взять книжки этих самых Борнхёэ, Вильде и других подстрекателей - mein Gott![6]. Царское правительство ведет здесь ihre Politik[7] - политику обрусения. Но эстонский народ должен раствориться не в русском, а в немецком народе. За это должен был бы ратовать пробст Умблиа с церковной кафедры… это было бы eine richtige Lösung[8]