Береги себя — страница 2 из 3

Он запил, пил страшно, с неделю; очнувшись в полубреду, посмотрел на бардак вокруг и решил, что сходить с ума будет потом. Отвращение омыло ледяной крошкой. Ночью, небритый, всклокоченный, брякая пустыми бутылками в пакете, спустился к мусорке. Долго курил, глядя на звезды.

За что? – спросил, отнюдь не рассчитывая на ответ.

Но ответ был дан.


Я удираю из города, бегу от людей, от цивилизации, в глушь. Найдут? Найдут.

Мне не по себе. Землетрясение – убийственный аргумент. Но у меня есть отличное заклинание: я не загнусь. Наверно, не загнусь… Скорее нет, чем да. Да хер его знает! Никто ж не обещал!..

Воображение, воспаленное, больное, нашептывает: разразятся мор, глад и стихийные бедствия. Ха! Я буду непоколебим. Передохнут миллионы белок, полчища зайцев и стаи волков. Я останусь. Сука, я останусь!

Меня сберегут.

А если загнусь, что ж… тем лучше. Надоело, слышите? Хватит!

Вещи сложены. Одеваюсь и выхожу. Я обвешан снаряжением, как елка гирляндами. На спине рюкзак с широкими лямками и дополнительными креплениями на поясе и груди, поверх рюкзака – спальник и полипропиленовый коврик; также к рюкзаку прицеплены топорик, котелок, ножовка и аптечка. Палатку я несу в чехле.

Я давлю лужи резиновыми сапогами. Бравый-зольдат-на-тропе-войны. «Проблюйся, сынок. Полегчает», – советует не моя память.

Я удираю вечером, потому что они приходили днем и теперь придут завтра. У них четкий распорядок. Валяйте. Меня уже нет, некому ездить по ушам. Я подсознательно жду осечки, ну?

…Рык мотора, удар… Из дежурной части прибывают на вызов. Да, да, человека сбили. Нет, не дышит.

Ловлю взглядом дворовую гопоту. Эти не церемонятся.

…Э-э-э-эй… куда, на? Бита пробивает висок. Оперативники спешат на вызов. Господи, человека убили! Нет, не дышит.

Иду мимо стройки.

…Башенный кран заваливается набок. Полдома – вдребезги. Корчусь под обломками железобетонных плит, арматура протыкает висок. Прибывает бригада спасателей, милиция, пожарные…

Осечки нет. Кто-то – вернее, нечто – забраковал точечные воздействия. Относительно точечные, разумеется. Они не удались. Это не повод для восторгов: в меня целят из крупного калибра.

Показываю фак кодле, тусующейся у ларька. Мудак! – кричат мне и отворачиваются. Наглость всегда настораживает.

Осечки нет…

Мелкий осенний дождь косо падает в свете фонарей, и невидимые в сумерках капли стекают по курткам и плащам, зонтам и капюшонам, щелкают по стволам деревьев и припаркованным у обочины машинам, шуршат в кустах. По дорогам и тротуарам разлились темные бесформенные лужи – я в сапогах, мне не страшно. Дождь льет и льет, иногда прерываясь и вновь усиливаясь.

Вода натекает под палые листья, образуя болотца на неровностях асфальта, и сырость готова прокрасться в ботинки. Я вспоминаю, что я в сапогах.

Я уверяю себя – мне не страшно.

Сапоги грязные, грязь отваливается жирными комками. На «КамАЗах» здесь, что ли, ездят?!

Они придут завтра и удивятся: ну, ловкач! Худой скажет: ищи. Борец кивнет.

Страх поднимается к горлу, спирая дыхание. Погода просто отвратительная.


…В детстве у меня ничего не было. Ни красивых игрушек, ни добротный одежды, ни полноценного питания, ни поездок на курорты и здравницы. Тогда я не осознавал этого, не обращал внимания. Детство и так удалось, самые мои приятные и живые воспоминания связаны с детством.

Семья наша жила бедно. Отец, сотрудник НИИ, зарабатывал даже меньше матери, которая и высшее-то не получила. Отец встретил ее в командировке в каком-то колхозе, на задворках необъятного СССР таких колхозов пруд пруди. Влюбился, увез. С милой рай и в коммуналке. Жили не ахти, но дружно.

Отец уходил рано и возвращался поздно: время съедала дорога – из области пока доедешь… Мать где только ни работала. Я, предоставленный самому себе, умудрялся и сносно учиться, и шляться дотемна на улице.

Повзрослев, я понял: у кого-то есть все, и сверх того – есть, и было раньше, когда я в порванной майке сигал вместе с пацанвой с обрыва над невеликой речушкой, мешая хмурым мужикам ловить рыбу. И тогда я принялся добиваться всего. Упрямство помогало. Наверное, часть моего упрямства передалась отцу с матерью: в девяностые капиталы сколачивались чуть ли не из воздуха, и родители, подавшись в торговлю, потели и кряхтели и с минуты на минуты рисковали вылететь в трубу, однако сорвали банк.

Мы переехали в столицу. На родителях висел кредит, квартира нуждалась в срочном ремонте, торговлю поприжали, у матери сильно сдало зрение, а у отца – нервы, но мы радовались, как дети.

Я подал документы в МГУ.


Вероятно, именно то, что у меня ни шиша не было, заставило карабкаться вверх, достигать результата. И я благодарил судьбу. Возносил хвалебные молитвы. Благодарил за новую, более доходную и престижную работу, за новую отдельную квартиру, за Настьку, за сына. Меня прижимало, и я, выпрыгивая из штанов, творил чудеса. Теряя, я каждый раз приобретал больше.

Удачливость, она строго до поры, пояснил Худой. Так бывает, поддакнул Борец. Бывает и по-другому, продолжил Худой. Кончилась твоя удача, сказал Борец.

Береги себя, подытожил Худой.

Над мусоркой сияли звезды, хрипло мяукал кот, в ночном клубе за углом играла музыка, в баке копошилась тень с горящими глазами – бездомная собака. Я обернулся. Они стояли совсем рядом.

Ты спросил – «за что?», сказал Худой. Ты неправильно спросил. Надо спрашивать: почему?

Их двое. Один высокий, плотный, похож на борца. Второй ниже ростом, он невероятно, чудовищно худ, у него гибкие пальцы, а глаза будто затянуты пленкой. Они спокойны, слегка медлительны, что не помешало Худому вмиг расправиться с собакой, которая вылезла из мусорного бака и, зарычав, бросилась, метя в горло – твое, Олег! – незащищенное горло. Худой разорвал ее голыми руками. Борец пожевал губу и длинно выругался.

Его напарник, ободряя, похлопал тебя по плечу. Позже ты проверял куртку сантиметр за сантиметром: крови не было. Как не было ее и на руках незнакомца. Увидимся, попрощались они и ушли.

Я кое-как добрел до лифта, поднялся в квартиру, запер на все три замка и забаррикадировал дверь. Спал не раздеваясь. Утром выглянул в окно на кухне: люди обходили мусорку стороной, возле баков лежали останки псины. Я прекрасно различал детали, словно пользовался оптикой.

Там мог бы лежать я.

Спускаясь в магазин за кефиром, я столкнулся со вчерашними визитерами повторно. Добрый день, поприветствовал меня Борец. Добрый, выдавил я. От расстройства купил вместо кефира молоко. Перепутал. Сварив кашу, занялся уборкой: запой превратил квартиру в хлев.

От уборки меня оторвал вой сирены: к соседу, Вениамину Фадеевичу, приехала «Скорая». Я тихонько спросил внучку соседа: что случилось? У дедушки острое отравление, сказала внучка. Его тошнило, мы вызвали врача.

Вениамин Фадеевич стоял в очереди передо мной, он покупал кефир.

Я живу затворником третий день, хожу по дому с тесаком, жру макароны. Кроме макарон, еды нет. Когда верещит звонок, я не реагирую. Я прибавляю звук у телевизора. Идите в задницу, думаю я.

Раздается хруст, я вскакиваю: они сидят в креслах. Борец ломает спички. Он ломает их пучками, на полу целая гора сломанных спичек.

Я бледнею и замахиваюсь тесаком…

Бережешь себя? – смеется Худой. Неправильно бережешь. Дай. Отнимает тесак.

Я привыкаю к их визитам. Завтра я наберусь мужества и спрошу: что вам надо?

Главный в кошмарной парочке – Худой, говорит преимущественно он. Высокий бурчит, хмыкает и норовит прикинуться шлангом. Это не так. Они ничего мне не сделали. Пока.

Наступает завтра, я спрашиваю. Худой складывает брови домиком и не отвечает. Я, запинаясь, излагаю смутные догадки – если судьба решила покуражиться, то кто исполняет ее волю? Марает руки о смертных? Не сама ведь? Где слуги? Ну, или прислуга.

Реакция странная: Худой оскорбился, Борец, наоборот, ржет как лошадь.

Значит, сглатываю я, вы не имеете отношения к…

Нет, сказал Худой. Нет, пробурчал Борец. Перестань задавать идиотские вопросы! – рявкнули оба. Мы бережем тебя.

Я боюсь их до рези в печенке.


Они подчас заглядывают на огонек, сидят, пялятся невозмутимо, молчат. Борец украдкой грызет ногти, лицо у него в шрамах. Проверяют – все ли в порядке.

Меня неоднократно пытались зарезать в подворотне, сбить грузовиком, взорвать банальной утечкой газа; я, как магнит, притягиваю алкашей и наркоманов; меня постоянно останавливают менты, якобы я в розыске; из поднебесья на мою злосчастную голову валятся кирпичи, стекло и различные острые предметы; я заболеваю гриппом, и в больнице меня по ошибке накачивают убойной дозой снотворного. Но я храню спокойствие.

Меня берегут.

Вопрос «почему?» уже не интересен, Худой как-то обмолвился: слишком громкое «спасибо» влетело не в те уши. Благодарить судьбу надо вполголоса. Мол, есть завистники. Чувство зависти – первейшее у людей. И у нелюдей. И у совсем-совсем нелюдей, кого и живыми-то назвать мудрено. И они, нелюди то бишь, не успокоятся.

А вы?

А мы тебя бережем, улыбается Худой. Не ссы, прорвемся, подмигивает Борец.

Для чего меня берегут?


Мне обрыдло так жить, обрыдло ловить сладкий кайф отложенной смерти. Вернулся страх, и он час от часу усиливается. Я непрерывно думаю: успеют ли меня уберечь? Смогут ли? Вдруг сегодняшний день последний? Снятся гробы и кресты. И траурные процессии.

И снова дядя Филипп укоряет меня, говорит глухо – прижимая ко рту платок. Скрюченной артритом клешней он прижимает платок к губам, харкает кровью и с удивлением смотрит на пятно. Известное дело – читается в его выцветших подслеповатых глазах: два кубометра земли, косая оградка, и навестить-то некому. Да, Олежка?

Я слетаю с нарезки. Один-дома-взаперти-в-обнимку– с-тесаком-жру-макароны-телевизор-не-фурычит-я-раз– бил-его-в-припадке-злобы-радио-не-разбилось-падла-и– я-ему-подпеваю. Пою, растягивая гласные на манер кого-то там известного, и отбиваю ритм кулаком. На холодильнике вмятины.