Берегиня — страница 31 из 33

Когда Онегин век перевалил за сто, сохраняя хозяйку в полной силе, сообразила она, что столь крепкую и долгую жизнь подарила ей полуденная та звезда за её молчание! Поняла и веры своей до самой смерти из головы не выбросила.

А умерла Онега очень даже завидно.

Притомившись топтать землю, она признала в себе ещё одну особенность: не избыть ей века своего до той поры, покуда носит она в себе замкнутой великую тайну. Вот тогда-то древняя Онега взяла и натопила жарко баню, выпарилась в ней, как душа того просила, обрядилась во всё смертное, легла на лавку и попросила остаться возле себя одного лишь Матвея. Ему-то она и поведала сокровенное. А поведавши, померла...

— С той поры и взялся я нашу речку обживать, по омутам-заводям упражняться, — признался Матвей сыну, когда лежали они на сеновале. — Хотелось мне к воде привыкнуть настолько, чтобы до самого дна пронырнуть Живое бучало. Мне и теперь хочется верить, что не погасла навовсе Онегина звезда! Вот и прикидываю — ни она ли ворочается в провале: пытается воротиться в небо? Не упомню, сколько раз кидался я в омут, только достичь его предела так мне и не довелось. Не получился, выходит, из меня тот самый ныряльщик, который способен дать звезде подмогу. На одно теперь уповаю: может, из тебя получится...

Высказал Матвей такую надежду, обнял своего любимца, и скоро они засопели в два носа на весь вольготный сеновал...

Утром Илья распахнул глаза оттого, что мать тормошила да спрашивала его:

— Куда отец подевался, не знаешь?

Только за полдень, когда уже вся деревня полыхнула тревогой, бабку Лупашиху вдруг осенило. Вспомнила она, догадалась наконец:

— Так ведь то ж Матвей нонешней ночью да перед самым рассветом Полкана моего булыгой угостил...

И закрутилась старая меж людей — каждому взялась подносить по худому слову.

— Подхватилась я темнотой от собачьего визга. Ни скотина ли, думаю, чья шалавая в огород мой запёрлась да кобеля рогом поддела? Выбегла я глянуть. Присмотрелась. Вижу — чей-то мужик берегом Полуденки в сторону омута ушагивает. Идёт и на звёзды широко-о так крестится — ну, точно, как перед смертью! Так до Живого бучала прямиком и подался. Теперь-то вот я вспомнила, что левой рукою он точно так же помахивал, как Матвей Резвун. Ночью-то его махание мне было ни к чему, а теперь понятно...

От Лупашихиного понимания Резвуниху пришлось водою отливать. Сёстры ж Илькины в шесть голосов так реванули, что парнишка в конопли кинулся. Забился он в те зеленя да и пробыл в них, сгорая душой, чуть ли не до новой ночи.

На закате Илька понял — не потуши он в себе слезою душевного пожара, пламя может охватить его голову, испепелить разум.

Однако мальчишке показалось больно стыдным ощутить на своих глазах мокрень, оттого он и припустил к реке, оттого и бросился в её глубину, где дал волю невидимым в воде слезам.

Нанырявшись до одури, Илька доверил свою усталость волнам — дозволил реке нести себя неторопким течением, куда той вздумается...

И надо же было парнишке очнуться от забытья да прямо против Живого бучала.

С трёх сторон охваченный высокой подковой Колотого утёса, омут при закате отливал кровавым глянцем своего покоя. Кругом было тихо, безлюдно...

Не больно раздумывал Илька — доплыл до пологого за скалой берега, вышел на песок, глянул на вершину утёса. Не раз и не два сиживал он на обрывистой его кромке — смотрел на стальной покой омутовой воды. Все прежние разы провёл он там в ожидании — не покажется ль из глубины косматая голова чудища?

Но теперь, со слов отца, Илька понимал, что никакого чудища в провале нет. А если что и имеется, так скорее всего Онегина тайна. И что познавшему эту тайну держать её надо при себе, иначе — худо!

Вишь вот, затянуло Живое бучало Илькиного отца и ни единой морщинкою скорби не покоробило его тяжёлого покоя. Сиди теперь, Илька, не сиди над омутом, вряд ли дождаться ему добрых перемен...

Однако Ильку, который успел за невесёлыми думами подняться на утёс, будто приморозило до каменного среза. Так и досиделся он над провалом до той поры, когда завспыхивали, заотражались в омутовой глубине страшно далёкие звёзды...

С каждой минутою подводное небо густело этими неведомыми огнями, мрак меж ними густел и проваливался того глубже...

Вот и заподмигивали парнишке из чёрной бездны те огни — попробуй, дескать, пронырни до нас: может, здесь отыщешь своего отца? Ныряй же. Ну!

Понятно, что за отцом Илька нырнул бы до того самого, до поддонного неба. Только ведь не пропустит омут. Не пропустит...

И тут вроде бы лёгкий ветерок пробудился внизу. Вспорхнул ветерок до парнишки, и в тёплом его дыхании тот явственно распознал отцовский шёпот:

— Пропу-устит!

Илька отпрянул от провала, неловко подвернулся, опрокинулся на спину и покатился безудержно с каменной крутизны к подножью Колотого утёса...

Весь в ушибах, царапинах, опомнился он только внизу. Немного посидел, посоображал — что к чему, и настырным неуседою полез обратно. Ему захотелось удостовериться — на самом ли деле была тому причина, чтобы так потерять себя.

Добрался Илька опять до крутого края, но садиться над обрывом не стал, а лишь головою повис над ним и замер в ожидании.

Сколько он там ни проглядел вниз, а вот и видит — вода в провале задышала! Будто огромная живая грудь заходила туда-сюда. Глубина омутовая вспенилась, взялась обильными пузырями, забурлила, закрутилась и раздалась посерёдке просторной воронкою...

Была бы внизу сквозная дыра, вода бы в неё устремлялась постоянным самотоком. Тут же и вправду выходило, будто бы кто-то огромный сидит в глубине и время от времени разверзает немеренную пустоту... Пока Илька думал так, поверхность омута сомкнулась, ровно тот, кто сидел на дне, опомнился и захлопнул крышку.

Вот когда Илька задался отцовским рассказом всерьёз: что как и в самом деле закатилась в глубину Онегина звезда?! Что как ею заткнуло в омуте подземную протоку? Звезда ворочается там, рвётся на волю, да не хватает в ней силы одолеть водяную тягу. Эвон какое жерло-то просторное отворяется! А вода каково рвётся вниз! Что как потоком этим да захватило отца? Да унесло Бог знает куда? Может, сидит он теперь в какой-нибудь глубине, кличет на подмогу сына, а голос его из невидимой расщелины идёт наружу. Эх, взять бы теперь Ильке да кинуться в ту широкую воронку! Вдвоём-то они с отцом уж как-нибудь выбрались бы наружу...

Вот какие отчаянные думы наложило на Илькино сознание! Отворись перед ним заново Живое бучало, он этих дум и отбросить бы не успел — так бы вниз головой и кинулся со скалы...

И Живое бучало отворилось!

Уже на великой глубине почуял ныряльщик, как вода сомкнулась над ним, завертела, закружила его малой соринкою, упругим обвоем[66] потянула за собой вниз, вглубь, в неведомое...

Скоро Илькина голова от бешеной карусели потеряла ясность, дурнота подступила к горлу, а там и вовсе — заволокло память безразличием...

Снова живым человеком понял себя парнишка тогда, когда осознал вокруг толщу совсем спокойной воды; ему оставалось только лишь разок-другой отдать ногами да руками гребануть, чтобы привычно подняться на поверхность, что Илья и проделал машинально. Вынырнул парнишка и сразу же почуял в душе досаду. Похоже было, что пронырнуть ему никуда не удалось. Видно, Живое бучало вытолкнуло его обратно к материнским слезам, непоправимому горю. Только вот над собою не увидел он ни тех небесных огней, ни чёрных в ночи стен Каменного утёса. Не почуял он и земной сумеречной прохлады. Да и слух его настороженный не уловил ни шуршания речной воды, ни дальнего брёха деревенских собак, ни близкого стрекота луговой кобылки...

По духоте, по тишине, его обступившей, Ильке показалось, что он вовсе и не выныривал из воды!

«Когда это столь плотная туча успела заполонить небо? — подумалось Ильке. — Ажно земля перед грозой задохнулась».

Подивился он спёртому воздуху и размашкою пустился до невидимого предела, чтобы ощупью отыскать выход на реку.

Но никакого скорого предела перед собою он не обнаружил. Становилось похожим, что вынесло его потоком в какой-то неведомый простор и теперь парнишке оставалось надеяться только лишь на везение.

Илька уж забеспокоился всерьёз, когда перед собой ущупал рукою плоский да ровный, вроде скамьи, камень. Парнишка вылез из воды, устроился на нём, стал гадать, в какой такой глуши мог он оказаться за столь недолгое время? Ничего не выгадал и потому решился подать голос: не вскинется ли на крик какая-нибудь чуткая собачонка? А повезёт, так, может, откликнется запоздалый рыбак...

Никакая собачонка, никакой рыбак на зов не отозвались. Да Илька и сам-то путём не расслышал своего голоса — так глухо прозвучал он в темноте. Зато, немного спустя, на крикуна обрушилась целая лавина отголосья, будто бы надумала дразнить его из темноты ярая ватага злых озорников.

Однако темноте на этот раз не удалось обмануть Илью. Он вдруг сообразил, что раскололо его тревогу подземное эхо.

Стало понятным — поток и в самом деле затянул его в какую-то пещерную пустоту, наполовину залитую водой...

Илька прислушался — не последует ли за угасающим эхом ответный голос отца? Но ожидание никаких перемен не принесло. Выходило так, что либо отец погиб, либо вовсе его тут не было. Тогда кто ж подавал Ильке голос? Морока? Что ж тогда получается? А получается то, что парнишка зря отчаялся нырнуть в омут. Зря!

И тут Илька представил себе бедующую наверху мать. Теперь она наверняка хватилась не только отца, но и сына. Представил Илька мать, и сам забедовал окончательно. Такая ли безысходность навалилась на него, такая ли память разыгралась, что и получасу не минуло, а уж ему стало казаться, что он в западне своей больше году сидит. А вот уж, гляди, и почудилось малому, что зовёт его, кличет голос матери. Да и не голос то вовсе, а скорее всего само отчаянье. Будто бы материнская душа оставила тело, проникла в подземелье и заполнила собою всю чёрную пустоту. И вот теперь, заодно с Илькою, она, в страхе перед бесконечной разлукою, и тоскует, и мятётся, и жалуется...