— Не врешь?
— Честное благородное слово, товарищ лейтенант. — Чертыханов свалил колбасу на диван и железными руками сдавил мне плечи. Мы поцеловались. Затем, легонько оттолкнув меня, он ткнулся большой лобастой головой в дверцу буфета и заплакал; спина его вздрагивала рывками. Мы с Тропининым переглянулись.
— Что с тобой? — спросил я. Чертыханов плакал взахлеб, шумно отдуваясь.
— Не знаю, — прохрипел он, не отрываясь от буфета. — Сам не знаю. Не обращайте внимания. Обрадовался очень… — Наконец он обернулся к нам. Широкое, с картошистым носом лицо его было омыто обильными слезами. — Я ведь, грешным делом, думал, что навсегда простился с вами, похоронил вас… Плохи были ваши дела: продырявили вас насквозь… А вы живы и здоровы, оказывается… Как не заплакать! — Он вытер платком глаза и щеки, снял шинель, пилотку, пригладил волосы и, достав из бездонного, точно колодец, кармана бутылку водки, аккуратно обтер ее платком и бережно поставил на стол. — Вот за чем отлучался. Пол-Москвы обегал. Все-таки достал. Достал родимую…
— Чертыханов вступает в свои права, — с усмешкой заметил я. Расскажи-ка, Прокофий, как дошел ты до жизни такой — до госпиталя?
— Одну минуточку, товарищ лейтенант, сейчас все доложу, как по нотам… — Чертыханов был радостно возбужден. Стараясь не топать каблуками, он принялся с особой тщательностью накрывать на стол: потребовал от матери свежую скатерть, большими кусками нарезал колбасу, ножом открыл «бычки в томате», раскромсал буханку хлеба. Мать пыталась помочь ему, но он безоговорочно отстранил ее.
— Поберегите здоровье, мамаша, управлюсь сам… — Он легко и нежно прикоснулся ладонью к донышку бутылки и, когда пробка выскочила из горлышка, разлил водку. — Извините, одна рюмка калибром побольше и не так изящна, я ее оставлю для себя… Прошу к столу… Разрешите сесть, товарищ лейтенант? Ну, за победу, товарищи командиры!..
Тропинин взглянул на него, как на чудака, криво и с горечью усмехнулся.
— Петля на шее, а вы — за победу.
— Позвольте, товарищ лейтенант, сперва выпить, потом я вам отвечу, если разрешите. — Ловким взмахом он плеснул в рот водку, глотнул, не моргнув, и улыбнулся от наслаждения. — Насчет петли это вы, товарищ лейтенант, не от трусости сказали. Нет. По всему видать, вы не из робких. Но — сгоряча. И от горя… Ясно, что никто им шею не подставит для петли. Шалишь, брат! Конечно, не велико удовольствие сидеть за столом и бражничать, когда под окошком разгуливают вражеские танки. Под ложечкой сосет. Но, по моим понятиям, здесь, у Москвы, мы и должны прищучить немца. Это уж будьте уверены, товарищ лейтенант.
Мать, подойдя к нам, осторожно, хотя и решительно хлопнула по уголку стола ладонью.
— Немцу в Москве не бывать! — заявила она воинственно.
Прокофий оживленно воскликнул:
— Верно, мамаша! Золотые ваши слова: не бывать!
Я с любопытством оглядел мать, так неожиданно расхрабрившуюся.
— Ты, что ли, остановишь?
Она улыбнулась застенчиво:
— А бог-то? Он за нас, сынок. Да и вы… вон какие…
Тропинин пристально взглянул на Чертыханова — от того веяло спокойствием, как будто война с немцами уже решена в нашу пользу.
— Что ж, за победу так за победу, — сказал Тропинин и выпил.
— Так вот, товарищ лейтенант, как я докатился до госпиталя, — заговорил Чертыханов. — И на этот раз судьба сыграла со мной шуточку. Никак она не может выставить меня перед людьми в геройской красе. Стыдится, видать… У героев на войне даже ранения соответственные: в грудь, в голову, в плечо… А меня ранило, извините, в задницу, как последнего трусишку… Под Ельней пришлось залечь — пулеметным огнем положил нас, подлец! Голову-то я спрятал, а зад не успел. И прострочили мне его в четырех местах, как по нотам. Две недели валялся, точно колода… Зато сзади у меня теперь задубело, что чугун… — Он покрутил лобастой головой и заржал, смущенно озираясь на мою мать. — Извините, мамаша, не сам выбирал место для ранений. — Он налил по второй.
Суровые солдатские марши, гремевшие по радио, внезапно заглохли, будто звук обрубили на самом призывном взлете. Завыли сирены. Мать перекрестилась. Она побледнела и в одну минуту осунулась.
— Опять летят! Опять кого-нибудь похоронят. — Мать стала торопливо одеваться. — Бегите скорей в убежище, ребята. Сынок… Это недалеко, в соседнем доме, в подвале.
Никто из нас не тронулся с места: то ли стеснялись выказать друг перед другом слабость, то ли в самом деле наступило полное равнодушие к опасностям.
— Нет, мамаша, — сказал Чертыханов. — У нас еще водка не допита, она, милая, куда сильнее немецких налетов.
— Мама, тебя проводить? — спросил я.
Мама присела на краешек дивана, с жалостью оглядела нас.
— Зачем мне идти? Беречь себя? Погибать — так уже вместе…
В эту минуту в комнату шумно ворвалась Тоня — пальто нараспашку, непокрытые волосы растрепаны.
— Едва успела добежать до ворот, — сказала она, кидая на диван сумку.
Тропинин встал, незаметным и привычным движением одернул гимнастерку, потемневшими глазами, не мигая, следил за Тоней.
— Сядьте, Володя, — сказала она. Тропинин послушно сел. — Здравствуй, Прокофий. — Поцеловала меня. — Здравствуй, мой хороший. Я сейчас к вам подойду, ребята… Мама, согрей воды, надо халат выстирать… — Вынула из сумки белый халат, унесла в кухню и вскоре вернулась к столу. — Налей мне водки, Прокофий, — попросила она. — Устала ужасно! Опять раненых привезли. Машин двенадцать. Носили, носили — руки отнялись совсем… — Она отпила водки, закашлялась. Тропинин зло взглянул на захмелевшего и оттого еще более безмятежного Чертыханова.
— Вот вам и победа!..
Прокофий прищурился на Тропинина.
— На войне не без издержек. Подумаешь — двенадцать машин. Еще будет сто, пятьсот, тысяча. Ну и что? Руки в небо, ворота настежь — заходите, господа немцы, в столицу? Так, что ли?
— Не очень-то крепкие запоры на наших воротах!
В словах Тропинина явственно сквозила нотка обреченности. Меня это задело. Я встал.
— Лейтенант Тропинин, — проговорил я раздельно. Тропинин тоже поднялся, пристально и безбоязненно взглянул на меня. Мы были разъединены столом. Ваши высказывания нам всем не нравятся. Мысли ваши о неизбежной сдаче Москвы врагу держите при себе, если они вам дороги. Нам они чужды. Запомните это, пожалуйста. А в случае чего — не пощадим. Так и знайте.
— Не пугайте! — И без того светлые глаза Тропинина побелели от гнева. На войне, кроме смерти, ничего не страшно. А смерть над крышами висит, в окна стучится. И я не верю, что вы думаете иначе, чем я.
— Откуда вам знать мои мысли! — крикнул я. — Вы меня своим единомышленником не считайте. Не выйдет!
Тоня остановила нас:
— Перестаньте! Что вы, право? До того ли сейчас… — Она тронула Тропинина за локоть, и лейтенант медленно опустился на стул.
— Извините, Тоня, — тихо сказал он и улыбнулся своей печальной и горькой улыбкой. — Я не искал ссоры…
Тоня постаралась увести нас от внезапно вспыхнувшего спора. Она увидела круги колбасы на диване и спросила Прокофия?
— Твоя работа?
— Моя, Тоня, — коротко ответил он. — Но по-честному.
Тоня допила оставшуюся в рюмке водку, поморщилась, зажмурив глаза, и сказала с неожиданным озлоблением:
— Никогда не думала, что в Москве, кроме людей хороших, работящих, ютится и нечисть… Как только наступает ночь, какие-то мрачные, молчаливые личности выползают, как тараканы из щелей, бочком крадутся по переулкам, проходными дворами, что-то вынюхивают, шныряют возле магазинов, складов, что-то несут в свои норы. Запасаются!..
Чертыханов беспечно успокоил ее:
— Не расстраивайся, Тоня. Есть такие, мягко сказать, паразиты, для которых бедствие народа, что называется, лафа — можно погреть руки, поживиться. Их надо спокойно и безжалостно уничтожать, как по нотам.
По радио объявили отбой. Мать распрямилась, как бы освободившись от тяжкого душевного бремени, и опять перекрестилась.
— Слава богу, отогнали!..
Тропинин, не отрываясь, следил за Тоней смятенным и каким-то умоляющим взглядом. Она обернулась ко мне.
— Митя, ты хочешь повидаться с Саней Кочевым? Я выйду, позвоню ему в редакцию, скажу, что ты дома. Володя, проводите меня.
Тропинин мгновенно встал и попросил меня:
— Позвольте мне прийти к вам завтра? Если ничего не случится за ночь…
— Конечно, — сказал я. — Заходите, когда захочется. Не сердитесь на нас за прямоту…
— Ну что вы…
Тоня и Тропинин ушли. Чертыханов проводил их до двери, вернулся к столу и, обращаясь к матери, сказал со сдержанным восторгом:
— Вот она, мамаша, любовь-то: если у человека осталась хоть минута жизни, — и ту ему хочется отдать любви. Без любви люди зачахнут, без нее и атака не атака, и смерть не смерть, и жизнь не жизнь. — Затем, придвинувшись ко мне, он понизил голос: — Я только что пил за победу, а у самого в душе так и жжет, так жжет — терпения нет, выть хочется: а вдруг фашист и в самом деле лапу наложит на Москву? До передовой осталось меньше сотни километров. А, товарищ лейтенант? Что будет с Москвой-то?
С тех пор, как я узнал Чертыханова, я впервые увидел в его небольших серых, всегда лукавых, с сатанинской искрой глазах тоску, неосознанную, инстинктивную, как у зверя перед бедой. Пальцы его стиснули мой локоть.
— Что будет с Москвой?
Я и сам не знал, что с ней будет, сам искал ответ на этот раздирающий душу вопрос.
— Сдавали же ее в тысяча восемьсот двенадцатом году. И ничего по-прежнему стоит на месте…
Чертыханов откачнулся от меня и сморщил лицо, как будто я причинил ему боль.
— Не то говорите, товарищ лейтенант. Совсем не то. Тогда было одно время, сейчас — другое. Советский Союз без Москвы — что человек без сердца. Да!.. А жить без сердца невозможно. — Он встал и затопал по комнате.
Я попробовал его утешить:
— Из Сибири войска идут. Эшелон за эшелоном. Целые корпуса. Отстоим.
— Это — другое дело! — быстро отозвался он и тут же с несвойственной для него застенчивостью попросил, заглядывая мне в лицо: — Товарищ лейтенант, возьмите меня к себе. Меня четыре дня назад должны были выписать из госпиталя, но я упросил кое-кого, чтобы задержали, пока вы не выздоровеете. Пожалуйста, товарищ лейтенант. Я хорошо буду себя вести, честное благородное слово!