— Прощание с Москвой не страшит, — как бы вслух подумал он, пошевелив круто изогнутой бровью. — Беспокоит другое: не вернуться бы нам в нее, пятясь задом.
Я рассмеялся:
— Откуда такие мрачные мысли, Николай Николаевич! Загадывать, что с нами будет впереди, занятие бесполезное. Уверен в одном: придется тяжело. До невозможности. А если случится полегче, то это будет для нас вроде приятного сюрприза.
Браслетов тоже рассмеялся, беспечно и как будто с облегчением.
— Ты прав. Привык я к тебе, честное слово! Как будто знаю тебя давно-давно…
— И я привык к тебе, — сказал я. — За первые наши беседы — они были резковаты большей частью по моей вине — приношу извинения. Совершенно искренне…
Браслетов отступил от меня на несколько шагов, точно испугавшись чего-то.
— Нет, нет, — запротестовал он. — Даже вспоминать об этом не надо.
— Согласен. Не будем вспоминать. Садись, обсудим положение. Необходима особая бдительность на марше: не привести бы к фронту вместо батальона роту.
— Нам опасаться нечего. Бойцы один к одному, — возразил Браслетов. Но замечание мое вселило в него невольное беспокойство. Он встал. — Пойду соберу своих ребят, проведу с ними беседу…
— Потом ты можешь навестить жену и дочку, — сказал я.
Комиссар вдруг заволновался, хотя всячески старался скрыть это волнение.
— Если не возражаешь, я схожу на часок. Извини меня…
Когда комиссар ушел, я позвонил Нине. Никто не отозвался. На душе было неспокойно, сердце болело, я просто чувствовал это физически.
За стеклянной перегородкой появился лейтенант Тропинин, сдержанный, подчеркнуто аккуратный, с четкими движениями.
— Машин на ходу оказалось три, — доложил он. — Остальные не пригодны. Бензин слили в эти три полуторки. Но шоферов только два.
— Ладно, что-нибудь придумаем, — сказал я. — Спросите, нет ли среди наших бойцов водителей. Продовольствия хватит на сколько суток?
— Думаю, суток на двое. С натяжкой, — ответил Тропинин. — Какое направление возьмем, чтобы разработать маршрут движения?
— Подольск, Серпухов, возможно, Тула.
— На какой час назначите выступление?
— На шесть часов завтра, — сказал я. — Соберите командиров взводов.
Тропинин привел лейтенанта Кащанова, лейтенанта Самерханова и младшего лейтенанта Олеховского. Они молча сели на диван, ожидая, что я им скажу.
— Ну, друзья, не надоело еще сидеть здесь? — спросил я. — Душа на фронт, к месту сражений, не просится?
Командиры заулыбались.
— На фронте холодно, товарищ капитан, сыро, — отозвался Кащанов. — А здесь тихо, тепло и сытно. Всю жизнь бы так провоевал…
— Да и весело, — сказал лейтенант Самерханов, коренастый, широкогрудый парень с черными сросшимися бровями, нависающими над глазами узкого и длинного разреза; он привлекал меня диковатым нравом с мгновенными вспышками радости или гнева.
— В каком смысле весело? — спросил я его.
— Людей интересных задерживали… Биографии интересные…
— Он главным образом девушек задерживал, — пояснил младший лейтенант Олеховский. — Или они его задерживали — не поймешь. С одной всю ночь на крыше продежурил, зажигательные бомбы тушил.
Самерханов подпрыгнул от внезапного возмущения:
— Зачем смеешься? Разве это плохо — зажигалки тушить?
— Сядь, тебя разыгрывают, — спокойно сказал Тропинин. — Тушил так тушил. Это похвально.
— А зачем так говорить? Зачем меня разыгрывать? Разве это честно?
— Успокойся, — сказал я. — Все уже позади. Прощайтесь с Москвой, с девушками, которые вас задерживали. Готовьтесь к долгой дороге, она будет нелегкой — сто с лишним километров… На транспорт не надейтесь. Обратите внимание на обувь, чтоб ни один из бойцов не стер ноги в пути. Не упускайте мелочей, которые могут превратиться в крупное бедствие.
— Будет исполнено, товарищ капитан, — сказал лейтенант Кащанов, всегда неторопливый и обстоятельный. — Бойцы знают, что им предстоит большой поход.
Отпустив командиров, я позвал за перегородку Петю Куделина.
— Я сейчас уйду, — сказал я ему. — Хочу попрощаться с матерью. Ты останешься здесь. Сиди у телефона. Если позвонит моя жена, скажи, чтоб ехала на Таганскую площадь. Я буду там. Если позвонят от майора Самарина, то позовешь лейтенанта Тропинина. Он здесь. Понял?
— Так точно, понял. — Куделин тут же сел за стол и пододвинул к себе телефонный аппарат.
Москва опустела. Точно ураган, ворвавшись в город, пронесся по улицам, по площадям и, наигравшись вдоволь, умчался, оставив на мостовых клочья газет, кучи мусора, россыпь расколотых стекол, осколки от зенитных снарядов. Лишь баррикады из мешков с песком, бетонные надолбы и стальные противотанковые ежи на городских оборонительных поясах — Садовом и Бульварном — держались прочно и, казалось, навсегда. На этих укреплениях предстояли последние бои за столицу…
Я шагал по знакомым, исхоженным мной улицам осажденной Москвы и с прощальной печалью оглядывался вокруг.
Чертыханов, шагая сзади меня, не тревожил вопросами — он понимал мое состояние.
Дома я застал мать в слезах.
— Наказал же меня бог непутевой девкой! — прокричала она, когда я вошел. — Что она делает, Митя!.. Скажи ты ей.
— А что, мама?
— На войну уходит, — сказала она, кивая на перегородку, за которой находилась Тоня. — Зачем мне жить, если вас не станет рядом? Ты уйдешь, она уйдет — что мне делать на свете?
Мать показалась мне маленькой, беспомощной, поникшей от горя. Выступающие лопатки вздрагивали, по морщинкам на щеках ползли слезы. Я вытирал их платком, а они все текли и текли…
— Не надо, мама, — проговорил я. — Никуда она не пойдет.
Из другой комнаты вышла Тоня, одетая в черный костюм, высокая, стройная и сильная, огромные зеленые глаза в тяжелых веках смотрели озабоченно, точно она решала глубокую жизненную задачу, но еще не решила окончательно.
— Почему ты считаешь, что я не пойду? — спросила она. — Пойду. Я была в военкомате; меня могут направить в школу военных летчиков.
Мать резко обернулась к ней, взмахнула маленькими кулачками.
— Без тебя там не обойдутся! Летчица. Не согласная я!
Я улыбнулся: мать не умела ругать нас, никогда не ругала, не могла настоять на своем, и сейчас она, наскакивая на Тоню, выглядела немного смешной, забавной и жалкой.
— Не согласная — и все тут! И ты должна мне подчиниться. Я мать! Я не велю!
— Перестань, мама, — спокойно сказала Тоня, отстраняя ее от себя. Чего раскричалась? Если я решусь, то никакие твои слезы не помогут. Перестань плакать. Перестань сейчас же. Сын уходит — ты его не останавливаешь?
Мать сказала строго, почти торжественно:
— Он сын. Разве я могу его удерживать? Мне не дано таких прав. Если матери будут удерживать своих сыновей, — кто на защиту нашу встанет? Ты, может? Такие, как ты?! Я тебя не пущу, Антонина, так и знай.
Мать для устрашения шаркнула ногой в подшитом валенке. Тоня упрямо повторила:
— Решусь — слезы твои и угрозы не помогут.
Мать снова шаркнула подшитым валенком.
— Ну и ступай! — крикнула она. — Хоть сейчас. И знай: нет у тебя матери, а я буду знать, что дочери у меня нет. Нету! Отказываюсь от тебя.
Тоня взглянула на нее громадными зелеными глазами, печально усмехнулась:
— Чего наговорила — и сама не знаешь. Отказываюсь… Умрешь ведь, если откажешься, старенькая… — Она попыталась обнять ее, но мать отстранилась, отмахиваясь:
— И умру. Лучше умереть, чем жить одной…
— Я тебе умру! — пригрозила сестра, сдавливая ее в объятиях.
— Пусти! — крикнула мать. — Пусти, говорю… Ох, косточки мои! простонала она, сдаваясь.
Через минуту мы сидели втроем на диване; Чертыханов, чтобы не мешать нам, незаметно вышел на крылечко. Мать облегченно вздохнула и улыбнулась светло-светло, как солнце, ощутила возле себя тепло наших плеч, рук.
— Никуда она от тебя не уйдет, мама, — сказал я.
Тоня промолчала, и мать толкнула ее локтем:
— Слышишь, что тебе приказывают?
— Слышу, мама, — отозвалась сестра, замкнуто глядя в одну точку. Володя Тропинин ничего тебе не передавал для меня?
— Нет.
Мать встрепенулась.
— Печку надо затопить, холодно что-то… И чаю согреть. — Своей суетливостью она старалась отдалить минуту расставания со мной…
За окном зашумел дождь, глухо застучал в стекло, вызывая невольную дрожь. Тоня зябко повела плечами и пододвинулась ко мне.
— Он не сказал, что придет сюда?
— Кто?
— Володя Тропинин.
— Нет.
— А ты не напомнил, что ему надо прийти сюда? Не пригласил?
— Он тебе нужен?
— Не знаю. Он очень несчастен.
— С чего ты взяла? Он признавался в этом?
— Он никогда не признается, — сказала Тоня. — Он не умеет жаловаться. Но я знаю, вижу: он носит в душе большое горе.
Я вспомнил горькую усмешку Тропинина, его всегда печальные глаза и согласился:
— Может быть…
Мы долго сидели молча, изредка обмениваясь краткими замечаниями. Моя мысль всякую минуту возвращалась к Нине: где она, что делает, сможем ли мы повидаться перед отходом?.. Едва я успел подумать об этом, как форточка с шумом раскрылась, в комнату ворвались капли дождя — это, рывком распахнув дверь, вбежала Нина, необыкновенно оживленная, легкая, какая-то вся праздничная. Она поцеловала мать.
— Здравствуйте, мама! Ах, я готова повторять слово «мама» тысячу раз: мама, мама, мама!.. С самого детства не произносила его… Здравствуй, сестричка!.. — И Тоню она поцеловала. — Здравствуй, мой муж, самый красивый, самый щедрый, самый мужественный!
Я с изумлением следил за ней. Сзади нее, у двери, стоял и затаенно ухмылялся Прокофий Чертыханов.
— Что ты на меня так глядишь? — спросила Нина. — Не узнаешь? Это я, твоя жена. Нина… Знаешь, где я сейчас была, с кем разговаривала? — Я пожал плечами. — С майором Самариным.
— Зачем тебе это понадобилось? — В первую минуту я подумал о том, что она просила его не отправлять меня на фронт.