Березина. Короткий роман с послесловием (изд. 2-е, испр. и доп.) — страница 4 из 19

— Ни в коем случае! Тогда, не дай Бог, нам опять надо будет жить под поляками!

— Чем же вам с поляками плохо было жить?

— Об этом спросите у тех, кто там сейчас живет, — серьезно ответил Гумнер. — А я могу вам только сказать, что поляки слишком много думают о евреях. И еврею это знать обидно. Поляк просыпается с евреем в голове и засыпает тоже с ним. Можете мне поверить, что если бы мои отец поставил эту машину не здесь, а где-нибудь под Варшавой, то на второй день вокруг лесопильни уже стоял бы народ и кричал, что евреи отнимают у них последний кусок хлеба[5].

— Отчего же они именно так будут кричать?

— Откуда мне знать отчего… такой народ, лядащий.

— А вы какой народ? — спросил Гридин.

— Мы?! — Гумнер посмотрел на Гридина поверх очков и вдруг засмеялся. — Так ведь тоже лядащий… кому не хочется танцевать мазурку вместо того, чтобы гнуть спину за какой-нибудь паршивый лишний грош? Но только мы все-таки хотим иметь эти гроши немножечко сильнее, чем поляки.

— Однако думается мне, что есть среди вас множество и таких, у кого из-за этих грошей бывает холодной и скупой душа, особенно же среди тех, — с усмешкой сказал Гридин, — которые к разным механизмам расположены.

— Когда бы это было правдой, господин Гридин, то самая щедрая душа у того быть должна, кто никаких ремесел не знает, — смиренно наклонил голову Гумнер.

— О, как вы ответили, Борис Лазаревич! — с разгоревшимся лицом и, глядя Гумнеру прямо в глаза, сказал Гридин. — Вы определенно человек не простой и даже, может быть, щедрый, но только… зачем вы отца своего Лейзера в обиду дали?!

— Что такое вы говорите?! — испуганно пробормотал Гумнер. — Этого никто не должен был знать. Боже мой, незнакомый пан не должен был говорить таких нехороших слов. Откуда у вас знание о моем отце?

— На то и столица в отечестве, чтобы иметь в ней сведения о каждом своем гражданине, — сказал Гридин. — Известно, что отца вашего несправедливостью и оговором к смерти привели, а вы отказались призвать обидчиков своих к ответу! Непостижимо сие и удивительно.

— Если что и удивительно, так это ваши слова. Можно ли поверить, что вы прибыли в Борисов из-за беспокойства об одном местном еврее? — с недоумением спросил Гумнер.

— О, нет, нет, конечно. Я здесь проездом, но поручения относительно вашего дела имею весьма определенные. О происшествии с отцом вашим по прибытии обязан буду доложить министру.

— Ах, господин Гридин, это такая неприятность… Городничий будет думать, что вы приехали по нашей жалобе, но нам не на что жаловаться. Все по справедливости и было: отца отпустили из острога, а в храмах объявили о нашей невиновности.

— Однако батюшка ваш как из острога пришел, так вскоре же и скончался! — воскликнул Гридин.

— Да, это так, — проговорил Гумнер с неохотой, — но умер он в своей постели, а когда умирают в своей постели, то кто, кроме Бога, может знать причину… И потом вот что я вам скажу, господин Гридин: у вас хорошая голова и, как мне показалось, доброе сердце тоже, так зачем думать о нас плохое, когда можно увидеть хорошее. Завтра в доме у моего брата Лейба Бенинсона будет вся наша семья. Я с низким поклоном и радостью приглашаю вас к нам… если вам это почему-нибудь не зазорно.

— Нет, нет, не зазорно, и буду я обязательно, — тут же сказал Гридин, испытывая при этом сильное душевное удовлетворение.


На обратном пути, удобно расположив себя в карете, Гридин спокойно думал о сущности народа, дела которого предстояло ему исследовать. Глядя на одну лишь горсть песчинок, лежащую на ладони, имея сколько-нибудь фантазии, вполне можно вообразить огромную пустыню, заполненную песком. Так же и Борух Гумнер со всем своим семейством. Да и весь народ их… Георгий Иванович давно уже думал, что благорасположение Господа лучше всего понимаешь через дары его. Какой народ полюбит — тому много и дает. Кому же на всей земле, из всего множества народов, дано больше, чем нам, русским? Никому. Что же тогда следует думать о народе, у которого Господь отобрал и то немногое, что у него было? А то и следует думать, что тем самым лишил Господь народ сей благословения своего. Увы, но это так…

Глава IV

Из взрослых мужчин семьи, что пришли в субботу к Бенинсону, недоставало только Мойши Энгельгардта. Он ненадолго выехал в Вильну с поручением от княгини Осташковой, у которой служил управляющим. Все они — сам Бенинсон, Гумнер и муж их бездетной тетки Эммы рэб Иосиф — сидели на стульях у открытого окна в гостиной лицом друг к другу. Бенинсон и рэб Иосиф были взволнованы и требовали от Гумнера, чтобы он еще что-нибудь вспомнил из того, о чем говорил ему чиновник из столицы. Стол в гостиной был уже накрыт, и час начинать застолье близился. Ждали только Гридина. Гумнер вспоминал все слова, которые слышал от Гридина, и когда наконец замолчал, Бенинсон задумчиво произнес:

— Они там, в столице, имеют сведения о каждом своем гражданине? Пусть он это рассказывает кому-нибудь еще, но только не нам! Как будто бы мы не знаем, откуда у них появляются такие сведения.

— Еще как знаем! — подхватил рэб Иосиф. — Когда рядом с тобою живут такие евреи, которые от сумашествия в голове уверены, будто бы во всех столицах Европы только и думают о том, какие у нас здесь в Борисове новости, так чего же вы хотите! Один лишь Шмуль Пророков для того, чтобы о нем, не дай Бог, где-нибудь не позабыли, способен отправить на все четыре стороны послание не только о том, что было на самом деле, но и о том, чего не было совсем.

— Городничий не будет думать о Шмуле Пророкове. Зачем ему о нем думать? — вздохнул Гумнер. — Он будет думать о нас.

— А теперь послушайте, что я вам скажу, — засмеялся Бенинсон, — ничего не будет, совершенно ничего не будет. Уверяю вас, что дело Лейзера закрыто раз и навсегда.

— Почему?

Бенинсон не успел ответить. Вошла Хая, мать Бенинсона, и встала перед ним с мольбою в глазах.

— Что случилось, мама?

— Лейбэлэ, я хочу знать — этот человек из Петербурга случайно не мешумед[6]?

— Борух, когда ты с ним говорил, у него были спокойные глаза? У мешумедов они немножко бегают. Тебе ничего не показалось? — спросил Бенинсон.

— Конечно же, нет, еще как нет, — с улыбкой ответил Гумнер. — Вы его скоро сами увидите. Этакий… настоящий русский барин. А почему вы об этом спросили, мимэ[7]?

— Потому что когда-то Нахман, мир праху его, тоже привел в дом чиновника из Петербурга, а когда они хорошо выпили, то он вдруг стал говорить с нами оф идиш. О, если бы ты только видел ту исключительную посуду, которую я должна была выбросить на помойку!

Рахиль, мать Боруха Гумнера, держась ладонями за лицо, подошла и встала рядом с Хаей.

— Ты тоже хочешь что-то сказать, мама? — спросил ее Гумнер.

— Да, я хочу знать, почему чиновник из Петербурга вместо того, чтобы навестить князя Радзивилла, приезжает именно к нам? Мне страшно это говорить, но все-таки я хочу спросить: у нас что-нибудь нехорошее случилось? С Мойшей, да?!

— Что такое я слышу, Рахиль?! Типун тебе на язык! — крикнула Фира, мать Мойши Энгельгардта. Она вместе с Эммой вошла в гостиную и успела услышать самые последние слова, которые произнесла Рахиль. — Прежде чем говорить глупости мужчинам, надо было подойти ко мне и спросить у моего сердца, где теперь Мойша. Я бы тебе тогда сказала, что он давно выехал из Вильны и, может быть, сегодня к вечеру будет здесь.

— Ах, Фира. Какая ты мудрая женщина! — радостно воскликнул рэб Иосиф. — В нашей семье другой такой нет. Действительно, почему мы не можем принять у себя в доме порядочного человека просто так, если имеем к нему интерес?

— Чей же это интерес, Иосиф? — громко спросила Эмма. — Твой? Лейба? Боруха? Или, может быть, Мойши?

— Общий… общий для нас всех, — немного подумав, ответил рэб Иосиф. — Почему бы нам хотя бы один раз в год не поговорить с чиновником, который приехал из столицы? Разве мы не можем себе это позволить?

— Я не понимаю, что такое общий интерес. Общими для нас всех, — сказала Хая, — бывают только погромы.

— Боже мой, — простонал рэб Иосиф, — когда ты перестанешь вспоминать любимые словечки твоего покойного мужа, Хая?

— Можно подумать, что если о человеке совсем ничего нельзя вспомнить из того, что он говорил при жизни, так это хорошо! — тут же ответила Хая и ушла вместе с сестрами.

— Однако вернемся к нашему разговору, Лейбэлэ, — сказал рэб Иосиф, когда мужчины остались одни. — Что ты имел в виду, когда говорил, что дело Лейзера закрыто навсегда? Как же оно закрыто, если приехал чиновник его открывать?

— Разве чиновник приехал сюда потому, что нарушен закон? — спросил Бенинсон, долгим взглядом посмотрев сначала на рэб Иосифа, потом на Гумнера. — Ха-ха-ха. Как бы не так! Он приехал, чтобы взять свой хабар с городничего, а теперь, когда получил писульку от Шмуля Пророкова или кого-нибудь еще, увидел наши доски и понял, что может взять хо-роший хабар и с нас тоже. И что я могу об этом сказать, он его обязательно получит. Разве нет, дорогие мои?

— Мне не нравится, как ты говоришь о человеке, которого еще никогда не видел, — сказал Гумнер. — Как-нибудь я не хуже тебя умею угадывать, когда именно надо давать чиновнику деньги. Но здесь… даже думать об этом — Боже упаси! Мы можем оказаться в неловком положении. Это же благородный человек.

— Благородный… неблагородный… — тихо проговорил рэб Иосиф и вдруг потянулся к окну.

Возле ворот остановилась карета.

— Он приехал! Берелэ! Лейбелэ! — закричал рэб Иосиф. — Скорее, скорее идите его встречать.


Дом, к которому подъехал Гридин, был высоко поставлен и размерами весьма превосходил стоящие рядом дома. Кроме того, перед домом был разбит небольшой сад, тогда как все соседские дома окнами смотрели прямо на улицу, отчего дом Бенинсона, стоящий за стволами деревьев, притягивал к себе взор, а не убивал его своей унылостью. Дверь была умеренной высоты, состояла из двух створок, украшенных деревянным орнаментом. От крыльца с двух сторон в сад опускались каменные ступеньки. Так же устраивались подъезды и в барских домах, но только совсем другого размера, и, подумав об этом, Гридин едва сдержа